Смерть охотника Штитмана
Двухэтажное деревянное здание военкомата с широкой лестницей на второй этаж, поделенный на мелкие кабинетики-клетушки, стоит на восточной стороне площади с памятником погибшим в 1920 году красноармейцам. Вокруг площади растут старые тополя. Начиная с июня тополя обрастают пухом, и дышать здесь, особенно тем, у кого аллергия и астма, практически невозможно. В 1906 году тополей не было. А площадь была пустырем. Порой здесь растягивал шатер кочующий цирк, порой, перед тем как отправиться на прииски, собирались наемные китайцы. Эшафот с виселицей и козлы для порки тоже ставили здесь. Правда, после проведения казни или экзекуции все эти конструкции убирали. Здесь же, на пустыре, периодически выясняли отношения местные бретеры и забияки. В здании, где теперь военкомат, был публичный дом, прибыль с которого, по слухам, получал полицмейстер Манке, а заправляла всем Мадам Нинель — сухая, как щепка, и костлявая, как речная щука, то ли француженка, то ли немка, то ли сахалинская каторжанка. В доме работали, периодически обновляясь, три китаянки и иногда две, иногда три девицы европейской внешности. Местные относились к борделю со спокойствием, поскольку понимали, что основной потребитель незамысловатых услуг заведения — старатели, по сезону и заработку оказывающиеся в Малом Париже, и средней руки предприниматели, приказчики, старшие сыновья почтенных семейств — короче, все те, у кого появлялись более или менее лишние деньги. Это не означает, что к обитательницам дома на пустыре жены и матери Малого Парижа относились с любовью; нет, скорее, просто терпели, понимая, что кому-то же надо и этим заниматься. Дочкам порядочных семейств появляться на пустыре со стороны Дома было все равно что собственноручно разукрасить ворота отчего дома дегтем, однако все вошедшие в возраст молодые парни отлично знали, где, что и почем. Бывало, и матери подкидывали своим охламонам рубль-другой на похождения и, как это называлось между собой, «сладости».
Бабьим летом 19… года, когда по всем улицам и переулкам на паутинках перелетали молодые паучки, в бордель пришли Иосиф Штитман, сорокалетний охотник, бравший заказы на двуногую дичь не только от властей, но и от всех, кто готов был заплатить за его услуги, и повзрослевший Родий. Родий пришел раньше и, слушая граммофон, сидел в углу, потягивая пиво и перебрасываясь любезностями с Мадам, ожидая, когда освободится «его» девушка, уже полчаса как занимавшаяся клиентом. Штитман же, только что получивший гонорар, собирался хорошо отдохнуть именно с той, кого ожидал Родий. Собственно говоря, ссоры не было. Иосиф увидел спускавшуюся со второго этажа девицу, залпом допил свой коньяк, как незначительную помеху (будто паутинку с лица убрал), отодвинул в сторону Родия и пошел навстречу проститутке.
— Эй! Я первый был, — сказал Родий.
Штитман, даже не оборачиваясь, ответил:
— Это у твоей матери я первый был… Пока шкуркой поиграй.
И поднялся наверх. Мадам предложила Родию другую девушку, которая к этому времени тоже освободилась, но Ликин только покачал головой и, надев шляпу, ушел.
Штитман, то спускаясь за коньяком, то поднимаясь на второй этаж, веселился всю ночь то с одной, то с другой. «Вы, сударь, как последнюю ночь живете», — заметила ему Мадам Нинель, когда разгулявшийся стрелок оплатил сразу двух китаяночек. «Ах, Мадам, я так скажу: любая ночь — последняя. И те, кто этого не понимает, остаются ни с чем. Вы же меня понимаете! Может, присоединитесь к нам, Мадам?» Мадам Нинель, приняв вид еще более сухой и костлявый, отмахнулась от вошедшего в раж Иосифа. Так вот и пролетела ночь.
А утром, спускаясь с крыльца, Иосиф Штитман, сорокалетний охотник за головами, увидел ожидавшего его Родия Ликина, чей возраст вряд ли был больше девятнадцати лет. О чем они говорили между собой, неизвестно. Раздался один выстрел, следом второй и третий. «Девушки», услышавшие стрельбу, выскочили (естественно, подождав некоторое время, чтобы не попасть под пули) и обнаружили Иосифа Штитмана, от чьей головы, разлетевшейся, как тыква под кузнечным молотом, остались только ошметки кожи, кости, волос, крови и мозгов, разбросанные по фасаду веселого дома. Штитман без головы держал в руке револьвер системы «Смит и Вессон», в барабане которого были две стреляные гильзы. Родий же сидел на земле. На коленях у него лежал карабин. А на черной ткани с левой стороны расплывалось еще более темное пятно. Родия внесли в бордель и положили на кушетку. И девушек, и Мадам поразило то, что раненый улыбался. Кто-то завел граммофон. Послали за доктором и полицмейстером. Мадам была уверена, что, пока чиновники доберутся, тем более в такое раннее утро, мальчишка умрет прямо на кушетке в холле заведения, перепачкав кровью кушетку и подушки. Первым появился, хоть ему было дальше ехать, фельдшер Уфимцев, заменявший отсутствовавшего доктора Вязьмина. Через четверть часа после медицины прибыл полицмейстер Франц Гансович Манке. Осмотр тела Штитмана ввел желудок полицмейстера в нигилистическое состояние и заставил пожертвовать завтраком в пользу ближайшего угла. Приведя себя с помощью Мадам Нинель в порядок, Франц Гансович пошел разговаривать с доктором.
— Этот тоже? — с надеждой спросил у врача полицейский чин.
— Пока еще нет. Но думаю, что это дело нескольких минут, максимум часа.
— Может, послать за родными? Или батюшкой?
Доктор пожал плечами:
— Не вижу смысла. Не успеют.
— Ну и ладно. А то кого обвинять? А так ни тебе правых, ни тебе виноватых…
Но разбираться все-таки пришлось. По прошествии трех четвертей часа после этого разговора, когда полицмейстер уже отбыл, Родий открыл свои черные, как смола, глаза, повернулся, сел, потрогал повязку на груди, спросил у доктора:
— Карабин мой небось у Франца Гансовича?
Доктор оторопело кивнул.
— Ну, тогда я пошел. До свидания, Мадам. Я к вам еще зайду. Можно?
И действительно, в течение следующих трех лет Родий Ликин, когда бывал в Малом Париже, если не ежедневно, то раз в неделю всенепременно под вечер, а то и среди бела дня наведывался в бордель.
Карабин ему вернули. Дело же замяли не столько потому, что постаревший скототорговец Исай Ликин был фигурой значимой, не столько потому, что Штитман давно уже мешал, сколько потому что знал слишком много и вел себя слишком нагло, особенно с теми, с кем вести себя так не следовало. Было решено, что убийство охотника — вынужденная самооборона.
— …имея такую рану, покойный Штитман не мог не только попасть в молодого Ликина, но и выстрелить даже один раз не мог, однако в револьвере покойного — две стреляных гильзы, и показания свидетелей подтверждают, что в инциденте было произведено три выстрела. Это дает нам основания со всей уверенностью считать, что Штитман выстрелил первым и даже опасно ранил Родия Ликина, следовательно, выстрел Родия Ликина есть оборона, и, учитывая тяжесть нанесенной ему раны, обоснованная. Единственное, что можно было бы вменить Родию Ликину, его несколько провокационное поведение и нахождение на месте инцидента с оружием, однако, учитывая юный возраст и сопутствующий этому вспыльчивый характер, а также тот факт, что Родий Ликин пострадал в этом происшествии, мы считаем возможным освободить его от наказания… — приблизительно такую речь произнес Франц Гансович Манке, тем самым давая Родию Ликину свободу.
Фельдшер же Уфимцев сказал только:
— Я не понимаю. Пуля где-то там, в нем. Да… Должен был умереть.
Цветы
В тот год, аккурат на раннюю Пасху, еще лиловый багульник на южаках не раскрылся, на Малом Заячьем зацвели красные, аж глазам больно, цветы. Таких здесь сроду не встречали, и потом тоже не было. Гончар Гришка Ященко искал глину и наткнулся. Принес домой, в Заречную, целую охапку. Смотрели, гадали, что же это такое, потому что с виду как цветы какие, а все же и не цветы. И на грибы похожи и не похожи.
— Они там, на Заячьем… Кругом растут. Круг такой сажени под две, наверное. А когда рвал эти вот, из цветов гадюка выползла. Зашипела, а не бросается. Я ее шугнул, а она не шугается — шипит себе и языком своим — швырк-швырк-швырк, — рассказывал Гришка. — А глину так и не нашел. Глина есть там, но не та. Черная, рыжая, а надо бы белую… И на карьере, что после Крыжевских остался, тож не та глина… Ты их в воду поставь, пусть постоят. А все же дивно, сколько уже здесь, а ни разу такого не видел. Возвращался когда, Ликина и Лисицына встретил, они там рябчиков гоняли в Кривом распадке, так и они таких цветов не видели. И здесь уже, по слободе когда шел, все, кого встречал, удивлялись, что за цветы такие. А мальчишка этот, Ликин подкидыш, замечала, странный какой-то. Вот, для примеру, Лисицын тот же — живой такой, глаза голубые, ясные, веселый в меру, белобрысый. А этот Родий… Да и что за имя такое, Родий. Ни Родион, ни Роман — Родий… Как улыбнется, так кажется, что он тебе сейчас прямо в горло этими своими зубами вцепится… А ты в глаза ему заглядывала? Ну и слава богу! Черные, что уголь. Исподлобья смотрит, как из погреба, и что там у него в голове его творится, поди разбери. И зверье его не любит. Ни кошки, ни собаки, с лошадьми вроде как нормально, но все же видно, как появится этот Родий — так лошадь аж трясет. И повадки у него какие-то… Вот вроде и человек перед тобой стоит, как посмотришь, а чуть отвернешься, так кажется, что и не человек это, а что-то такое. Вроде этих вот цветов, чего ни разу не видели, а оно вот появилось и ходит промежду людей и не прикидывается, не прячется, потому что если на него смотреть — так вроде все нормально, руки там, ноги, голова, да и глаза даже, что я черных глаз не видел, что ли, но вот такие… Вот с тех пор, как он Штитмана-то убил, с тех пор к нему вообще страшно подойти. Штитман, конечно, дрянь-человек был, и не жалко, да только вот Родий этот… Страшнее? Опаснее? Темнее, что ли… Уж как с ним Лисицын-то язык общий находит, не знаю даже. Так вот, я и говорю, что не такой он. Зыкин, не тот, что приказчик, а тот, что на Юдина работает, рассказывал, что от тунгусов, когда меха у них закупал, слышал, будто есть такие тунгусы, которые и не тунгусы совсем. Они, значит, все ходят себе, ходят по тайге, и чего ходят — попробуй пойми, потому что нормальный тунгус — он же не просто так, он же со стадами со своими, с оленями, а олень, он опять же, если не согжой, никуда с пастбища не уйдет, где родился, там и крутится. А эти — ходят и ходят. Будто бы даже у них и язык другой. И ладно бы это шаманы ихие были — нет, не шаманы. Одно слово — другие. Вроде и этот самоед, Уруй который, что на базаре появляется, тоже из этих, других, хоть и прикидывается, и с виду никак не скажешь, а что-то с ним, с Уруем-то, по-другому… Вот так же и этот Родий, все, как на него посмотришь, вроде на месте, а только отвернешься чуть — другой, и баста. А ты слышала, что в тот день, когда его в берестяном коробе к воротам ликинским подкинули, в тот же день колокол треснул? А?