Наша мама
Насколько мы ее помним, она всегда была в труде. Как-то так повелось, раз она классная портниха, значит она должна себя и всех нас обшивать во все одежды: от нижнего белья до всех видов верхней и зимней одежды. Поэтому машина «Зингер» даже не складывалась столиком, а всегда стояла, готовая к работе. Умела вязать, вышивать гладью и крестиком, любила аппликацию, и однажды над моей кроваткой появился коврик, на котором из густых камышей над водной гладью озера летела пара белых уток. Все, выполненное рельефом, было настолько правдоподобно, что хотелось потрогать руками, чтобы убедиться, что оно неживое.
Работая, тихо пела печальные романсы, только не про несчастную любовь, так как считала себя счастливой, а другие:
Среди топких болот затерялось
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялось
И на нас невзначай набрело…
Чаще других песен пела мама о «Чайке», были там такие слова, спокойные, тихие:
Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,
Над озером тихая чайка летит.
Ей много свободы, ей много простора,
Луч солнца у чайки крыло серебрит…
Финал песни был печальный. Неизвестный охотник, шутя, подстрелил чайку, и она упала в озеро, но еще была жива и долго трепетала крыльями, пока озеро не поглотило ее.
Вовка начинал реветь, а я переставал стучать молотком. Отревевшись, Вовка снова просил маму: «Спой про чайку!»
Когда мама работала и пела, Вовка обычно стоял рядом, смотрел и слушал. Может быть, тогда у него и развивался музыкальный слух, ставший потом абсолютным, а я в это время что-нибудь мастерил, стучал молотком, гремел банками, выправлял гвозди. Когда Вовка начинал гундеть, требуя, чтобы я перестал мешать ему слушать, мама говорила:
– Пусть работает, он ведь делом занимается. Умение делать выкройки на женщин с разными фигурами приучило ее видеть за плоскостью объем, а это очень важное качество конструктора. Она в душе была художником, скульптором, но не догадывалась об этом. Именно она научила меня рисовать, когда мне не было еще и четырех лет. Брала листок бумаги в клеточку и начинала:
– Вот стоит домик, у него ровные стены, – и проводила несколько параллельных вертикальных линий. – Есть у домика крыша и потолок, – и проводила две параллели поперек тех линий. – У домика на стенах есть окошки, они все одинаковые и ровненькие, в каждом окошке есть рама, – и быстро заполняла стены прямоугольниками с перекрестием внутри. – На подоконниках стоят горшочки с цветами, – и терпеливо на каждом окошке рисовала горшки с пышными цветами. – Каждая хозяйка украшает окна занавесками, – и так далее.
Владимир и Борис с мамой
Харбин. 27 февраля 1931
А на следующий вечер предлагала сделать это мне самому. И терпеливо, шаг за шагом, учила меня проводить прямые линии и присматриваться к деталям. Уверен, что именно матери я обязан своими будущими успехами в рисовании, эскизировании и черчении. Когда не было под рукой бумаги, рисовали на асфальте.
Приход отца на обед обставлялся как праздник. Нас обычно кормили до этого, чтобы мы не путались под ногами. Мама садилась напротив и с удовольствием наблюдала, как он ест, пододвигала ему стакан с чаем, убирала тарелки и все время счастливо улыбалась. Так ухаживают за самыми любимыми и дорогими. О чем-то они тихо говорили во время обеда, отец рассказывал последние новости, а когда уходил, целовал маму в щеку, а она провожала его влюбленными глазами. Где бы ни появилась наша мама, впереди нее бежала слава, что она классная портниха. Вокруг нее немедленно собиралась группа постоянных заказчиц. Стоило маме угодить одной, как та приводила своих подруг, а те – своих знакомых, и цепочке этой не было конца. Находились люди, которые предлагали маме открыть самостоятельное доходное дело. Мама категорически возражала. Во-первых, мы – советские люди и не можем эксплуатировать чужой труд. Во-вторых, заботы о семье и доме забирали ее целиком. Она была создана для мужа, для семьи и всю себя отдавала нам. Не сомневаюсь, многое во мне и Вовке заложено матерью. Отец наш, строгий верховный судья, приучил нас к обязательности, исполнительности и инициативе, поощряя все наши ребячьи выдумки.
Борис с мамой на велосипедной прогулке
Харбин. 1933
Почему заказчицы всегда были довольны мамой? Она умела выбрать для них из массы моделей в модных журналах именно то, что им больше всего подходило. Терпеливо выслушивала их не всегда справедливые претензии и могла по нескольку раз переделывать платье, чтобы заказчица ушла довольной. Мама обладала удивительным терпением и тактом.
Когда отец потерял работу и ходил некоторое время в поисках новой, мама находила для него утешительные слова, ни в чем не изменила заведенный в доме порядок, только все шитье сдвинула на ночь и, по-моему, никогда не отдыхала.
Однажды Вовка, как обычно, подошел к маме и попросил ее спеть «Чайку». Мама немножко помолчала, подумала и тихо запела:
– Вот вспыхнуло утро, румянятся воды… – и вдруг разрыдалась так сильно и несдержанно, как никогда до этого.
Мы кинулись ее успокаивать, обнимать, а она, прижавшись к нам, рыдала еще горше. Теперь я понимаю: это был момент, когда интимные отношения между нашими родителями дали трещину. Наверное, в тот момент сравнивала она себя с подстреленной птицей. Но тогда мы были настолько малы, что ничего не поняли.
Еще была мама талантливым рассказчиком. Умела так построить рассказ, придать выдуманным героям такие запоминающиеся имена, что слушали мы раскрыв рты и боясь пошевелиться. Увиденная нами кинокартина «Морской ястреб» после материнского пересказа стала отправной точкой наших представлений о добре и зле, богатстве и нищете, правде и лжи.
Бедная, дорогая, любимая мамочка! Сколько испытаний выпало на твою долю, и как несправедлива была к тебе судьба!
Как трепетно и покорно хранила ты любовь к нашему не всегда справедливому, не всегда достойному твоего чувства отцу.
И мы, дети твои, столько раз досаждавшие тебе своими выходками и причудами, так и не слышали от тебя грубого окрика или наказания.
Борис и Владимир с мамой
Харбин. 1930-е
Даже разведенная, униженная и оскорбленная, ты первая рванулась с передачей к тюремному окну, узнав об аресте мужа. Нет предела твоему благородству и доброте! А дальше на твоем пути – сплошные чертополохи. Какое-то нелепое следствие, обвинение в действиях, названия которых ты не всегда понимала, и дикий произвол власти, невозможный ни в одной стране мира. Тебя приговорили к заключению. Представляю себе маршруты этапов, когда тысячи изнуренных людей, опустив головы, бредут, едва передвигая ноги, по пыльной дороге. А по бокам – конвойные солдаты с винтовками и овчарки, натасканные на людей. В одном из писем Владимир сказал, что ты прошла через челябинскую пересыльную тюрьму. Проходя сегодня мимо этого места, я останавливаюсь, замираю и пытаюсь представить себе вывод этапа из этих ворот и тебя, бредущую в толпе осужденных. За что? Так и не будет ответа на этот вопрос.
Здесь нашла тебя твоя сестра Груня и сумела получить от тебя доверенность на право распоряжаться нашим имуществом. Я понимаю твое состояние в тот момент, сам прошел все ступени этого ада. Но тогда ты совершила поступок, имевший суровые последствия для всех нас: тебя, меня, Вовки. Как не подумала ты, что Груня – это исчадие ада, что ей нельзя доверять ни в чем! Не вспомнила, что еще в Полтаве, когда ты заработала себе на первые выходные ботинки, она крала их у тебя, оставляя босой перед свиданием с папой. В твоих сапожках она бегала на свидания с кавалерами, а тебя оставляла заливаться слезами. Твоя бесконечная доброта и безмерная жадность Груни на этот раз стоили жизни тебе, неприятностей Вовке и едва не погубили меня. Груня – черный ангел нашей семьи.
Тебя выслали на остров Муйнак в Аральском море, определив небольшой по тем временам срок: пять лет. До сих пор едва сдерживаю слезы, вспоминая, как на мой лагпункт № 17 в Унжлаге пришла твоя единственная и последняя посылка с маленькой запиской. Лагернику – от лагерницы. В посылке – несколько высохших луковиц, пакетик сахара и сухая наструганная морковь. Ты писала, что живешь хорошо (для цензуры), советовала мне беречь себя от цинги и пеллагры, которая у вас, на острове Муйнак, а у нас, в Унжлаге, косила заключенных сотнями. Объясняла, как пить чай с сухой морковью, когда нет сахара. Спасибо, родная! Я знал, чего стоила тебе эта посылка, и плакал.
На этом наши связи оборвались. Мне советовала, а себя не уберегла. Пеллагра скосила тебя, сделала полутрупом. Интересная болезнь, на воле многие не знают такого названия, а она разрушает человека в четыре приема. Сначала шелушится кожа, это первая стадия, d1 – дерматит, потом наступает d2 – дистрофия, крайняя степень истощения. На очереди d3 – деменция, слабоумие, и, наконец, приходит d4 – дисфункция. Это нарушение связей между действиями внутренних органов и желез внутренней секреции. Сумма этих четырех d1+d2+d3+d4 = D. Большое D – значит смерть. Многие из этих стадий необратимы, если вовремя не изменить состав витаминов в питании, не обеспечить специальный уход. Хитрое и умное начальство ГУЛАГа, чтобы не портить статистику по графе «смертность», с согласия правительства обреченных заключенных «актировало», выпускало на свободу, чтобы они умирали «на воле», как все порядочные люди. И тебя, милая мамочка, «актировали», чтобы ты своим ходом добиралась до Ташкента.
Был я в этих местах спустя двадцать лет. Был на Первомайской, в нашей последней квартире, нашел людей, которые помнили тебя и знали всю твою историю. Они рассказали мне о поразительной проворности Груни, когда она вывозила наши вещи. От них я узнал, что ты вернулась почти слепая, так как несколько лет обшивала жен лагерного начальства почти в темноте. Была крайне истощена (дистрофия). Негде было тебе притулиться, некому подать руку помощи. Квартиры, после того как из нее вывезли все вещи, ты лишилась. Одна из твоих старых знакомых-заказчиц выпросила для тебя место уборщицы в школе, там же тебе разрешили занять место под лестницей, вместе с ведрами, тряпками и метелками. Но пеллагра так просто не отпускает. Там же, под лестницей, ты и умерла в 1946 году. Похоронили тебя на Куйлюкском кладбище, как бездомную. Для такой категории граждан никаких записей в кладбищенской литературе не ведут, и где твоя могила, никто мне сказать не мог.
Может, кто-нибудь объяснит мне, почему Груня не приехала к тебе, узнав о твоем освобождении? Она могла это сделать еще в 1943 году, когда немцев вышибли из Полтавы, а дорога на Ташкент была открыта. Продавая твои вещи, она подкармливала еще нескольких «причиндалок», кружившихся возле нее всю войну, а тебе высылала иногда почтовые переводы на 50 рублей, за которыми дойти до почты сама ты не могла. И что можно сделать на 50 рублей для человека, умирающего от истощения, которому нужен специальный уход? Чтобы ты умерла в 1946 году, Груня приложила свою дьявольскую руку. Будь она проклята в веках.
В моих руках – фотография, где ты вместе с двумя дочерьми хозяина, у которого мы снимали квартиру в 1933 году на 1-й Деповской улице. Не устаю любоваться твоей красотой, стройностью и величавостью. Скульпторы и художники могли предложить тебе быть моделью для какой-нибудь композиции. Есть и другая фотография, маленькая, на пропуск (может быть, в ту школу, где прошли твои последние дни?), где ты снята после возвращения с острова Муйнак. Разница во времени – десять лет, а в лицах – все сто.
Мама с подругами
Харбин. 1933
Прощай, родная, любимая, незабываемая мама!
Прости нас всех, нашу дикую страну!
Прости рабов, дорвавшихся до власти!
Мир праху твоему!
Почти всех, кто уничтожил нас, уничтожили пришедшие им на смену, а тех – следующие за ними. Это стало настолько естественным, что когда десять лет назад попробовали остановить эту машину взаимоуничтожения, то оказалось, что выведенная за семьдесят лет порода «советских людей» нормальный мир, без крови, построить не может. Вот теперь кувыркаемся в бесконечном потоке реформ «перестроечного периода» в «новых экономических условиях».
Наш отец
Что я знаю о своем отце? Совсем немного. Как жаль! Сколько интересного, поучительного и забавного можно было бы рассказать об этом человеке! Думаю сейчас об этом и пытаюсь оправдаться задним числом. Объяснить можно, но что проку в том. Пока я был мал годами и жили мы сравнительно благополучно, никакие вопросы мне в голову не приходили. Стал взрослее, обстоятельства так круто изменились, что отцу было не до меня. Конечно, это слабенькое оправдание. Другого не придумать. Да и не поможет никакое утешение, вернуть утраченное невозможно. Говорят в таких случаях: «Поезд ушел, к сожалению!»
Самое большое событие в нашей зарубежной жизни – это увольнение отца с работы на КВЖД в 1929 году. Знаю наших знакомых, которые не выдержали этого испытания. Сдав паспорта, сделавшись эмигрантами, они так и не смогли приспособиться к той жизни. Через два года мы встретили их опустившимися, утратившими интерес к жизни. От них отшатнулись советские люди и не приняла среда белоэмигрантская. Один из них наложил на себя руки, другой пристрастился к наркотикам.
Ничего подобного с нашим отцом не случилось. Стойкости и самолюбия ему всегда хватало. Пошел разнорабочим к хозяину в какой-то гараж. Работал за гроши, но хотел быть ближе к автомобилям, так как в это время поступил на курсы водителей. Когда получил права шофера, взял в аренду легковой автомобиль и выехал на городскую трассу, работал таксистом.
Переход от чистого рабочего места служащего к суровым условиям работы на стареньком автомобиле отец принял спокойно. Сложное приютское детство и трудное продвижение по службе – от молотобойца до бухгалтера – не сделали его белоручкой, никакой работой он не брезговал и нас приучил к тому же. В молодости был он строг, справедлив и обязателен. В доме на видном месте висел солдатский ремень как символ неотвратимости наказания за непослушание и неисполнительность.
Рассказывая о своем детстве, отец вспоминал:
– Собранных отовсюду «олухов царя небесного» (любимое выражение отца) в этом казенном богоугодном заведении кормили, одевали, учили грамоте и… пороли периодически.
Вырос отец в убеждении, что без ремня сделать из ребенка нормального человека невозможно. Когда лупил меня, приговаривал в такт ударам:
– Меня били через день и сделали человеком, а тебя, сукиного сына, нужно лупить каждый день, чтобы из тебя что-нибудь получилось.
Удивляло меня то, что о своих родителях он никогда не вспоминал, словно не было их у него. Никогда не писал никому и ни от кого не получал писем. При живом отце – круглый сирота. Где и когда потерялся след моего деда Григория Христенко, так я и не узнал. Весь разгул отцовской юности и отрочества, наверное, можно объяснить желанием наверстать упущенное в несостоявшемся обидном детстве.
Магазин, в котором работал отец, и швейная мастерская, где училась искусству шитья Мотя Кумпан, располагались в одном здании возле памятника Гоголю. Сюда в обеденный перерыв выходили швеи и приказчики, чтобы поболтать «про жизнь». Здесь родители познакомились, а затем и свадьбу вскоре сыграли.
Когда пришлось мне вместе с мамой быть в Полтаве, показала она мне этот бульвар и памятник Гоголю, у которого проводили короткие минуты обеденного перерыва они с ухаживавшим за ней отцом. Нужно было видеть, как порозовели ее щеки при воспоминании о молодости у того самого заветного места. Она показала мне парадный подъезд бывшего главного входа в магазин, где часто ожидала отца, и тот подвал, в котором работала ученицей швеи. Даже через пятьдесят лет, побывав возле этих свидетелей ее девичьих лет, я не могу побороть в себе волнение.
В 1916 году отца забрали в военный железнодорожный батальон и послали во Владивосток. С ним поехала наша будущая мама. Многие детали того времени часто вспоминались в семейных разговорах. Смешные и грустные, всего хватало. Рассказывали и смеялись, вспоминая, как отец (заядлый картежник), проиграв все в долгом вагонном путешествии, отыгрался, поставив на маму.
Начинал свою карьеру отец в роли клепальщика, но увлечение переписыванием стихов не оставил, заодно развивал память, некоторые поэмы знал наизусть. Военное лихолетье медленно затухало. Советским Владивосток стал только в 1924 году. Жизнь постепенно нормализовалась. Стал отец хорошим клепальщиком, а задатки лидерства и организаторские способности сделали его бригадиром. Долго в нашем доме на стене висели несколько грамот: «За отличный труд», «За высокие показатели» – заслуженно полученные отцом в то время.
Увлеченность литературой и артистизм в сочетании с колоритной фигурой борца-тяжеловеса заметно выделяли его из общей массы. И здесь, во Владивостоке, он продолжал свое салонно-лирическое образование. Переписывал стихи, часто мелодекламировал их под гитару и пользовался успехом. Может быть, поэтому через некоторое время его повысили по службе. Снова по своей системе в новом альбоме ежедневно переписывал каллиграфически любимые песни и стихи.
Где учился отец столярному делу? Но то, что он делал, должно было служить века. Дубовый стол стоял на ножках из квадратных брусков размером 10 на 10 сантиметров. Сдвинуть с места его могли только двое. На этом столе мне устраивали постель, а чтобы я не скатился во сне, на ночь к столу прилаживались борта. Запомнился момент, когда была изготовлена одна из боковых спинок детской кроватки. Перегородки делали ее похожей на лестницу. Приставив эту лестницу к стене, отец говорит мне:
Отец
Владивосток. 2 сентября 1917
– Ну, давай лезь. Бери свою первую высоту. Изготовил отец маленькую скамеечку для мамы, чтобы удобно было сидеть, когда приходилось чистить картошку. Маленькая да удаленькая: мама ее с трудом передвигала, а много лет спустя на нее ставили во время ремонта двигатель от автомобиля. Такая универсальная скамеечка.
Первое время после приезда в Харбин жили мы на частной квартире у госпожи Мелехиной в пригороде Чен-ян-хэ. Это здесь развернулись столярные успехи отца. Надо было обустраиваться, а на покупку мебели денег не хватало. Зато можно было выписать доски со склада и все сделать самому. Прожили мы здесь недолго, но запах стружек и опилок мне запомнился на всю жизнь. Все время отец что-то мастерил.
Из Чен-ян-хэ переехали мы в казенную квартиру в другой пригород, который был еще ближе к Пристани. Несколько двухэтажных домов здесь принадлежали железной дороге, их окружали сплошные глинобитные фанзы, в которых жили китайцы. Для железнодорожников здесь же стояло капитальное каменное сооружение, похожее на дворец. Называлось оно Механическое собрание, или Мехсоб. Был здесь зал для торжественных вечеров и танцев, комнаты для занятий кружков, детские игровые комнаты и многое другое. К Мехсобу примыкал парк, в котором было много зелени, фонтаны с плавающими в них черепахами, качели и удобные для отдыха скамейки.
Семья
Харбин. Конец 1920-х
Если находилось у отца свободное время, он проводил его в спортивном манеже среди гиревиков и борцов. К своим спортивным увлечениям отец добавил велосипед. Появился у нас велосипед знаменитой марки «Дукс». Он был дорожным, но отец заказал для него специальный хромированный руль, гнутый по форме гоночных, и выезжал на нем на стадион.
В городе был хороший стадион и велотрек с деревянными виражами. Любители-гонщики по воскресеньям устраивали на этом треке настоящие спортивные праздники с тотализатором и призами.
Стадион в Харбине
1920-е
Все, что делал отец, отличалось основательностью.
А велосипедом он увлекся основательно, посещал все соревнования, приглашал к себе домой спортсменов, ввязывался во всякие велопробеги и везде таскал за собой меня. С тех пор, наверное, я прикипел любовью к велосипеду и сохранил это чувство до сих пор.
Увлечение каллиграфическим правописанием помогло отцу стать грамотным. Трепетно относился он к порученному делу. То, что не успевал сделать за день, приносил домой и сидел над работой вечерами. Обязательный был человек, и нам такое же качество привил. Спасибо ему за это!
Жили мы на фунты, аршины, дюймы. Метрических мер в то время в Китае не применяли. Ходили русские рубли и китайские «даяны», латунные китайские монеты с квадратной дыркой и русские медяки. В обращении встречались золотые рубли царской чеканки. Все принималось и обменивалось в любой лавке без проблем.
Отец
Харбин. 1930
Первыми книгами, которые я начал читать, были рукописные альбомы, заполненные отцом. Там я прочитал и на всю жизнь запомнил:
Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно…
И еще:
…Если к правде святой
Мир дорогу найти не сумеет,
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой.
В 1924 году в городе Харбине открылось советское консульство. Китайская администрация год от году относилась к нам все лучше. Появилась ежедневная лояльная к Советскому Союзу газета «Новое время».
С переездом в Новый Город кое-что в окружающем мире изменилось. Здесь все было на европейский лад. Многое, характерное для Пристани, отсутствовало. Не было того изобилия рикш, редко встречалось «ма-че», такая безрессорная двуколка, в которую впряжена маленькая лошадка. Рядом с кучером одно место для пассажира. Если вас двое, кучер расположится в ногах. Нет глиняных фанз – основного признака китайских поселков. Нет построек из серо-зеленого необожженного кирпича, которых много в китайских районах.
День, когда отца уволили с работы, для всех нас был запоминающимся. Событие это по своему значению можно сравнить со стихийным бедствием, равным пожару или землетрясению. С того дня прошло почти семьдесят лет. Мне было всего десять годков, но я, как сегодня, помню тот день и час, когда мы с тревогой ждали возвращения отца. Помню, как светило солнце, выражение лица матери, ее задумчивость.
Отец пришел какой-то странный, потухший. Будто из него выдернули стержень, не позволявший ему согнуться. Видя нашу тревогу, улыбнулся, протянул матери какой-то сверток и тихо сказал:
– Все, Мотя! Отработался.
Мама развернула сверток, из него выпал коврик, который мама сшила отцу, чтобы брюки не лоснились от стула. Больше эта вещь отцу не понадобилась. Для него начиналась другая жизнь.
Брат Владимир
Он родился в 1921 году, перед самым отъездом семьи из Владивостока на КВЖД, и грудным младенцем принял на себя все трудности переезда. Мама считала, что она застудила его в пути, и этим объясняла его вечные хвори. То корь, то желтуха, то воспаление легких или еще что-нибудь обязательно. Как будто бы специально в противоположность мне. Я был полненьким, никогда не болел, рос если не храбрым, то нахальным ребенком. У него все наоборот: хилый, плаксивый, трусливый и всегда нездоровый. Я не ревел, даже когда отец меня лупил, чем приводил его в бешенство. За большие, торчащие в сторону уши отец прозвал Вовку Ушастиком и еще в младенческом возрасте решил, что он будет музыкантом. Объяснял это, перефразируя Маяковского, так:
– Раз Бог дал ему такие уши, значит это кому-то нужно!
Ко всем Вовкиным качествам нужно добавить жалостливость и отсутствие хитрости, и я этим безжалостно пользовался.
Владимир
Харбин. 1929
Дадут нам две одинаковые шоколадки, я свою быстро съем, а вокруг Вовкиной, которую он к тому времени только облизал, начинается игра.
Я прикидывался собачонком, прыгал, лаял, кувыркался, чтобы развеселить братишку. Он втягивался в игру, радовался. Собачку звали Бобиком. Вдруг Бобик заболел, упал на бок, начал жалобно скулить. Вовка готов заплакать. Бобик подсказывает: чтобы выздороветь, ему нужен кусочек шоколадки. Не задумываясь, братишка отламывает кусочек от своей плитки и отдает Бобику, а тот сразу выздоравливает, начинает кувыркаться, лаять, пока братишка не развеселится снова. Через минуту у Бобика новый приступ… и все повторяется до тех пор, пока не кончится Вовкина шоколадка.
Бобик был неистощим на выдумки, если нужно было что-нибудь «выдурить» у братишки.
Когда родители узнали о моих проделках, меня наказали, а потом долго смеялись. С тех пор в нашей семье, когда речь заходила о нечестной сделке, употреблялось кодовое выражение, непонятное другим: «Сыграем в Бобика!» Так мой Бобик вошел в историю.
В четыре года к Вовке в дом пригласили музыканта-скрипача Смирнова, который когда-то играл в оркестре Мариинского театра в Санкт-Петербурге. Скрипач пригласил Вовку к столу и простучал на крышке стола что-то неразборчивое. Мы сидели кругом и ждали, что из этого получится. Музыкант попросил Вовку простучать то, что все мы слышали. Вовка постучал пальчиком. Скрипач снова затарабанил по столу что-то более сложное. Вовка повторил за ним и этот перестук.
Смирнов сказал:
– Да! И память, и слух многообещающие! Купите ему скрипку-четвертушку, а я берусь научить его играть.
С тех пор регулярно, три раза в неделю по два часа, начались Вовкины музыкальные мучения, стали из него делать скрипача. Платили музыканту 4 рубля в месяц, во вторник – стакан чаю с лимоном и булочкой, а в четверг и субботу – обед из трех блюд.
Интересный, культурный, в высшей степени интеллигентный человек, Смирнов так привязался к Вовке, столько вкладывал в него терпения и такта, что через год Вовке уже нравилось у него заниматься. Смирнов определил у Вовки абсолютный музыкальный слух и подготовил его так, что еще до школы Вовка выступал с сольными концертами в общих программах и награждался аплодисментами.
Все-таки рос Вовка очень слабохарактерным и чувствительным. Может, музыкант и должен быть таким?
Когда иногда по вечерам мама рассказывала нам детскую сказку, где злые люди обижали маленького мальчика, он мог вдруг расплакаться. Если мы вдвоем с ним что-нибудь натворили, наказывали только меня: во-первых, я старше, а во-вторых, здоровее, и любая порка, по мнению отца, мне пойдет на пользу. Если музыка давалась Вовке легко и он ее любил, то все другие науки он постигал с трудом и очень небрежно. Тут даже отец ничего сделать с ним не мог, а мать заступалась за него, потому что он слабенький.
Разница между нами в три года, учитывая, что меня отправили в школу в неполных шесть лет, развела нас с ним по разным углам. Все мои товарищи, как правило, были старше меня на два года, Вовку в наши ребячьи дела мы не брали, и он находил себе друзей среди сверстников, а в наши дела не вникал. Но иногда в общих забавах выяснялось, что он совсем не такой «забитый», каким казался. Был он удачлив, расчетлив, отличался меткостью и умением рисковать в детских азартных играх. Была, например, очень распространенная игра «в картинки». Каждая фабрика, выпускавшая сигареты, вкладывала в коробку серии красивых картинок на какую-нибудь тему. «Camel» вкладывал портреты голливудских звезд, а китайские фирмы – фигуры воинов из древних мифов или лошадей, собак, птиц редких пород. Реклама обещала крупную премию каждому собравшему серию целиком. Находились простаки, которые верили этому и просаживали все свои деньги для сбора таких серий. Только мы, шестилетние пацаны, уже понимали обман таких реклам. Ни одна фирма никогда не выпускала серию картинок полностью.
Кстати, отвлекусь, недавно в одной из центральных газет прочитал я в заметке «Сладкая жизнь», как одна десятиклассница, поверив такой рекламе солидной иностранной фирмы, решила собрать коллекцию вкладышей, чтобы получить обещанный автомобиль. Она истратила все свои деньги, приворовывала у родителей, заняла миллион у подруги и, запутавшись в долгах, решила отравиться. Спас ее счастливый случай. Родители рассчитались с ее долгами. Уверяю, 75 лет назад ни один из пятилетних ребятишек из нашего детства на такую «дешевку» не попался бы.
Собирая картинки от сигарет, мы накапливали их сотни, даже тысячи, и придумали игру «в картинки». Очерчиваем круг (кон) или квадрат размером полтора на полтора метра, на передней линии столбиком устанавливаются картинки по 30–50 штук от каждого играющего. Отходят на десять шагов и прочерчивают линию, откуда будут выбивать картинки битами. Биты могут быть разными, но не тяжелее одной четверти фунта (сто грамм). Метают биты по жребию. Казалось бы, если ты первый бросаешь биту по высокому столбику, можешь все картинки выбить из круга. Но не все так просто: во-первых, в столбик надо попасть, а во-вторых, твоими станут картинки, только вылетевшие из кона. Почти всегда, каким бы по очереди ни бросал биту Вовка, он не промазывал и выбивал все картинки. Точно так же ему везло при игре в копейки, когда вместо картинок на кон ставили столбик из монет, а также в других азартных играх.
Был Вовка до денег жадный. Складывал медяки в гипсовую свинюшку с узкой щелью на спине и наслаждался звуком бряцающих монет, каждый раз встряхивая копилку. Уж какая там была узкая щель, не каждая монета свободно проходила! Сколько я покрутился, пока не подобрал тонкую стальную пластинку, чтобы, забросив на нее монету, вытащить ее из копилки. С детства мне везло на изобретения. Придумал Вовка, как мучить мать, перед тем как выпить ложку противного рыбьего жира: она должна была заплатить ему 3 копейки. Такой вот характер: жадный – с одной стороны, и жалостливый, добрый – с другой.
Шли годы, мы взрослели. Границы в наших пристрастиях стирались, появилось много общих интересов, но характерами мы разошлись. Меня тянуло в спорт, в технику, в «железки», как говорила мама, а Вовка любил скрипку, больше его ничто не интересовало. Однажды скрипач Смирнов, похвалив Вовку за очередное выступление в концерте, сказал отцу:
– Представляете, Николай Григорьевич, как было бы красиво, если бы Владимиру аккомпанировал на рояле Борис?
Все. Отец загорелся этой идеей. Быстро нашел музыкантшу со своим инструментом, и я должен был за 10 рублей в месяц ходить к ней брать уроки.
Для меня, сына рабочего, воспитанного в духе лучших традиций «пролетарского интернационализма», игра на рояле представлялась пережитком недобитого дворянства, но сопротивляться отцу нельзя. Решил отыграться на учительнице. Ничего не понимал, ничего не запоминал, а когда она говорила: «Не напрягайте пальцы!» – делал их несгибаемыми.
Получив свои первые 10 рублей, она сама убедила отца в моей полной бездарности.
– Ну что ж, будет грузчиком! – заключил отец. На том мое музыкальное образование кончилось. Теперь, когда нас с Вовкой где-нибудь представляли, отец говорил:
– Этот у нас – музыкант, а этот у нас – грузчик.
1935 год. В Ташкенте Вовку взяли в Консерваторию на последний курс по классу скрипки, а неполное среднее образование как-то дотянули до среднего. Он, наверное, был хорошим музыкантом: его сразу оценили местные «лабухи» и предложили играть первую скрипку в набиравших силу джазовых оркестрах. Даже «Симфоджаз» под управлением Утесова присылал делегацию и приглашал на переговоры с Леонидом Осиповичем. Почему он не перешел в знаменитый оркестр, не знаю.
В музыке он умел многое. Услышит по радио новую танцевальную мелодию, сразу переложит ее на ноты для всех инструментов, и к вечеру они уже репетируют новинку. Играл он на всех инструментах без исключения. Посыпались на него деньги, легкие, дурные и в большом количестве. Худощавость делала его стройным, красивым, представительным. Манер нахватался от артистов. Рост, слава богу, перевалил за 185 сантиметров. Костюмы шил у лучших портных. И все это в четырнадцать лет.
Начало музыкальной карьеры Владимира (четвертый слева)
Ташкент. 1936
Семья наша в тот момент оказалась в трудном положении. Отец от нас ушел, и это вынуждало всех заботиться о заработках. Как окончил консерваторию Владимир, я не знаю, но жизнь богемы захватила мальчишку целиком. Возвращался домой на рассвете, а мама не спала, его ожидая. Частенько пьяного «в дугу» приводили его под руки товарищи. Полностью вышел из-под контроля матери. Будь с нами отец, не сомневаюсь, после первого предупреждения, если бы не хватило слов, выпорол бы, наставил на путь истинный. Но… вечное «но»!
Для всех нас 1937 год был роковым. Не обошел он и Владимира. То, что ему едва исполнилось пятнадцать лет, не имело значения. Его забрали в тюрьму одновременно с матерью. Хозяйкой квартиры осталась прибывшая из Полтавы старшая сестра мамы Агриппина Ивановна Коваль (урожденная Кумпан). Вся квартира была завалена вещами: нашими, отцовскими и арестованных соседей – кавэжединцев Бударных.
Условия предварительного заключения в тюрьмах (других помещений не хватало) – редкие, дикие допросы, неопределенность твоего положения, бесчеловечное содержание в перегруженных камерах, когда не хватает воздуха для дыхания, а места на полу, чтобы сесть, – продолжающегося несколько месяцев, превращают человека в животное. Такой переход из одной жизни в другую психологически не всякому здоровому человеку под силу. Конечно, хрупкий, чувствительный Владимир не выдержал и сломался. Сказать проще: тронулся умом. У тюремных врачей всякая симуляция на эту тему не проходит, так что их диагнозу можно доверять вполне. Они признали его «неспособным для дальнейшего содержания в тюрьме», а следователи решили, что в таком виде он им не нужен, и, продержав его несколько месяцев, не предъявив никакого обвинения и не вызвав ни разу на допрос, освободили из-под стражи с признаками тихого помешательства.
Вернулся он на старую квартиру под «заботу» тети Груни. Играть его ни в один оркестр не приглашали. Ярлык «сын врага народа», как волчий билет, приклеивается на всю жизнь. Как жить? Начали постепенно продавать вещи, оставленные родителями.
Только Груня знала, что надо делать, и действовала удивительно шустро при ее инвалидности. Во-первых, оформила опекунство над Владимиром, «несовершеннолетним и умалишенным», во-вторых, сгоняла за тридевять земель, нашла маму в заключении и получила от нее доверенность на право управления оставленным имуществом, в-третьих, организовала пару десятитонных контейнеров на железной дороге и через два месяца, забрав с собой Владимира, со всем этим добром оказалась в Полтаве. Не забыла прихватить вещи семьи репрессированных соседей Бударных.
Много лет спустя я побывал в квартире на улице Первомайской, где мы жили и где все это происходило. Застал живых свидетелей активности тети Груни. Старики удивлялись, вспоминая, какой подвижной и предприимчивой была опекунша Владимира. Некоторые меня еще помнили и не верили, что из «тех мест» можно вернуться.
Из рассказов Петра Митрофановича Кумпана, который нам по линии матери приходится двоюродным братом, узнал я некоторые подробности полтавской жизни Владимира. Тихое помешательство иногда переходило, особенно в спорах с тетей Груней, в буйное. Не терпел он несправедливости в принципе. Из-за этого на работе в оркестре театра часто спорил, и вскоре его оттуда уволили. Нрава был крутого, если чувствовал свою правоту, не стеснялся ни в выражениях, ни в средствах доказательства. В минуты просветления ходил на курсы автолюбителей и, закончив их, получил шоферские права. С детства мечтал иметь свою, обязательно голубую машину. Денег своих не имел, всем распоряжалась тетя Груня – опекунша. Своей квартиры у Груни не было. В конуре на пятом этаже, на площади в девять квадратных метров, куда ее пустила племянница Полина, заставленной завезенным из Ташкента барахлом, ютились они с Владимиром, перебивавшимся случайными заработками.
Но пришла любовь. Познакомился Владимир с Татьяной Павловной Стрелковой, дочерью профессора-филолога. Она была на практике в 1937 году в Полтаве, предполагала, что пробудет здесь до середины 1938-го, но узнала, что вся их ленинградская семья репрессирована, квартира опечатана и возвращаться ей фактически некуда. В это время в Полтаве появился Владимир и неплохо начал играть в оркестре театра. Татьяна – сама музыкантша, кроме того, владела несколькими языками. Она, наверное, оценила Владимира сначала как музыканта, а когда познакомилась поближе и узнала его историю, прониклась к нему жалостью, перешедшей в любовь. Отдельные несчастья каждого стали залогом счастливого будущего для двоих. Единственным серьезным противником их регистрации и свадьбы была тетя Груня, боявшаяся потерять права опекунства и все доходы, связанные со спекуляцией вещами, полученными по доверенности. И чем больше свирепел Владимир, тем яростнее она доказывала свои права над «умалишенным». Но что влюбленным нужно? Очень мало. Жили они как муж с женой, где и когда состоялась их свадьба и была ли она вообще, я не знаю. Куда Груня растолкала два контейнера вещей, никто, кроме нее, не знал. Жили Владимир с Татьяной очень скромно, можно сказать, бедно. Тетя Груня откровенно ненавидела Таню, а та избегала лишний раз попадаться ей на глаза.
Чем бы все это кончилось? Трудно предсказать, может быть, Груня довела бы Владимира до полного сумасшествия?
Но… вот оно, событие, одно из тысяч, подготовленных жизнью.
В 1941 году Полтаву захватили немцы, и след Владимира надолго потерялся.
Жизнь родителей
Прожив возле родителей 16 лет, что я знаю об их личной жизни? Немного. Став взрослым, попробую распределить эти воспоминания на три этапа. Первый – наши школьные годы. Материальное благополучие в семье, связанное с работой отца на КВЖД. Город Харбин, 1922–1929 годы.
Второй – мы старшеклассники. Отец безработный, после увольнения с КВЖД перебивается случайными заработками. Основной доход в семье: заработки матери – швеи, закройщицы, портнихи. Город Харбин, 1929–1935 годы.
Третий – самый короткий. Мы переехали в Россию в новые условия жизни. Работают и отец, и мать, Вовка доучивается в консерватории. Я – «на своих хлебах». Материальное благополучие восстановлено, но семья распалась. Город Ташкент, 1935–1937 годы.
Пишу везде «мы», так как уверен, что воспоминания моего брата Владимира были бы примерно такими же.
Обидно, но вся семейная хроника трагически обрывается в июне 1937 года, и связного рассказа может не получиться.
Радостным и светлым на всю жизнь запомнился первый этап. Родители были молоды: отцу – 35, матери – 28 лет. Здоровые, красивые, они взаимно любили друг друга, словно продолжался их медовый месяц. Баловали нас недорогими игрушками. Самыми ценными для меня были детские книжки с картинками. Я рано научился читать и читал все подряд. Вовку устраивали конфеты. Его с четырех лет стали серьезно учить музыке – игре на скрипке, а я уже в 6 лет читал Джека Лондона, Майн Рида, Марка Твена, Пушкина, Некрасова, Лермонтова и мечтал быть похожим на героя поэмы «Мцыри».
Мама с отцом
Харбин. 1928
Чтобы не возвращаться к этой теме, хочу заметить, что все главное, воспитавшее меня, я прочитал до 18 лет. Если взяться перечислять, это сотни книг, для них нужны отдельные страницы.
Отношения между родителями были прекрасными, уважительными, ласковыми, нежными. Мы ждали с нетерпением вечеров, когда родители занимались с нами: что-то рисовали, клеили, вырезали, выжигали на фанере, работали лобзиком. Укладывали нас спать под сказки, которых мама знала бесчисленное множество, а когда кончался их запас, придумывала свои. Казенная квартира, бесплатное топливо и даже лед для погребов-холодильников, веселая пора осенних заготовок – запасов на зиму.
Мама непрерывно готовит какие-то рассолы и растворы, нам поручают мыть овощи и накалывать вилкой некоторые фрукты, вроде померанцев (пока накалываем, наедаемся до боли в животе). Отец стерильно моет большие и малые банки из белой жести, сушит их и готовится запаивать. Только мама знает пропорции соли, сахара, специй, которые нужно разложить по банкам; когда они заполнены до отказа, к делу подключается отец. В каждую банку перед тем, как ее запаять оловом, отец вкладывал зажженную бумажку и успевал запаять, пока бумажка горела. Такая технология гарантировала, что ни в одной банке не останется кислорода и все консервированное будет храниться не один год. Кроме солений готовили варенье пяти-шести сортов, сушили фрукты для компотов и грибы. Все как у Гоголя в «Старосветских помещиках».
В воскресенье, если мы никуда не уходили, нас навещали гости, тоже с детьми. Детей закрывали в детской, а взрослые вели бесконечные беседы за чаем. Именно за чаем. Для этого готовились разные сорта варенья и пекли всякую сдобу. На столе традиционно стоял маленький граненый графинчик с настоянной на лимонных корках водкой. Для женщин приготовляли самодельное вино, и каждая хозяйка гордилась своим секретом приготовления таких настоек. Никогда больше одной маленькой рюмочки никто не выпивал. На чем держался интерес в таких беседах, для меня загадка. Обязательно пели песни, задушевные, трогательные, русские и украинские. По просьбе гостей отец пел классические романсы под гитару, и это у него хорошо получалось.
Первые аккорды всегда сопровождались вступлением из оперы:
Кто может сравниться с Матильдой моей,
Сверкающей искрами черных очей…
Это маму отец называл Матильдой.
В следующее воскресенье мы шли в гости к кому-то. Там точно так же нас принимали и снова беседовали за чаем. Такой был обычай, традиция, что ли.
Росли мы хотя и беспартийными, но атеистами.
В Бога не верили, в церковь не ходили, икон в доме не было, однако Пасху и Рождество праздновали с удовольствием. Управление железной дороги в эти дни не работало. Мама пекла прекрасные куличи высотой до шестидесяти сантиметров. Для этого куда-то ездила, где была русская печь. В куличном тесте собирались запахи ванилина, цитруса, изюма, олеандра, муската и еще чего-то. Больше за всю жизнь ничего подобного я не пробовал. Готовилась сырная пасха – пирамида из специально приготовленного творога, окрашивались во все цвета радуги яйца. За две недели до Пасхи в глубокой тарелке выращивали всходы овса. Разноцветные яйца на фоне свежей зелени смотрелись изумительно.
Семья
Харбин. 1926–1927
Но был один день, который мы считали святым, – Родительский. Он приходится на вторник второй недели после Пасхи. В этот день все русское население города, забыв о распрях между советскими подданными и эмигрантами, с утра тянулось на православное кладбище в конце Большого проспекта. Мы шли со всеми, выбирали самую неухоженную могилку, приводили в порядок могильный холм, поправляли и красили крест, восстанавливали надпись и, расстелив скатерку, садились на землю возле могилы, чтобы позавтракать. Уходя, оставляли после себя остатки еды и стопку водки. Пусть потом кто-то, кому нечего есть, воспользуется всем этим и помянет добрым словом и нас, и усопшего. Возвращались молча, каждый занятый своими мыслями, с просветленной душой. Даже нам, ребятишкам, передавалось настроение взрослых, было не до смеха и шуток. Так отмечали память тех, кого оставили в разных углах земли нашей, с кем никогда больше не встретимся, хотя своих родных здесь, в Харбине, мы еще не хоронили.
Православное кладбище в Харбине
1920–1930-е
В эти годы отец работал в Управлении железной дороги. Стал степенным, внушительным, солидным. Отрастил смешные рыжие усы, на работу ходил в черном костюме-тройке, безукоризненно сшитом самой мамой. Получал оклад – 60 рублей в месяц при бесплатных бытовых услугах. Это много. На фоне той нищеты, в которой пребывало большинство эмигрантов, с одной стороны, и кажущейся доступности и дешевизны продуктов и всего необходимого, с другой, – я, например, чувствовал себя как-то неловко.
Справка для интереса, о ценах в копейках за фунт: хлеб – 5, сахар – 7, мясо – 35–40, колбаса высших сортов вареная – 40, копченая – 60, яйца 10 штук – 10, масло сливочное – 40, соль – 15 копеек, водка – 40 копеек за бутылку.
Да, не удивляйтесь. На соль в Китае была введена государственная монополия. Контрабандисты под Благовещенском меняли пару мешков риса на мешок соли, рисковали жизнью, но доход оправдывал себя.
Можно утверждать, что мы ни в чем не испытывали недостатка, а миру и согласию между нашими родными завидовали многие.
Почему не собрали запасов? Почему не думали про «черный» день? На эти вопросы я ответить не смогу, а у покойных не спросишь.
Второй этап. Запомнился начавшимися материальными трудностями. Отца уволили с КВЖД. За что? Почему? Это вопросы для другой части рассказа, в другом месте. Факт ошеломляющий и неожиданный. Полученных при расчете денег едва хватило на четыре месяца. Приказано за два дня освободить квартиру и найти себе частную. Отменилось множество льгот. Теперь за всё нужно было платить. Отец полгода шатался в поисках работы. Главным добытчиком средств для семьи стала мама. День и ночь стрекотал ее «Зингер». Очередь заказчиц не убывала, но определенные неудобства для нас это создавало. Нам негде было заниматься уроками, а отец в обед довольствовался свободным углом на кухне и сам себя обслуживал.
Кроме обычных неудач при поисках работы добавилась нетерпимость белых эмигрантов к тому, что в их рядах на ничтожно малое количество вакансий появилась «красная сволочь», иначе отца не называли.
А хозяева солидных предприятий, узнав, что он «советский», сразу отказывали. Трудное время не могло не повлиять на отношения между родителями. Выяснилось, что у отца бешеный нрав, что, будучи злым, он ищет повод, чтобы сорвать свое зло на ком-нибудь, кто первый подвернется под руку. Особенно трудно было для него просить деньги у матери, хотя она никогда ему не отказывала, не попрекала ни одним словом, а наоборот, жалела и успокаивала. Он не терпел возражений, даже когда был не прав. Ходил злой.
Был случай, когда я «нашел» в доме золотую монету (5 рублей) и пошел в китайскую лавку покупать плиточный шоколад, конфеты и пряники. Хозяин лавки любезно все мне отпустил, а потом пришел к маме и вернул ей монету. В китайских лавках дорожили клиентами и зачастую отпускали товары и продукты в долг, под запись. Но здесь был особый случай. Узнав об этом, отец выпорол меня так, что темные полосы запекшейся крови просматривались сквозь рубашку. Узнали об этом в школе. Переполошился родительский комитет, направили делегацию к отцу, пытались его воспитывать. Он не стал разговаривать с «комитетчиками», а, закрывая за ними дверь, сказал:
– Этот бесенок вам еще не то устроит!
За мной в школе действительно числились разные проказы, связанные с периодом увлечения пиротехникой: несколько раз взрывались пороховые смеси, бенгальские огни начинали сверкать на уроках и другие мелочи.
Вот еще один запомнившийся случай: однажды отец, заехав в обед домой, застал мать ползающей на коленях с булавками во рту вокруг одной привередливой заказчицы. Платье давно было готово, и заказчица, вроде довольная, забрала его. Через какое-то время она «придумала» в нем какой-то дефект и вернулась к матери. Не сомневаюсь, мама сумела бы исправить любой дефект, действительный или мнимый, и все было бы в порядке. Но заказчица вела себя некорректно и выкрикивала разные обидные слова, вроде «Вы не умеете шить!», «Мне вообще не нравится ваша работа!», и повторяла их несколько раз. Все это слышал отец, обедавший на кухне.
На очередной ее вопль отец вышел из кухни, подошел к замолчавшей заказчице и тихо-тихо (мы знали – это крайняя степень раздражения) спросил:
– Не нравится?
– Да! Не нравится.
Тогда отец подошел поближе к ней, положил свои лапы ей на грудь, сгреб в пальцы все, что попалось, и… одним движением сверху вниз разодрал вместе с лифчиком на полоски совсем готовое (и дорогое) платье. Женщина потеряла дар речи, она стояла в одних трусиках, пытаясь прикрыть голые груди, немая и обалдевшая.
– Чтобы в этом доме я вас никогда больше не видел! Если не нравится, пусть вам шьют другие! – сказал отец, не стал обедать и вышел из дома.
После двух лет мытарств, имея на руках шоферские права, стал отец работать на арендованных автомобилях таксистом. Потом выкупил подержанную машину в собственность. Вроде определился с заработком – скромным, но все же… Мама продолжала работать. Концы с концами сводили. Жизнь наступила скудная, беспросветная. Отношения между родителями начали изменяться. Мы не слышали ласковых слов, отец всегда был злой и чем-нибудь недоволен. Придирался к матери по всякому пустяку.
Мама заискивала перед ним, даже унижалась. Теперь мы не ходили в гости, и никто к нам не ходил. К вечеру родители так заматывались, что едва хватало сил умыться перед сном. Нас предоставили самим себе. От бывшего благополучия оставалось все меньше.
Работая таксистом, возил отец всякую шваль, в том числе и проституток, работавших по вызову. Всегда до этого придерживался правила не пить ни при каких обстоятельствах и не пил, а теперь стал появляться под утро навеселе. Значит, ночь провел в теплой компании, где без «свободной любви» не обходятся. Все чаще заставали мы маму плачущей и расстроенной, хотя свои обязанности по дому она выполняла по-прежнему и еще зарабатывала шитьем. Как-то, когда Вовка куда-то ушел, подошла она ко мне и, привалившись мне на плечо, спросила:
– Может, уйти мне от вас?
– Как уйти? Куда?
– Вы уже большие. Сами о себе позаботитесь.
– Не понимаю, что ты задумала?
– А меня возьмет Сунгари.
И, упав на меня, горько-горько зарыдала. Я плакал тоже. Как долго могла продолжаться эта вакханалия, сказать трудно. Но всему приходит конец. Пришел конец правам Советского Союза на КВЖД. Всем советским гражданам было предложено покинуть Маньчжурию и вернуться на Родину. Новая, наполовину японская администрация КВЖД была крутой.
Наступил третий этап. Мир и тишина вернулись в наш дом. Снова отец и мать вместе обсуждали планы на будущее. Однажды мы услышали, как отец запел:
Кто может сравниться с Матильдой моей,
Сверкающей искрами черных очей…
Мы уже забыли, когда в припадке нежности отец называл маму Матильдой вместо Матрены, а арию эту не слышали лет десять. Находилось время у отца приласкать маму, поцеловать, поблагодарить за вкусный обед. Как расцвела наша мама, как похорошела! Да, она любила этого бешеного человека всем сердцем, всей душой. Да и отец вроде стал другим. Машину продали, а на эти деньги стали готовиться к отъезду. Вдвоем ходили по магазинам, размышляли, что купить, чтобы было красиво и недорого.
Отец в ломбарде на аукционе приобрел себе золотые часы «Павел Буре» с цепочкой через весь живот, там же по дешевке купил итальянскую мандолину редкой работы какого-то знаменитого мастера. Зачем? Сам не мог объяснить, просто редкая по красоте вещь и недорого. Вовке купили дорогую коллекционную скрипку, с которой он не расставался до самой смерти, маме – шубу из редкого меха колонка. Мне на толкучке первый раз в жизни – роскошный пиджак за 1 рубль 20 копеек из какой-то редкой ткани, где просматривались шелковые нити разного цвета, и драповое пальто за 4 рубля 50 копеек.
Погрузка, отъезд прошли организованно. Об этом беспокоилось советское консульство. В пути родители заботились друг о друге, как в молодости, и снова им завидовали соседи по купе. В середине мая 1935 года мы разгрузились в Ташкенте. Въехали в новую квартиру, радовались русскому воздуху и каждому встречному русскому человеку, наслаждались свободой и новыми условиями жизни.
Но счастье и свобода семьи нашей были недолгими, не больше года.
В новой должности главного механика гаража, с расплывчатыми обязанностями и ненормированным рабочим днем, а главное, с приличным окладом, отец подался в так называемую художественную самодеятельность. Гитара, романсы, репетиции до полуночи и, конечно, новые женщины. Все свои харбинские унижения, беспросветное существование и скудную жизнь за время с 1929 по 1935 год решил с лихвой возместить. И пошло-поехало.
А дома – скандал за скандалом и даже драки. От той любви, что, казалось, вернулась, не осталось и следа. Мы с Вовкой откровенно возненавидели отца за издевательства над мамой. Уговаривали ее развестись с ним, но она никак не могла решиться на такой шаг. Кончилось тем, что отец ушел от нас. Я бросил университет, подался на заработки и вскоре уехал в Казань. Вовка доучивался в консерватории и уже «калымил» в джаз-оркестрах.
Бедная, дорогая, наша любимая мамочка осталась одна со своим горем, со своей растоптанной любовью.
Удивительно! Даже в таких обстоятельствах она никогда не клеймила отца, никогда не говорила о нем плохо и нам запрещала это. Таким сильным, всепрощающим было ее чувство любви к нашему отцу.
В июне 1937 года все этапы совместной жизни неожиданно прервались. Всех рассадили в разные клетки.
Черный ангел нашей семьи
Старшая сестра нашей мамы Агриппина Ивановна Кумпан сыграла зловещую роль в нашей семье, и не рассказать о ней просто нельзя. Никогда нигде не работавшая, ничему не учившаяся, она избрала для себя профессию «приживалки» – так, кажется, называют тех, кто не заводит собственной семьи, и пристраивается к чужим семьям и исполняет обязанности прислуги, уборщицы, душевной советчицы хозяйки дома, связной между ней и ее любовниками, гувернера детей и еще черт знает что.
В начале XX века еще можно было найти такие обеспеченные семьи, где на правах приживалки появлялось постороннее лицо, избавлявшее хозяйку от множества хлопот. Вот так получилось и у нас. Наша мама с тринадцати лет работала ученицей в швейном ателье, а ее старшая сестра с пятнадцати лет влезла в семью богатых евреев «прислугой за все». Научилась немного штопать, готовить обед, ходить по базарам и «строить глазки». Когда ухаживавший за Мотей наш отец познакомился с семьей Кумпан, она пыталась переключить его внимание на себя, за что отец вначале прозвал ее вертихвосткой, а немного погодя – проституткой. Так, с первых дней появилась вражда между ними, которая вскоре со стороны Груни перешла в прямую ненависть, сохранившуюся до конца жизни. Жила она странно: вроде верила в Бога, исправно ходила в церковь, но в личной жизни была скрытной и недоступной. Когда у нее родился ребенок, долго не могли установить, кто его отец. Мальчик Сережа в голодный 1933 год умер, а через год ее сестра Ефросиния (младшая в семье) от мужа Груни родила мальчишку, названного Костей. Муж двух сестер умер, оставив им сына, которого не любила родная мать и обожала Груня. Мальчонка как две капли воды был похож на своего отца, бывшего мужа Груни. Вырос Костя между двух матерей, но без отца, рано связался с уличной шпаной, так что к восемнадцати годам уже угодил за решетку и… пропал.
Вот такая смутная и неудачная личная жизнь женщины без специальности и привычки к работе сделала Груню ловкой спекулянткой, жадной до денег и чужих вещей. Узнав, что моего отца посадили, она вместе с младшей сестрой Фросей немедленно прилетела в Ташкент. Для того чтобы прописаться в нашей квартире, устроилась проводником пассажирских вагонов на Среднеазиатской железной дороге. Поработала очень мало, попала в железнодорожную катастрофу, получила тяжелую черепно-мозговую травму. За счет железной дороги ей сделали сложную операцию, вставив в череп вместо кости платиновую пластину, а главное – назначили пожизненную пенсию как инвалиду, пострадавшему на производстве.
Я перечисляю эти подробности без тени сочувствия потому, что даже в таком состоянии она осталась алчной, хитрой, изворотливой и даже подлой, в чем я убедился в дальнейшем. За то короткое время, что она была в Ташкенте, прошли массовые аресты кавэжединцев, которых забирали семьями, чьи домашние вещи, мебель и драгоценности доставались кому попало. Так наша квартира на Первомайской превратилась в склад чужих вещей в дополнение к принадлежавшим нам. Хозяйкой над всем этим барахлом была Груня. Сбылась мечта ее жизни, как в сказке, в одно мгновение, на несчастье других Груня разбогатела. Ушлая бабенка, профессиональная спекулянтка понимала, что нужно как-то оформить право распоряжаться всем этим добром, а тут и Владимира освободили как «недееспособного». Счастье опекунства свалилось ей как с неба. Осталось найти мать, чтобы получить от нее доверенность на имущество.
Представьте себе, какую энергию должна была развить полупарализованная, со вставленной в череп пластиной женщина, чтобы в 1938 году прорваться через все комендатуры и заслоны НКВД за желанной доверенностью. Она нашла мать в одной из пересыльных тюрем и получила от нее все права на владение имуществом.
Через два месяца все контейнеры были разгружены в Полтаве.
Три года немецкой оккупации, все время что-то меняя и продавая, она кормилась сама и подкармливала нескольких своих подруг и племянниц за счет того, что привезла из Ташкента. Ушли мамина шуба из колонка, отцовские золотые часы, швейная машина «Зингер» и все, что имело какую-то ценность. Где-то возле нее какое-то время на скудных харчах существовал Владимир со своей Таней. Хозяином имущества Груня его не сделала, воспользовалась доверенностью матери и решением опекунского совета.
Опекунство грозило стать пожизненным.
В 1948 году вернулась выжившая в лагерях Бударная. Разыскала Груню в Полтаве, предъявила список увезенных ею вещей на 148 тысяч рублей (новыми деньгами[1]). Был суд – позорный, шумный. Как затравленный зверек, Груня выискивала и возвращала Бударной перепрятанные у знакомых и проданные незнакомым ее вещи. Процесс по полтавским масштабам грандиозный, стала Груня известной личностью.
Еще через некоторое время объявился в Полтаве я. С трудом разыскал родную тетю, так как во всех адресных столах отвечали одинаково: «В Полтаве не проживает!» Своей квартиры у нее никогда не было, богатых евреев, которые ее «приживали», не стало. Только популярность, приобретенная в судилище с Бударной, помогла мне найти ее, не прописанную в Полтаве.
Ютилась она в фанерном пристрое к полуразрушенной кирпичной стене бывшей конюшни. Удручающая бедность, какое-то затасканное тряпье вместо одеяла и… тихо тикающий будильник «Юнганс», за который когда-то крепко побил меня отец, на столе.
Мое появление для нее было потрясением, как гром в ясный день. Она меня давно похоронила и даже успела сообщить об этом матери.
– Откуда ты, Бориска? (Так звала меня мать.)
– Из лагеря. Вырвался все-таки.
– Бежал, что ли?
– Бежал. Иначе оттуда живым не уйдешь.
– Настрадался, бедненький, за десять лет-то?
Я прервал это словоблудие своими вопросами: «Где вещи? Где книги? Что осталось памятного о семье? Где Вовка? Где мама? Где отец?»
И начались потоки лжи. Забегали глазки, как у крысы, непрерывно хваталась за голову, якобы разболевшуюся от встречи со мной. Привожу наш разговор почти дословно, как его записал магнитофон моего сердца:
– Какие вещи? Как бы прожили при немцах, если бы не меняли их на продукты? Впрочем, шубу матери и часы отцовские ты, если хочешь, можешь выкупить. Хорошие люди их сохранили.
– Так, значит, я должен выкупить свои вещи?
– Какие книги? Чем бы мы топили две зимы при немцах?
Боже мой! Это было страшнее всего. Погибли Брокгауз и Эфрон. Первое редкое издание Большой советской энциклопедии, тридцатитомная «Гимназия на дому», четыре тома Брема. Собрания сочинений Пушкина, Гоголя, Тургенева, Некрасова, Джека Лондона, Фенимора Купера, Марка Твена, Диккенса и главное – рукописные альбомы отца «Избранное», в которых с 1913 года он шлифовал свой почерк и самообразование.
Даже в блокадном Ленинграде, умирая, люди не позволяли себе такого. Дело в том, что жгли книги не только в комнатушке у племянницы, где ютилась Груня, а еще в печах ее подружек. Вспоминая свое трепетное отношение к книгам, я хватался за сердце. Потом из разговоров со старожилами я выяснил, что «немецкие зимы» были на редкость теплыми.
«Что осталось на память? Ничего. Вот этот будильник можешь забрать. Где-то были фотографии, но память у меня отшибло, не знаю, где их искать. Отца расстреляли в том же году. Видно, были за ним какие-то грешки. Зря у нас не посадят!» (Даже мертвого не пожалела ядовитая женщина.) Мама моя умерла в 1946 году в Ташкенте от истощения. «Я ей каждый месяц посылала 50 рублей», – и сует мне оказавшиеся под рукой несколько квитанций. Как могли они случайно лежать здесь? Потом я докопался. Ее приятельницы сразу сообщили ей, что я ее разыскиваю, а мне говорили, что не знают, где она живет. Одной сволочной закваски стервы!
О Владимире она завернула мне такую жуть, что я постараюсь привести ее полностью.
«Чуть ли не ежедневно немцы устраивали облавы на молодых парней и девчат. Грузили их в вагоны и отправляли в рабство в Германию. Однажды схватили Владимира и Таню. И тоже запечатали их в вагон. Состав этот попал в крушение где-то под Полтавой. С товарными вагонами шли цистерны с бензином, все загорелось, а закрытые в вагонах люди сгорели заживо. Я ездила на место этого пожара, нашла среди обгоревших трупов Владимира, Таню не искала. Никого хоронить немцы не дали, подогнали бульдозеры, все столкали в ров и прикатали землей».
Вот такая жуткая судьба, по словам Груни, досталась моему брату.
Во время этого разговора у нее под подушкой лежало письмо Владимира из Баварии, где он вместе с Татьяной в лагере для перемещенных лиц ждали своей очереди для отправки в Америку. В письме Владимир спрашивал обо мне.
Как она ему отвечала? Что-нибудь наврала, если уж «в порядке сочувствия» сообщила матери о моей смерти.
Спустя много лет Владимир нашел меня через Международный Красный Крест, когда Груни уже не было в живых.
О ее жадности к чужому добру можно привести еще один пример. Меня арестовали 28 декабря 1937 года после первого в моей жизни, достигшей восемнадцатилетнего рубежа, голосования за Сталинскую конституцию, которое состоялось в воскресенье 12 декабря. Я уже внес свой пай на коллективную встречу Нового года, которую собирались провести в нашем отделе, но попасть на нее мне не пришлось. Было прохладно, но настоящей зимы еще не было. Завод, на котором я работал, был в сорока километрах от Полтавы, куда два раза в день ходила электричка. Взять при аресте с собой что-нибудь запасное, теплое не разрешили. Так, в демисезонном пальтишке и с единственной парой белья, что на мне, повели и на три месяца закинули в овощехранилище с земляным полом, оборудованное под КПЗ.
Как Груня узнала об этом? Как нашла хозяйку квартиры, где я жил? Но через две недели вместе с Розалией Яковлевной Шиллер, ее подругой, пришла к моей хозяйке и потребовала, чтобы она выдала ей все мои вещи, в том числе несколько пар теплого белья, добротный полушубок, сапоги, красивые новые (не успел надеть) бурки, коврик над кроватью с утками и камышами, сделанный мамой, и всю ту мелочь, что прислала мне мать в последней посылке. В общем, все подчистую.
С собой привезли веревки, упаковали в два неподъемных тюка, договорились с возчиком, который подбросил их до станции, и… с концом, навсегда.
Девчонки из отдела после встречи Нового года, когда первый испуг прошел, вернули мне мою долю. Хозяйка квартиры Катя Федорова два раза приносила передачу, вареники. Только Груня с моими вещами исчезла, а как было холодно в январе и феврале 1938 года в одном пальтишке! Валяться ведь приходилось на земляном полу. После зимы, весной 1938 года, перевели меня в тюрьму на улице Пушкинской. Двести метров от места, где жила Груня. Через уходящих на волю передавал я им ее адрес и знал, что эти люди обязательно находили ее. Никакого отзвука. Все мое, что она увезла с собой из Карловки, ушло на толкучку. Могла бы передачу продуктовую «сообразить» – совести не хватило. Еще год я сидел на Пушкинской. Времени было достаточно, чтобы что-то для меня сделать, но это не в ее правилах.
Вот такой черный ангел повис над нашей семьей. В тот же день, когда нашел ее, я уехал из Полтавы.
Остановиться мне было негде, а после всего, что я узнал, и незачем.
Перед расставанием Груня спросила:
– Адресок-то мне свой оставишь? Вдруг узнаю какие новости, куда послать?
– Конечно!
Я назвал свой челябинский адрес и добавил:
– Только о том, что я здесь был, никому не говори.
Какой черной может быть душа у человека! Можно объяснить, что в войну вещи меняли на продукты.
С поправкой на дикость можно понять, зачем жгли редкие книги. Допускаю, что злорадное «зря не посадят» по отношению к отцу – это отрыжка многолетней ненависти. Но зачем мстить мне и в мирное время, забрав все мои вещи, не передать теплой рубашки в тюрьму?
Только как понять, почему двух месяцев хватило, чтобы вывезти все и фактически ограбить сестру, а полутора лет не хватило, чтобы помочь ей, умирающей от голода и истощения в том же Ташкенте, хотя и война давно закончилась, а с Груниной проворностью вернуться в Ташкент было нетрудно?
А теперь о подлости. Зачем ей нужен был мой адрес? В тот же день на имя начальника Областного управления внутренних дел Груня накатала на меня «телегу»: «Бежал опасный преступник, осужденный за шпионаж, способный на диверсии. Проживает в Челябинске». А услужливая племянница Полина, стажер-приживалка у «профессионала», сразу же отнесла в управление и положила донос в ящик: «На имя начальника. Лично».
Не успел вернуться я домой, как вечером к нам пожаловали два «человека в штатском».
– Ваши документы?
– Пожалуйста.
Посмотрели документы, переглянулись, спросили:
– Вы недавно были в Полтаве?
– Да, недавно.
– С кем там встречались?
– С родной тетей.
– Вы сказали ей, что бежали из лагеря? Зачем?
– Сказал, чтобы проверить меру ее подлости.
– !!
– Ну и как, проверили?
– Да! Ожидал вас с проверкой, но не думал, что это будет так скоро. Подлость ее безразмерна.
– Всего хорошего! Все-таки вам придется с документами прийти на улицу Елькина.
Через десять лет я был в Полтаве. Попросил Петра Кумпана сводить меня на кладбище, чтобы убедиться, что черный ангел действительно прикрыт могильной землей и больше пакостить не сможет. Хотелось плюнуть на эту могилу.
Заодно проверил у старожилов, был ли случай при немцах, когда сгорели наши люди в закрытых вагонах? Старики подтвердили. Да, был. Только случилось это при паническом отступлении немцев в самые последние дни их господства в Полтаве.
В душу закралось сомнение. Ведь Груня говорила, что Владимира и Таню забрали в начале войны. Или я что-то перепутал, или она, как всегда, врала? Постепенно свыкся с мыслью, что брата я потерял.
Еще через два года, когда я отдыхал на озере Кисегач, кто-то, приехавший из Челябинска, пытался найти меня на пляже. Это был порученец из МВД, который привез бумагу из Международного Красного Креста о том, что меня разыскивает гражданин США Христенко Владимир Николаевич.
Время было тревожное. «Хрущевская оттепель» пошла на убыль, возможны были любые провокации.
И я заявил, что мой брат погиб во время войны, а гражданина США под таким именем и фамилией я не знаю.
А самого раздирали сомнения. А если это действительно Владимир? Но почему гражданин США? Ах, какая пакостная душонка у тети Груни! Если бы она показала мне то Вовкино письмо из-под подушки, все было бы иначе. Потом прибыл из США русский человек, ленинградец, Буторин, который был гостем в семье у Владимира, привез пленку с записью Вовкиной игры на скрипке, вырезку из американской газеты об успехах скрипача Владимира Христенко, учившегося в Харбине. На той же пленке – адресованное мне обращение:
– Ну что, Бориска, может, сыграем в Бобика?
Впечатление потрясающее. Через сорок пять лет услышать голос брата из-за океана. Завязалась переписка. Описал он мне свою историю. Хорошо отзывался о Татьяне, не раз спасавшей его от смерти.
В 1976 году, предварительно списавшись, встретились я и моя супруга Людмила с женой Владимира в Ленинграде. Теперь она была Татьяна Павловна Христенко. Она родилась в Ленинграде, окончила Ленинградский университет по специальности филолог. В совершенстве владеет английским и немецким языками. В 1938 году при особых обстоятельствах встретилась с Владимиром. С тех пор они вместе. Типичная ленинградка, из старой петербургской интеллигентной семьи, не очень приспособленная к жизни.
На мой вопрос, что она думает о Груне, Татьяна, с трудом подбирая слова, ответила:
– Странный человек, с очень черствой душой.
Владимир – студент Академии музыки в Мюнхене
1946
Да! В одной из облав их действительно замели и вывезли в Германию. Где-то в Баварии держали в одном лагере с военнопленными. Судьба свела Татьяну с ее родным братом Гришей, оказавшимся среди пленных. Как бы ни были страшны условия немецкого лагеря, Владимир и Татьяна не разлучались.
Вспышки буйного помешательства, которые иногда находили на Владимира, грозившие ему расстрелом, Татьяна умела погасить заботой и лаской, отводя Владимира от смерти не один раз. Там, в лагере, она родила ребенка, сынишку. Но выжить малыш не смог. И умер четырехмесячным. Роды были трудными. Больше детей у Татьяны быть не могло. Война заканчивалась, в лагерь пришли американские солдаты. С русскими пленными беседовали политработники Советской армии. По какому-то договору между Трумэном и Сталиным все русские пленные должны были быть возвращены в СССР, но некоторые из них все же умудрялись уклониться от этой повинности и оставались в Германии. Владимир и Татьяна составляли категорию «перемещенных лиц» и могли выбирать, куда им возвращаться. Они выбрали Америку. А брат Татьяны Гриша, вернувшийся в СССР вместе с сотнями тысяч других военнопленных, автоматически получил срок десять лет и отбывал его уже в наших, еще более страшных советских лагерях.
Он тоже приехал в Ленинград на встречу с сестрой, но был настолько запуган, забит и психологически изломан, что разговора с ним у меня не получилось. Он всего боялся. Только узнав, что я отсидел такой же срок, шепотом доверительно, как «зэк – зэку», сказал: «За Володьку не стыдно, он был – Человек!»
В переводе с «зэковского» для меня это значило многое.
Живут они в городе Канзас-Сити. Володя ничего, кроме как играть на скрипке, делать не может, а из-за неуживчивого характера (все-таки тихое помешательство) в городском оркестре места ему не нашлось. Работает Таня дизайнером, оказалось, что она хорошо рисует, имеют голубой автомобиль (сбылась детская мечта Владимира). Он получает пособие по безработице, но на жизнь, содержание автомобиля, пятикомнатную квартиру в хорошем месте города хватает.
Собирается приехать к нам в Челябинск. Не знает, что наш город закрыт для иностранцев.
Зная о моем увлечении фото- и киносъемкой, прислал мне шестнадцатимиллиметровую камеру «Скупик» фирмы «Кэнон» со всеми припасами. Только эта покупка обошлась ему в две тысячи долларов. Чтобы не мелочиться, вместе с Буториным отправил багажом для меня сундук весом в сто пятьдесят килограммов, набитый всякой всячиной: магнитофоны, кинопленки, пишущая машинка и масса всякой американской ерунды.
Жалуется на сердце. Разгульная молодость, пьянки, тюрьма, война, лагеря – все это к шестидесяти годам собралось в сердце. Но он не унывает даже теперь, когда ему в сердце вшили кардиостимулятор.
Очень радовался, когда в нашей семье 6 августа 1981 года родился внук, которого в его честь по общему согласию семьи назвали Владимиром. Даже ответил письмом: «Теперь можно умирать! Будет жить на свете новый Владимир Христенко».
И умер 12 сентября 1981 года на шестидесятом году жизни. На какой-то прогулке поднимался в гору, и сердце отказало. Похоронен он в США в городе Канзас-Сити, штат Миссури. Любящая его Таня уже оплатила место рядом с его могилой для себя.
Татьяна и Владимир
1970-е
Успели мы с Владимиром договориться: каждый год 6 января в сочельник, совпадающий с днем рождения отца, я в восемнадцать часов по московскому времени, а он в десять по времени Канзас-Сити выдерживаем пятиминутное молчание, чтобы почтить память нашего отца Николая Григорьевича, безвременно погибшего в расцвете сил, и нашей любимой мамы Матрены Ивановны, без которых не состоялась бы наша семья.
В одном из писем Владимир случайно вспомнил, что в тюремной очереди за баландой встретил моего любимого учителя. Это мог быть только химик Лундстрем.
Писал, как из пацанов вроде него вытягивали на допросах подробности жизни родителей. Те, не понимая что к чему, несли всякую чушь, которую следователи препарировали в контрреволюционную деятельность, шпионаж, диверсии, измену Родине, групповую организацию. По каждой из таких статей Уголовным кодексом положено как минимум десять лет, а то и «вышка». Дети, не ведая, что творят, тащили в пропасть своих родителей.
Мир Вашему праху, дорогие родители. Мы не знаем, где Ваши могилы. Но пусть земля Вам будет пухом.