Повелитель монгольского ветра — страница 2 из 36

– Степан, Степан, – зашептал он в трубку, но ответа не было. – Степан! – заорал он во всю мочь, – прицел постоянный, поправка ноль-пять беглым, огонь, огонь! Передай на батарею – поправка ноль-пять!

Наконец-то его заметили из форта, и первая же пулеметная очередь накрыла сотника. Нечеловеческая боль от ранений кинула его на проволоку, он повис на ней, но, сжимая трубку полевого телефона, продолжал хрипеть в нее:

– Поправка – ноль-пять! ноль-пять! ноль-пять!

Пулеметные очереди рвали землю вокруг. Барон не знал, сколько пуль попало в него, и, истекая кровью, не терял сознания, цепляясь за свой хрип:

– Поправка – ноль-пять…

Немцы словно взбесились – поняв, что этот странный казак еще жив, они перенесли на него огонь орудий.

Унгерн ничего не слышал и не видел. Он не понимал ничего, не узнал, что, получив поправку, дальнобойная артиллерия накрыла батарею форта тремя залпами, он не чувствовал, как его снимали с колючек подоспевшие казаки, как железо рвало его тело и черкеску, не понимал, почему рыдает и трясет его Степан.

Над ним, в невыносимо глубоком небе, опрокинутом и прозрачном, кто-то пел. Глубокий, чувственный женский голос пел и пел в вышине, и не было вокруг больше ничего, кроме этого неба и голоса.

– Ich liebe dich! Ich liebe dich![2] – все пел и пел чудный голос. Меццо-сопрано…

Бах… «Страсти по Матфею» – узнал голос сотник. Это была любимая ария его матушки, Софии-Шарлотты, она часто пела ее, сидя за роялем в гостиной их огромного замка на острове Даго. Он, мальчиком, прятался за креслами и слушал, и слушал, и плакал, сам не зная почему, до тех пор пока слезы не начинали душить его, и он выбегал вон, пораженный в самое сердце чем-то невыразимо прекрасным и чистым, неземным, ему до боли, до смерти, до последнего вздоха было жаль всего сущего и всех хотелось любить, он, не колеблясь, отдал бы свою маленькую жизнь за кого угодно – за конюха, чистившего Фауста, за чайку, за вот этого жука, запутавшегося в осоке и сердито ворчавшего и никак не могшего перевернуться.

Но жизнь его была решительно никому не нужна, и он, задыхаясь и плача, бросался в дюны, и серые пески хра нили отпечатки его маленьких кавалерийских сапог, а волны все набегали и набегали на пустые пляжи, и шептались сосны, и на что-то тоскливо и протяжно жаловались чайки:

– Ich liebe dich!

– Ваше благородие, да ты живой аль нет?! – плача, все тормошил и тормошил его Степан.

И барон Унгерн улыбнулся ему счастливо и благодарно.


15 сентября 1921 года, Новониколаевск, Россия. Заседание Чрезвычайного ревтрибунала

Председатель: предотдела Верхтриба ВЦИК т. Опарин, члены: тт. Габишев, Кудрявцев, Кравченко, Гуляев. Обвинитель: т. Ярославский.


Обвинитель:

– Обвиняемый, прошу более подробно рассказать о своем происхождении и связи между баронами Унгерн-Штернберг немецкими и прибалтийскими.

Унгерн:

– Не знаю.

Обвинитель:

– У вас были большие имения в Прибалтийском крае и Эстляндии?

Унгерн:

– Да, в Эстляндии были, но сейчас, верно, нет.

Обвинитель:

– Сколько лет вы насчитываете своему роду баронов?

Унгерн:

– Тысячу лет.

Обвинитель:

– Сколько лет ваш род служил России и чем отличился?

Унгерн:

– Триста лет и семьдесят два убитых на войне!


Из речи обвинителя т. Ярославского:

– Товарищи! Мы знаем, что не было более эксплуататорской породы, как именно прибалтийские бароны, которые, в буквальном смысле, как паразиты, насели на тело России и в течение нескольких веков эту Россию сосали…[3]


11 октября 1797 года, Балтийское море, о. Даго, Эстляндия, владения Российской империи

…Ветер, ворошивший волны, гнавший над серо-зеленой бездной стада белых барашков, усилился к вечеру.

И часу в четвертом огромная черная туча, пришедшая с Запада, укрыла собой горизонт, навалилась и на море и на дюны.

На самой высокой из прибрежных скал был построен маяк. Он высился среди каменных утесов как исполин, как циклоп, и его единственный глаз вспыхивал во тьме тоской и бесприютностью.

В вечерней мгле носилась ледяная водная взвесь, волны сравнялись с низкими облаками и лизали им лиловые подбрюшины.

Барон Отто-Рейнгольд-Людвиг фон Унгерн-Штернберг оторвался от подзорной трубы, услышав негромкий голос слуги:

– Господин барон, чай подан.

Черный индийский чай с корицей, бергамотом и ромом – память о лихих годах пиратства в Индийском океане – согрел барону душу.

Но Даго – не Мадрас, здесь правила иные, здесь не налетишь с шайкой забубенных приятелей на купца, здесь, в мелкой полулуже, не растворишься бесследно, здесь все хоть и родное, но пресное, чуждое душе рыцаря и бродяги – здесь и пища, и женщины лишены перца и огня, здесь не умеют ни любить, ни играть…

– Кажется, есть, господин барон, – так же тихо уронил слуга, стоявший у окна башни.

Барон взглянул ему в лицо. Карл, его денщик и камердинер, был старше десятью годами. Товарищ по детским забавам и оруженосец, он прикрывал барона в стычках и следовал по пятам в гулянках.

– По виду – швед, – добавил слуга, отрываясь от окуляра трубы.

На горизонте, там, где сходилась мгла, еле виднелась точка, и в этой точке вспыхивала искорка – там боролся со стихией корабль.

Барон улыбнулся. Нет, не жажда наживы взволновала ему кровь. Его волновало дело – барон не выносил бездействия…

Да и по всей Балтике знали: никто не смеет пройти Даго, не заплатив.

– Включай, – тихо, в тон слуге, уронил барон.

Огонь маяка всколыхнул на терпящем бедствие «купце» надежду.

– Земля! Земля! – в исступлении закричал вахтенный из бочки на грот-мачте. – Земля, о господи!

«Купец» то ложился на бок, то нырял с кручи. Оснастка скрипела и стонала, дождь хлестал, как из брандспойта, и только огонь маяка – зовущий, желанный, такой близкий и неожиданный, сулил спасение и отдых.

– Курс – на маяк! – прогремел капитан. Это был швед лет шестидесяти пяти, краснолицый и приземистый. Хозяин груза, перс с вишневыми глазами, воздел руки, благодаря небеса.

Повинуясь тяжелым мускулистым рукам рулевого, корабль нехотя повернул нос на восток и устремился к своей гибели…

Через два часа все было кончено. Буря разбила «купца» о прибрежные скалы, чьи клыки еле виднелись в окружении маяка. В стоне ветра и реве волн еще какое-то время слышались отчаянные крики погибавших, и столб света с башни периодически выхватывал из темноты то волны, то фигурки мечущихся по палубе обреченных.

Барон Отто-Рейнгольд-Людвиг фон Унгерн-Штернберг и его верный слуга Карл молча взирали с башни. Их лица не выражали ничего.


30 марта 1921 года, Москва. Кремль

Проект ответа правительства РСФСР на ноту правительства Монголии о дружбе и добрососедстве, Троицкосавск, Борисову 928/III 30/III-21

Халха: «Предложите Правительству послать Хутухте тысяч десять долларов на его личные нужды, тысяч пять мы наберем здесь, остальные изыщите на месте. От себя пошлите ему же ценные подарки вроде парчи с указанием, что подарки от Наркоминдела. При вручении подарков следует устно передать, что правительство дружественной страны отнесется одобрительно к избранию Хутухты правителем всей Монголии и окажет благоустройству Монголии всемерное содействие, но это содействие задерживается присутствием в Монголии вора Унгерна и содружеством с ним некоторых монголов, и что дальнейшее пребывание Унгерна, угрожающее спокойствию приграничных районов, заставит, к сожалению, дружественную страну выступить не только против Унгерна, но и идущих с ним монголов самым решительным образом. 29 марта 1921 г. Бородаевский»[4].


12 ноября 1916 года, тыл 8-й русской армии, г. Черновицы

– Эй, открывай! Оглох ты, что ли? – Есаул барон Роман фон Унгерн-Штернберг и поручик Артамонов заботливо поддерживали друг друга перед входом в гостиницу «Черный орел».

Городишко спал, только что-то брехали псы. Шинкарка Лия, стоявшая на пороге кабака, который наконец покинули офицеры, неодобрительно покачивала головой и чуть слышно причитала по-бабьи:

– Азе… стозе… И надо ить таки куда-то итти… Как будто нельзя уже переночевать у добрых людей!

Но господа офицеры сердобольную хозяйку не слу шали.

– Открывай, морда! – заревел барон, увидев за стеклом заспанного швейцара.

Тот замотал головой и замычал, что впустить господ офицеров не может, не имеет права, так как на рассе ление в гостинице требуется бумажка от коменданта города.

Покачнувшись, барон коротким тычком кулака рассадил стекло и въехал швейцару в физиономию.

Тот мигом исчез, а барон, лихо шепча немецкие ругательства вперемешку с русскими, стал вытаскивать осколки из окровавленного кулака.

Артамонов, икнув, произнес:

– Вот что, дружище, вы пока занимайтесь вашими руками, а я мигом – к коменданту, благо недалече…

И, сдавая барона на руки подоспевшей с кружкой воды и чистой холщовой тряпкой шинкарке, пробормотал:

– Enchante de vous voir, madame! Permettez…[5] Ну, да что тут! Попользуйте покуда раненого!

…Дежурный помощник коменданта, прапорщик Загореков, провел ногтем по маленьким белесым усикам, покосился на новенький погон (прапорщик был недавно выпущен ускоренным курсом из офицерского училища, а до армии служил бакалейщиком), вздохнул и продолжил письмо своей Дульцинее:

«Так что, несравненная Авдотья Дмитриевна, отчасти даже скучно. Вчерась, как ходили в атаку, отбил у германцев полковое знамя и три пулемета, так что сам Великий князь, случись которому проезжать мимо, хвалили меня молодцом и, наверное, Георгием…»

Стонал в «обезьяннике» пьяный казак, коптила керосинка. Поймав таракана и казнив его, прапорщик задумался. «Наверное, с Георгием переборщил, – текли мысли в его головке с зализанным пробором, – неловко сразу как-то Георгия-то…»