— Дайте-ка и я…
Федот охотно уступал место другим. Загадки продолжались.
Чуть наступали сумерки, степенно раскланявшись в пояс с ребятами, девушки расходились по своим избам. Парни не спешили домой, до глубокой ночи шумели на улице.
Холмогорские обитатели сами когда-то были молодыми, умели гулять и потешаться, поэтому не сетовали на шум и крики своих разгульных ребят, а оправдывали их:
— Пусть гуляют. Дважды молоду не бывать. Теперь-то им и гулять! Молодой квас и тот играет. А старость подойдет, как и нас, не заставишь их в эту пору приплясывать…
Служил в Холмогорах строптивый воевода по прозвищу Принуд Понукало. Ни по имени, ни по чину люди холмогорские его не называли, не возвеличивали, а так заглазно все и кликали — Принуд Понукало. Это прозвище к нему, как рубашка к телу, льнуло.
Вот и вышел в ту весеннюю ночь на улицу пьяный Принуд Понукало с двумя будочниками. У тех алебарды[9] в руках, у воеводы пищаль за спиной на привязи, в руках нагайка.
— Пошто долго гуляете?! Пошто мне спать не даете?! Расходись, мужицкое семя!.. А ну, кто тут у вас заводило?.. — закричал он на парней.
— Заводилы у нас нет. Мы все тут ровня, — степенно ответил Федот Шубной, выступая вперед. Был он роста высокого, свеж и приятен лицом, глаза голубые, веселые, одет, как мастеровой, нарядно, не бедно.
— Вот ты и есть заводило, коли за всех ответ держишь!
— Да ведь кто-то должен с вашей светлостью разговор вести. Не всем же в одноголосицу кричать.
— А ну! Разводи, живей разводи свое стадо по домам, чтобы духу тут вашего не было!..
— А ты не понукай, слыхали, на ком ты едешь? Где ты слезешь? — послышался позади всех чей-то насмешливый голос. — Эх, Понукало ты, Понукало…
— Кто это сказал? А ну, кто?!
— Все Холмогоры, все Матигоры, вся Вавчуга, все, все говорят.
В толпе парней раздался хохот. Побагровевший воевода размахнулся и хлестко ударил нагайкой Федота по плечу. Парни не дремали, набросились оравой и сбили Понукало с ног, прямо в лужу. Кто-то выхватил пищаль и в ствол втугую напихал снега и грязи.
— А ну-ка, попробуй теперь, стрельни!..
Перепуганные бородатые будочники усердно отмахивались алебардами от крепких и озорных холмогорцев. Натешившись вволю, ребята разбежались кто куда. Скоро и след их пропал.
Будочники взяли под руки Понукало и увели домой. На улице стало тихо. Только из-за Курополки-реки, где от прибылой весенней воды поднялся лед, слышались крики и песни шумливых парней.
В один из вечеров пасхальной недели Федоту пришла в голову озорная мысль подшутить над холмогорским воеводой. У куростровского охотника Федот с товарищами добыли большой кусок волчьего мяса. Мясо ребята размочили в горячей воде, а воду расплескали вокруг дома, где жил Понукало.
Рано утром, когда холмогорские обитатели еще спали, огромная стая собак, почуяв запах зверя, осадила кругом хоромы городского управителя. Собаки отчаянно выли и лаяли, рыли когтями снег и не давали никому проходу. За воеводу заступилась острожная охрана. Собак кое-как разогнали, так и не узнав виновников этой затеи.
Но шалости, случалось, приносили Федоту и немало хлопот.
Как-то, вскоре после собачьей осады, сидя в харчевне целовальника Башкирцева и будучи в веселом настроении, Федот поспорил с одним опытным косторезом. Тот был пьян и похвалялся, что из табакерки, им сделанной, нюхает табак сам митрополит, а царица пудрится из пудреницы его же работы. Возможно, это была и правда, но Федот захотел его перехвастать:
— Подумаешь, удивил чем — табакерка, пудреница! А вот мы с братом Яшкой смекаем вырезать царей и князей, все родословие, и чтобы каждый царь и князь друг за дружкой на дереве были развешаны…
Чем кончился между резчиками спор — неизвестно. Но навостривший уши целовальник Башкирцев слышал неосторожные речи Федота и настрочил донос.
Федота вытребовали на допрос в холмогорскую крестовую палату[10]. Выспрашивал его по целовальниковой жалобе старый, искушенный в сыскных делах протопоп. Запись вел писарь Гришка Уховертов. После допроса епископу было отправлено такое донесение:
«Лета господня 1759 года в 10-й день апреля преосвященному епископу Холмогорскому и Важескому ведомо учинилось, крестьянский сын Куростровской волости Федотко Шубной сказывал и похвалялся в разговоре в харчевице горожанина Башкирцева, что он, Федотко, с братом Яшкой вырежут князей и царствующий дом и на дереве развешут. По указу преосвященного, будучи расспрашиван, вышеописанный Федотко Шубной в расспросе сказал: в прошлой-де неделе сего апреля он зело не в трезвой памяти от бражного увеселения хвалился и за благо почитал, действительно, сотворить в дар царице все родословие державы Российской от Рюрика до ныне благополучно царствующей государыни и что вырезать сие родословие вознамерился с братом Яшкой в виде барельефов на моржовой кости, поелику не подвернется слоновая по дороготе своей. За сим Федотка Шубной к дому отпущен с упреждения отца протопопа. Руку приложил Гришка Уховертов».
Домой из крестовой палаты Федот вернулся пасмурный и сказал брату Якову:
— Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали… В эту зиму в столицу подамся. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна…
Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской, Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому.
В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду, напрасно лазал на печь и парился веником, над которым были нашептаны знахарем тайные слова, — ни то ни другое не помогало. Болезнь никуда не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом сыновей:
— Яков, Кузьма, идите-ка сюда, я вас благословлю, недолго уж мне жить осталось…
Благословив старших сыновей и пожелав им в достатке и порядке держать семью, скотину и дом, Иван Афанасьевич велел позвать к себе меньшого. Федот прибежал от соседей и, как был в ушанке и полушубке, предстал перед отцом. Старик оглядел его и сказал тихо:
— Шапку-то хоть сними, шальной…
Федот послушно обнажил голову, со скорбью поглядел на немощного отца, на его костлявые плечи и проговорил потупясь:
— Благослови, отец…
Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный складень[11] над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев вполголоса произнес слова родительского благословения:
— А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и благословляю: ступай в Питербурх, поклонись от меня Михайлу Ломоносову и скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить… Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет. Остерегайся дураков, если их затронешь, умных — если им вред причинил, и злых — если свел с ними знакомство… Ох, тяжко, парень, погоди, дай провздыхаться. Я не могу… — Старик умолк, закрыл глаза. Грудь его — широкая, костлявая — вздымалась. Передохнул, набрав воздуха, продолжал редко, прерывисто: — И еще скажу тебе, сын мой… коль в люди выйти ты вознамерился и бог то велит. Ладно. Ступай, не перечу… живи, постигай премудрости, пользуйся подсказом умных, а перед невежами-то знай молчи-помалкивай… На чужой стороне родни тебе, парень, не будет. Выбирай сам друзей добрых да порядочных… по выбору друзей и о тебе у людей суждение будет. Питербурх город молодой, а шалостей всяких там излишек. Дорожи временем, жизнь коротка и единожды человеку дается. Безделие да праздность на худые думы толкают. Ты слушаешь меня?
— Слушаю, батько, слушаю…
— То-то. А скоро ведь и голоса моего не услышишь. Ох, тяжко мне… Погоди, дай отдохнуть малость. Духу внутрях не хватает… Прости, господи… — Снова Иван Афанасьевич замолчал и дышал тяжело, с хрипотой в горле. Отдышался еле-еле, вспомнил что-то недосказанное и продолжал через силу: — И запомни заповедное слово: «против зла сотвори благо». Я сам в жизни испытывал: злого человека добрым деянием и подмогой покорить можно. Самые злые люди те, которые зла не прощают… Остерегайся завистников, если в жизни станешь преуспевать. Нет вреднее на свете завистника. Не угомонится проклятый, доколе не сокрушит ложью и клеветой невинного и честного. Будь ты здрав, Федотушка, и счастлив на долгие годы…
Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные слезы и сам не вытерпел — заплакал.
— А неохота умирать-то, ребята… — сказал Иван Афанасьевич дрогнувшим голосом. — Когда живешь — день кажется долог, а умирать собрался, оглянулся — коротка же наша жизнь. Ох, коротка… Ha-ко, Федот, поставь складень на божницу…
Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе, освещенной лучиной, густо надымили ладаном. Собрались куростровские старухи и молились всю ночь. Наутро обмыли покойника, обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую лавку. Соседи приходили прощаться, кланялись низко, и каждый вспоминал добрым словом умершего.
— Царство ему небесное, самого Михайлу Ломоносова, бывало, грамоте учил, в люди его спровадил…
— Добрый старик был, простяга! Нашему брату, нищему, во весь каравай милостыню отрезал, царство ему небесное.
— Трех сыновей вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство не уронят…
А когда перед выносом усопшего собрались в избу к Шубным все бабы-соседки, начались тогда голошения и причитания с плачем, ревом и всхлипыванием: