Повесть о бесовском самокипе, персиянских слонах и лазоревом цветочке — страница 9 из 24

Максим сизым цветом налился во всю варю, затрясся, пена на губах пузыриться стала. Шатнулся он назад, закатил глаза, упал и на полу забился.

— Господи Иисусе Христе! — вскликнул отец Василий. — Как же его на службу приняли, коли верченый?

— На расшиве семи вод отслужил. — Митька к матросу кинулся с ложкой-межеумкой и стал втискивать черенок ему промеж зубов. — Начальство не списывает, говорит — лицедейство одно.

Батюшка сел на ноги Максиму, я держал его за руки, покуда он биться не перестал.

— И сколь раз на него падучая находит? — спросил я, когда мы уложили матроса на сундук. Батюшка в заглавок сунул подушку.

— Не ведаю, — ответил Митька.

— Ну и хорош же я, — рек отец Василий. — Нашел с кем спорить о державе…

Как воротился я в Питер, стал обучать дядю Пафнутия азбуке. Через четыре недели он уже читал по складам, однако в учении перерыв случился: дядя Пафнутий впал в огорчение великое, потому как Сенат постановил весь лес от Питера до Соснинской прибыли по прошпективной дороге вырубить, дабы разбойникам и ворам неповадно в нем хорониться было.

— Дурак тараканов морит — всю избу запалит, — вздыхал дядя Пафнутий всякий раз, когда я хотел обучение продолжать, и в чарку нос клонил. — Не до азбуки, Асафий. Ежели таким манером беглых, нетчиков и воров ловить по Руси, все леса придется повырубать. А уж коли всех татей и разбойников в колодки да железа заковать, караулы обнять не смогут. Аршин на кафтан, два на заплаты. И вправду немцы хотят под корень нас вырубить…

— Под корень еще Петр вырубал, — всперечил я, памятуя слова отца Василия.

— Тьфу ты, пра-слово, всячинник! — И дядя Пафнутий сызнова чарку всклянь наливал.

Пришел я в свою каморку, клетка открыта — а Степки нет. Выглянул в окно, смотрю — серый котище в траве затаился, задними лапами перебирает, к прыжку готовится. В саженях трех от него кто-то в траве копошился, пищал. Нежданно вспорхнул оттуда Степка; кот, аки молния, метнулся и хвать Степку в зубы. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!» — завопил Степка. Серый разбойник выронил Степку, в сторону шарахнулся, а я уже тут как тут с палкой в руке. Кот припустил к загороди и поминай как звали. Подбежал я к Степке, а он в траве крылья распустил, свиристит и улетать не хочет. После взлетел и рядышком сызнова сел. Посмотрел я по сторонам и выглядел в траве птенца скворчиного — клюв разевал так, что хайло было видно инда чуть не до задницы. Здоровый уже птенец, оперенный.

— Где ж ты его нашел? — спросил я Степку.

Степка сел мне на плечо и просвиристел: «Хлебать синим хоботом!.. Хлебать синим хоботом!»

— Ладно, пошли домой!..

Принес я птенца к себе и стал совать ему в клюв сарацинское пшено. Прожорлив был, аки Рыжий. Степка все вкруж меня полетывал, успокоиться не мог. Устроил я птенца в клетку вместе со Степкой и спать лег.

Так с неделю кормил я птенца, с собой в храмину носил. Степка без отлуки при птенце вертелся, а когда я в Раменки собрался, дядя Пафнутий велел птенца у него во флигеле оставить, чтоб присматривать за хайлистым алкачом…

Обочь дороги белели пни, пни да пни. Порушенные дубы и ели, сосны, ольха и осины покоились справа и слева. Будто тут недавно Мамаево побоище вершилось. Птиц не слыхать было — разлетелись с испугу. Глядел я на упавшие стволы, и перед глазами новобранец без рук и ног стоял, а за ним рядами другие новобранцы, тысячи солдат с обрубленными членами. И все безручные милостыню просили…

— Подай Христа ради, добрый человек, — услышал я за спиною.

Голос был не жалостный и плакучий, как у нищего, а с сушью, и слова с отрывом рубил. Так только ссыльные в московских краях просили. Обернулся — мужик бородатый сверкнул оком, однако тут же глаз пригасил. И держал в руке топор.

— Всегда так-то побираешься? — спросил я.

— Средко. — Мужик неторопко пошел встречь мне.

— Из ссыльных, поди?

— Из них.

— Так тикай быстрее. В рубленом лесу не схоронишься.

— Мне Саньку Кнута надоть.

Мужик прыгнул к жеребцу, однако я уже чуял, что не милостыня ему нужна, и дернул повод. Конь прянул рысью и перешел на тропот. Я враз нагнулся и бросил коня влево. Над потылом моим сбоку топор сверкнул и упал плашмя в колдобину. Я соскочил, поднял его. Топорище было облажено и блестело, будто салом смазанное. Лезвие не забаловано, видать, только что направленное. Разрубистый был топор.

Вытащил я из пазухи тряпицу, отсчитал медяками пять алтын, положил на большак и сказал:

— Вот тебе за топор, папертник! А Саньку Кнута сам найдешь. Бог в помочь…

Не уведи я коня влево, раскроил бы мне ссыльный башку. Да береженого Бог бережет. До восьмидесяти семи лет.


Две зимы стояли лютые холода, да еще с ветром. День и ночь бросали мы с дядей Пафнутием полена в печь, пламень сжирал их, аки кот рыбьи косточки, и все голодным был. Рыжему довольствие увеличили, а Степке уже ничего не надобно стало — помер от старости. Закопал я его в саду под аркадским деревцом. Только птенец, коего он спас от кота-армая, сам уже по-латыни лопотал и Иисусову молитву читал. И я тоже назвал его Степкой.

Дядя Пафнутий бурчал бесперечь:

— Для сугрева водочки положено. Не так, как протодьякону, однако полштофа не повредило бы…

— Отпишем прошение, — сказал я, — чтоб Рыжему выдали водки, потому как по зиме одно вино кровь в скотине не разгоняет по мере его…

Отписал я бумагу, отнес комиссару, и через неделю Рыжий стал получать четверть ведра водки на день. Мы-то просили полведра — комиссар так научил, ибо просящему присно дают вполовину мене, так и вышло. Когда с фряжского погреба дали ведро на четыре дня, дядя Пафнутий черпнул из ведра кружкой, выпил, сплюнул и рек:

— Хлебать синим хоботом их сиволдай! Первач себе, поди, протодьякон забрал, а слону опивки оставили. Так же скотину окормить можно ненароком. Подохнет, а нам отвечай…

Я составил другую бумагу, в коей прояснял, что водка для слона потребна лучшего качества. И просьбу повершил жалобой, что ихний сиволдай был ко удовольствию слона неудобен, поелику напиток явился с пригарью и некрепок. Ведро мы вернули, и водку нам теперь вручили чуть ли не боярскую. Полведра дядя Пафнутий отлил комиссару, полштофа Ага-Садыку.

Летом долю для Рыжего канцелярское начальство умалило, и ведро давали на неделю. Разъяснили, что «натуре слоновой тепло сверх положенной меры потребно только зимою, как скотине, обыкшей жить в персиянском климате, а летними днями оный напиток потребен ей в малой толике, понеже тепло нутряное и тепло кромешное о сию пору в равновесии немалом натурально пребывают…».

На Анну летнюю утренник выпал — выходило, что на зиму сызнова мороз полютеет. В тот день призвал комиссар дядю Пафнутия и меня к себе и стал глаголить сурово, аки по уставу воинскому:

— Датский посланник возжелал узреть минажерию и нашу слоновую храмину. Амбар вычистить, дабы не только кусочка дерьма не нашли, а пылинки малой не приметили. Слона вымыть в бассейне у Лиговского канала, место там песчаное и сухое, к тому же ельник кругом да и зевак помене…

— В канале вода для питья только хороша, а так известковая и твердость в себе имеет, — вперечил я. — А на Фонтанке лучше и здоровее для купания.

— Ладно, ведите на Фонтанку, — махнул рукой комиссар. — Грамотный больно стал. Лошадей вычистить, довольствие в самом свежем виде. В рот ни капли не брать. Пафнутий, сие тебе говорю. Овса в ясли до полтора гарнца, быть одетыми по форме. А уж ежели посланник изволит увидеть, каковым ученостям слон обучен, Асафию быть к оному готовым надлежит и учинить многократно пробы со слоном, дабы знали, что и в России слоновые мастера не лыком шиты. Как ты по-латински ученых мастеров прозвал, Асафий?

— Инди-ви-дуумы.

— Язык своротишь! Пафнутий, получишь по списку довольствие на служителей храмины. — Комиссар отдал дяде Пафнутию бумагу, и тот зашелестел губами.

— Иль вправду все оное нам? — околёсил он глаза. — Каплуны, телятина, стерлядь, ананасы, цукерброты и шоколат с кофием. — Дядя Пафнутий всей варей ощербатился.

— Вам, да не вам, — отрезал комиссар. — До прихода посланника телятины можете испробовать самую малость…

— А шоколат с кофием?

— Не можно.

— Самокип разводить? — спросил я.

— Уберите от греха подале. Дыни тоже можете сожрать. Им нынче цена в базарный день полушка.

В тот же день и деньги в казне нашлись для нашего жалованьишка, кое нам уже три месяца не выплачивали.

Выписали мы у кухенрейтера из фряжских погребов стрельненскую стерлядь и оттуда же форель. Заодно и тамошнего горошка прихватили, красной икорки с Ладожского ряду, рижских лимонов, ревельских устриц и раков, огурчиков соленых из-под Никольского монастыря. А когда брали шоколат и кофий из кофейного дома, кладовщик показал, как кофий надобно готовить, и добавил, что для приятственного духа доливать потребно извинь, по-латински — аква вите, по-нонешнему — спиритус.

Ага-Садык как почуял кофейный дух, так ноздрями набряк: «О Аллах, о Аллах!..»

В парниках загрузил я телегу бухарскими дынями и узрел сорт «баранец», прозванный так за то, что сей самарский сорт славен кожей, покрытой будто шерстью. Прихватил и баранец по дороге, потому как росла дыня не в парнике, а открыто, неприхотлива была, не то что бухарские неженки с сизым отливом.

Посланник датский с нашим толмачом приехал в карете, запряженной четвериком, со слугами на запятках да с выносными, одетыми с иголочки, ровно куколки. За ним — еще трое придворных детин и ихние девицы.

Увидел посланник стол, устроенный под липами и накрытый скатертью-самобранкой.

— О, я прервал ваш завтрак! — залюбезничал он. Какой завтрак в два часа пополудни, уже обедать пора было, а мы из-за него ни крошки в рот не брали.

— Нет, господин посланник, — поклонился комиссар, — мы только что собирались перекусить. Не желаете ли присоединиться к нашей скромной трапезе?..

Комиссару дипломатом быть, а он в храмине служил.