Повесть о бесовском самокипе, персиянских слонах и лазоревом цветочке — страница 1 из 24

Фред СоляновПОВЕСТЬ О БЕСОВСКОМ САМОКИПЕ, ПЕРСИЯНСКИХ СЛОНАХИ ЛАЗОРЕВОМ ЦВЕТОЧКЕ,рассказанная Асафием Миловзоровыми записанная его внуком

Памяти моего отца М. Солянова.


В наше непостижно коловратное время, когда какой-нибудь писака угощает читающую публику небылицами, как дурак сваху копченым льдом, негоже использовать словесность для развлечения и пустого словоизвержения, ибо это великий грех перед Богом и людьми.

Однако я решаюсь переложить и представить городу и миру сказ моего деда Асафия, полный всяческого невероятия, поелику восемьдесят семь лет он жил в невероятный век, наложивший на его судьбу свою печать, и, пережив пятерых царей и четырех цариц, обладал веселой твердостью духа.

Пусть уважаемый читатель простит мне некоторые шероховатости слога, зане взялся я за стило, будучи в преклонных годах, не имея достаточных навыков, присущих нашим отечественным борзописцам.


Миловзоров Михаил Арефьевич,

артиллерии отставной маиор.

Москва.

1855 год от Р. Х.


Барин наш Иван Михайлович человек был ученый, однако с причудью немалой: дворовых не сек, с девками не озоровал, бород мужиков не лишал, не злыдствовал на барщине, любил книжки заморские читать, пускать бумажного змия, суслить клюковку и кидок был на аркадское яблоко.

Видать, оттого и село наше Миловзорово, что околь Всесвятского, прибыль Москве и Санкт-Петербургу доставляло полушечную, ежели вобче доставляло. По недоимкам Миловзорово на всей Руси никто бы не переплюнул, хоть плеваться у нас все мастера искони. А уж когда срок подходил рекрутов поставлять, своих не очуживали: всякий двор по три гривны наскребет, в общую сумму снесет, — найдут бурлака, накормят, напоят, оденут, оделят десятью рублями — и топает скимен молодой с носом сизым, аки последняя паутина на свете, в службу царскую защищать двустоличное отечество от врагов полуденных и полнощных.

Староста Петька Куцый был чистый голодер. Во всякий недород, когда мы на одной стрекаве да горохе жили, караваи на стол барский ложил пеклеванные. И на свой стол, знамо дело, тоже. Росту Петька был чуток меньше сажени, толстый, аки оглобля иль поболе. Бороденка хоть и три волоска, да растопорщась. Глаза — прости Господи — не поймешь, глаза то ль: ни чалые, ни сивые, ни каурые, ровно козьи катыши, и цветом такие ж. А в зрачках усы шевелятся, будто тараканы из них выглядают. Куцым Петьку прозвали, когда еще тятя мой вхолостежь бегал. Речка наша Чертыхань раками славилась — на царский стол иных раков не клали еще при тишайшем государе Алексее Михайловиче, Царствие ему Небесное. А Петька Куцый в младенчестве, когда к вечеру мужики берег лучинами освещали, внаготку по Чертыхани шел, выглядая добычу. И тут какой-то рачий злыдень в Божий лишек ему и впился. Петька с воем выскочил на кряж, дунул к селу, скача по огородам, помял у нас на задах гороховые посевы, покуда не схватил его вдовый священник отец Василий и не избавил от клешней мясоеда. Так Петьку и стали кликать Куцым.

Жил у нас на селе еще один мужик с причудью — Ванька Косой. Приходит день — мужики зачинают баб своих бить: без битья какая ж любовь? А у Ваньки наизворот: не он лупит Богом ему данную Дарью, а она его, да так, что Ванька вылетал на большак и мужики переставали баб своих чем попадя охаживать и созерцали, как говаривали еллины, течение бытия вобрат. Повалит Дарья Ваньку и ногой норовит в дых. Разнимали их не раз, да куда там — Дарья на замирителей с поленом. Слух шел, что у Дарьи квашня притворена, да всходу нет — детей иметь не может. Вот Дарья-де на муже душу-то и отводит. И взаправду, какая ж семья без сынов и дочек? И забила Дарья Ваньку так, что его откачать не смогли, отец Василий отпел Ваньку, а на поминках боле всех убивалась сама Дарья. Без умыслу добила мужика.

Явился я на свет с родиминкой под левой грудью, как у моего тяти и деда, как и у моего старшого брата Никиты. Крестным отцом был у меня барин. Как мне шестой годок минул, порешил он меня грамоте и счетной мудрости обучать. Отец поначалу ни в какую — мол, рук мужицких и так не хватает в доме. Однако матушка по сметливости своей знала, что сын ее меньшой по торговой части может пойти. Глядишь, разбогатеет и в Москву переберется.

Стал я бегать в барскую усадьбу. Всякий раз встречал меня ученый скворец Степка. Он в клетке свиристел и кадычил: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!» Я ему из кармана гороху достану и в клетку суну — любил он горошек. Слуга барина Тимофей провожал меня на господскую половину. Тимофею стукнуло пятнадцать годов, отрок был ражий, глоткою только не вышел, хоть и на клиросе у отца Василия пел.

Учил меня Иван Михайлович по букварю, печатанному монахом Чудовского монастыря. Хитрую цифирь прознал я по арифметике Магницкого и по книге таблицы умножения, на титуле ее было написано: «Считание удобное, которым всякий человек, купующий и продающий, зело удобно изыскати может число всякие вещи».

В кабинете у барина картин висело, аки в музее. Однако полюбилась мне боле всего балагурная картинка «Дама и валет желают ананаса» и еще одна, писанная сквозистыми красками: к спящей на полянке пастушке подкрался пастух и положил в изголовье голубень-цветочки. Ежели надоест мне читать учебник по географии, уставлюсь в картинку и гляжу на нее во всей подробности, покуда Иван Михайлович не придет. Память-то у меня была какая-то дурная: един раз прочту — и все помню, до каждой буковки. Таким манером всю латынь выучил. А иной раз достанет барин из орехового шкафа фолиант и читает мне про Дон-Кихота иль трагедию «Гамлет». Через полгода научил он меня лопотать по-французски, а еще через год я без запинки прочел и перевел басню Лафонтена, коя начиналась словами:


Maitre corbeau sur un arbre perche

Tenait en son bec un fromage.


— Мастер-ворон, — начал я было переводить, но барин прервал меня:

— Здесь больше подходит кум-ворон.

— Кум-ворон сел на дерево, держа в клюве сыр…

А уж когда барин за мое усердие подарил мне сказки Перро, меня за уши нельзя было от них оттащить, и я прочел книгу от корки до корки без словаря.

А боле всего слушал я в охотку сказы барина про Афины и Рим. Я варежку раскрывал, аки монашка, бьющая в колокол. Помню сказ про Ганнибала, как тот без лазутчиков узнавал о приближении римского войска, потому как слоны Ганнибаловы чуяли луковый дух на многие версты: ратники римские всегда на луковом довольствии сидели и духом оным воздух напояли, аки пьяницы с перегару. С тех пор я слонов воснях все время видел, и задумал денег накопить, чтобы слона живого иметь.

Тимофей тоже лопотал по-латински не хуже краковского ксендза. Бывало, Иван Михайлович скажет ему — купи того-сего в московских рядах, а Тимошка отвечает: «Мультум прециум», сиречь «дорого». «Модикум прециум» — «дешево», — Тимофей изрекал впроредь. Ежели барину оные ответы надоедали, древнюю словесность он итожил оборотом: «Фиде а конспекту мео» — мол, изыди с глаз моих. А ежели клюковка в четверти была ополовинена без барина, он по-русски вопрошал: «Сызнова клюковкой баловался?» Тимофей отвечал: «нондум» — дескать, нет. Тогда барин ему: «Иллуд фастум эст» — врешь-де, сукин сын.

Ежели я путался в арифметике, Иван Михайлович сечь меня не веливал. Коли нам с барином наука надоедала, мы настругивали бакляжки, клеили бумажного змия, привязывали его к вожжице и хвост из тряпок поболе, чтоб змий не козырял, и шли в поле.

Посему-то все в Миловзорове считали барина негодным к управлению хозяйством и тишком его в потыл смешками провожали. Как-то ненароком услышал я от тяти, что баринова родителя при покойном царе Петре Алексеевиче, Царствие ему Небесное, на кол посадили за единое подозрение в сочувствии к убиенному царевичу Алексею, Царствие ему Небесное. Жалко мне стало Ивана Михайловича. Ведь и моего деда Арефия живьем на Болотной площади сожгли за знахарство и колдовство.

Дед Арефий ходил со скоморохами по Руси и лечил травами болезных и калечных. Сам себя вылечил однажды, когда брюхом замаялся: приставил к пупку кувшин, смазав посуду салом с нутра, и паклей выжег из нее воздух. А до того мучился с неделю. Кувшин присосался к пузу и всю хворь скрозь пупок у деда и вытянул. Мечтателем дед Арефий был с люльки, мечтательство его и погубило. Сидел он как-то на бережку Москва-реки, на солнышко поглядывал и размышлял: вот солнышко воду снаружи греет. А ежели поставить в реку трубу громадную и ту трубу накалять, вода быстрей согреется, и купайся сколь влезет. До такого дела у деда руки не дошли и денег недостало, однако сотворил он схожее в малом размере. Царь Алексей Михайлович, тайно привечавший скоморохов, жаловался деду, что поколь ждешь, когда вода на печке закипит, квасу напьешься — и чаю не хочется. Вот тогда-то дед и смастерил самокип. Так после того самодержец ни на шаг его от себя не пускал. Дед разведет самокип, царь семь потов сгонит и хвалит: «Такого чаю я отродясь не пивал и не хлебывал. Уж не колдун ли ты?..» Царь в шутку, а попы взабыль говорили. Урезонивать царя они и не думывали, однако затаили зло на деда. А уж после смерти государя в стрелецкую смуту тот самокип дед Арефий на Москва-реке в верейке малость помял о башку дьяка, а самокип на дно ушел. В шведскую войну приказал царь Петр из колоколов пушки лить. А дед Арефий в ту пору удумал новый самокип строить. Да тут на него донос: дед, мол, казенной меди тринадцать фунтов извел в ратное время. Высекли его и сослали в Миловзорово. После новый донос — достали деда честные отцы. Пытали его в Преображенском приказе, сам князь Федор Юрьевич Ромодановский в синей ферязи и горлатке допрос вел, по сказке и расправу подписал — сжечь деда на Болоте. В доносе отписано было, что дед такую посудину, коя, не будучи нагреваема снаружи, сама доводит воду до белой кипени, придумал с бесовской подмогой. И в послухи взяли друзей дедовских, бывалых скоморохов. Тех тоже пытали, чтоб лжесвидетельствовали против деда. Только один выдержал, да помер от пыток. Иные к доносу тоже руку приложили…