Повесть о пережитом — страница 6 из 8

Историческая справка

Китайская Чанчуньская железная дорога (КЧЖД), с 1953 – Харбинская ж. д. магистраль в Сев. – Вост. Китае, от станции Маньчжурия через Харбин до Суй-фыньхэ и от Харбина до Даляня (Дальнего).

КЧЖД под назв. Китайско-Восточная ж. д. (КВЖД) была построена Россией в 1897–1903 по рус. – кит. договору 1896. По окончании Русско-японской войны 1904–05 юж. направление КВЖД от Куанченцзы (Чанчуня) до Даляня и Люйшуня по Портсмутскому мирному договору 1905 отошло к Японии и было названо Южно-Маньчжурской ж. д. (ЮМЖД). (Японцы сразу же изменили ширину колеи ж. д. – Б. Х.) В 1918 Япония ввела свои войска в р-н КВЖД и в 1920 пыталась завладеть ею.

По сов. – кит. соглашению 31 мая 1924 КВЖД была признана чисто коммерч. предприятием, совместно управляемым СССР и Китаем. В 1929 китайские милитаристы совершили нападение на КВЖД и границы СССР, но были отбиты частями Красной Армии. После оккупации в 1931 Сев. – Вост. Китая (Маньчжурии) Японией КВЖД была превращена япон. милитаристами в р-н антисовет. провокаций. В 1935 СССР пришлось продать КВЖД властям Маньчжоу-Го за небольшую сумму (140 млн иен).

После освобождения Красной армией Сев. – Вост. Китая и поражения Японии во Второй мировой войне ЮМЖД и КВЖД по сов. – кит. соглашению от 14 августа 1945 поступили в совместное управление СССР и Китая, получив общее назв. КЧЖД. Сов. Союз принял участие в восстановлении х-ва КЧЖД. После образования КНР в соответствии с новым сов. – кит. соглашением о КЧЖД от 14 февраля 1950 сов. пр-во безвозмездно передало пр-ву Китая все свои права по совм. управлению КЧЖД со всем принадлежащим ей имуществом (передача оформлена протоколом от 31 декабря 1952).

БСЭ, изд. 1973 года, том 12, с. 243

Железная дорога за железную стену

Китайско-Восточная железная дорога была построена Россией в 1897–1903 годы. Часть ее проходила через территорию Китая: от Уссурийска до Читы через Харбин и Цицикар. С 1924 года КВЖД находилась в совместном управлении СССР и Китая, но в 1935 году эту часть дороги пришлось практически даром передать Маньчжоу-Го (Маньчжурии), государству, созданному японцами на территории Китая. Дорогу обслуживало несколько десятков тысяч русских специалистов, большинство из них работало на КВЖД еще с дореволюционных времен.

Японцы предлагали им остаться работать и дальше, но из Советской России приехали эмиссары и стали уговаривать вернуться в Россию. И многие решились: как-то не особенно им верилось в «зверства большевиков», о которых писала белоэмигрантская пресса, да и правительство СССР обещало им всем немедленное трудоустройство и всяческие блага. Получив с КВЖД деньги за выслугу лет, уезжающие покупали в Маньчжурии всё, что нужно было для долгой и счастливой жизни на Родине, на которой многие не были уже почти двадцать лет. Покупали кастрюли, одежду, мебель, даже рояли. Прощались с остающимися скептиками и уезжали на составах с транспарантами: «Матушка Россия, прими своих детей!» Матушка Россия встречала оркестрами и речами, действительно им дали жилье и работу. А через год почти все оказались в лагерях. Арестовывали списками по несколько тысяч человек в каждом. Обвинения стандартные: контрреволюционная деятельность, подозрение в шпионаже. И спрашивается, зачем нужно было заманивать столько высококлассных специалистов, чтобы всех потом посадить? Уж не поэтому ли, что по тем временам они были просто богачами, у них было что конфисковать (и все «заграничное», между прочим) и отправить на специальные склады, где сотрудники НКВД и высокопоставленные чиновники могли все это получить по ордерам или купить за бесценок?

По-разному сложилась судьба русских, оставшихся в Китае. Кто-то вернулся на Родину во время войны или после нее, как Александр Вертинский и Олег Лундстрем. Кто-то уехал в Европу и Америку. Среди последних был сын русской и обрусевшего швейцарца – будущая звезда Голливуда, «оскароносец» Юл Бриннер.

Из газеты «Челябинский рабочий» за 18 июля 1996 года

Информация к размышлению

Две небольшие печатные статьи. Одна из БСЭ, об истории и событиях на КВЖД в 1936 году. Другая – перепечатана из газеты, о том же самом. Прошло всего 60 лет – один миг для истории, а в жизни человеческой – судьба трех поколений. Без преувеличения можно сказать, что в эти лихие 60 лет решилась судьба трех поколений несчастных русских людей, бывших работников КВЖД (кавэжединцев), вернувшихся в Россию. Их было, включая малолетних детей и немощных старцев, около 150 тысяч.

В живых и в виде полутрупов остались единицы. Неужели это правда, что привезенные ими вещи вдохновили правивших тогда каннибалов на страшные преступления? Я прошел это чистилище, но такая версия не приходила мне в голову. Может быть, потому, что наша семья не привезла с собой дорогих вещей, кроме беззаветной любви к Родине и голубой мечты о счастливой жизни, но одинаково со всеми была безжалостно уничтожена?

Кстати, чтобы газета могла напечатать такую заметку, должны были пройти именно эти 60 лет.

Часть третья


Произвол Фемиды

Долго думал, как назвать эту часть моего рассказа. И последнее название показалось самым подходящим. Почему? Потому что все, что происходило со мной в дальнейшем, ни одним человеческим законом не объяснить, его не может принять ни одно общество. Все пределы пренебрежения к человеку как к существу тебе подобному, все законы христианские и догмы святой инквизиции в одночасье превратились бы в прах перед произволом «человека с ружьем» с того момента, как за тобой клацнул замок окованной двери.

Но, как договорились, обойдемся без эмоций, будем говорить только о фактах.

Карловка

Полтавская область, 1937 год

28 декабря меня прямо из конструкторского бюро, где я работал, два молодца с расчехленными наганами провели через все село Карловку на окраину, где на скорую руку одно из овощехранилищ было переоборудовано под КПЗ. Сдавая меня охраннику, парень, с которым я работал в одном отделе, желая меня подбодрить, сказал:

– Не тушуйся. Разберутся, выпустят.

Охранник, запихивая меня в темное, пахнущее гнилью и плесенью помещение, прокомментировал:

– Выпустят, как же! Держи карман шире.

И закрыл за мной двери на старинный огромный амбарный замок. После уличного света в полной темноте не сразу стал я различать темные лица людей: старые, обросшие, и молодые. Было очень тесно. Плотно стояли друг к другу люди. Откуда-то из угла раздался голос:

– Давай, проталкивайся сюда! Да на людей не наступай, тут нас больше сотни собралось.

Только теперь я понял, почему стоят люди. Сидеть на полу было негде. Когда кто-нибудь вставал, на его место по очереди садился другой. Особая вонь исходила от «параши», такая бочка с приваренными к ней ручками на сто литров, куда справляли свою «большую» и «малую» нужду заключенные. На площади десять на двенадцать метров размещались сто человек. К «параше» стояла очередь. Во всем помещении – одно зарешеченное окно, закрытое козырьком. В покатой крыше – четыре вентиляционные шахты, тоже с решетками. Через шахты выходили густым паром теплый воздух и вонь от скопившихся людей и «параши». Поступал воздух только из-под двери и «неплотностей» в окне.

Человек, который меня позвал, знал меня по заводу. Он был заместителем начальника одного цеха, я приходил к нему согласовывать изменения в чертежах. Некоторые из местных сидели на «торбах», большинство стелило под себя что-нибудь из одежды. Мне зайти домой не разрешили. Кроме драпового пальто на мне ничего теплого не было. То, что на дворе зима, здесь не чувствовалось, наоборот, все задыхались от испарений, тепла и пота. Выносить «парашу» собиралась очередь: можно было, выскочив с бадьей, хлебнуть свежего воздуха и маленько продрогнуть от холода.

Большинство молчало, переговаривались шепотом. Чувствовалась общая подавленность «политических», которая так и тянулась за ними всю оставшуюся жизнь. Урок и воришек сюда не сажали. Для них КПЗ было капитальное, они жили там неделями, иногда месяцами.

Первое, что спросил я у своего знакомого:

– Давно вы здесь в таких условиях?

– Скоро два месяца. Стал привыкать.

– И никуда не вызывали?

– Вызывали анкету заполнить.

Про себя я подумал, что два месяца в таких условиях я, наверное, не выдержал бы. Мой знакомый продолжал:

– Должны разгрузить. Просто «воронков» в Полтаве не хватает.

И усмехнулся:

– Трудно в декабре годовой план выполнить.

Действительно, назавтра пришли два «воронка», и на пятьдесят человек стало меньше. Так я встречал новый, 1938 год.

Потом привозили в наше КПЗ, а затем увозили других людей, но меньше пятидесяти в среднем не было. С самым неприятным (земляной пол с запахом гнили и плесени) свыкся быстро. Вызвали и меня, заполнили анкету и забыли обо мне на три (!) месяца.

Что мы знаем о своих возможностях выживания? Ничего. Любая свинья в этом каземате давно бы сдохла, а мы держались, даже шутили иногда, смеялись. Один раз побывали в бане, помылись чуть теплой водой. На прогулку нас выпускали один раз в день на двадцать минут. Бегали вокруг овощехранилища, у многих теплой одежды не было. Не раз вспоминал я самыми последними словами своих полтавских родственников, которые ничего не сделали, чтобы хоть как-то облегчить мое положение.

За все время ни разу не умывались, не мыли руки, ели из плохо вымытых мисок, пили из одной кружки, прикованной цепью к бачку с сырой водой, и хоть бы хны. С насекомыми был порядок: вшей не было, тараканы, которые были, убежали. Были блохи, но они каждый раз перескакивали на новеньких, а ветеранов обходили.

Разбираясь сейчас в том своем состоянии, хочу отметить: никакой грусти по оставленной жизни, никакого угнетенного состояния я не испытывал. Знал, что мои родные в таком же положении и помочь мне не могут, ни к кому я на воле не привязался, не полюбил девушку, не имел знакомых, к скотскому образу жизни привык. Не было повода грустить. Кормили нас прилично, на этих харчах я, например, стал поправляться. Вдобавок к хорошему мясному борщу от местных селян постоянно перепадал кусок сала.

А более-менее нормальные условия, вопросы личной гигиены, желание дышать чистым воздухом и быть свободным – абсолютная блажь и вовсе не обязательны.

Так какое же главное чувство поддерживало во мне оптимизм все это время? Отвечу: неистребимое желание к познанию нового, возможность проверить свои силы, увидеть картины, которые нигде не показывают, посмотреть на Луну с другой стороны и все время думать, а что же дальше?


Полтава. Улица Пушкина

Начало ХХ в.


Узнав, что мне только-только исполнилось восемнадцать, старожилы камеры вполне серьезно говорили:

– Это хорошо! Чем раньше сядешь, тем раньше выйдешь.

Полтава

Тюрьма, улица Пушкина, 1938–1939 годы

Сюда, на улицу Пушкина, меня привезли в начале апреля. Многоэтажное капитальное здание со стенами метровой толщины рассчитано на все режимы для всех народов. Окна на улицу Пушкина перекрыты козырьками, чтобы видеть только небо. Чтобы попасть в тюрьму, нужно пройти множество процедур. Все с тебя снимают, волосы всюду выстригут и сбреют, весь твой гражданский гардероб свяжут в узел и с биркой закинут в безразмерный склад. Куртку, пиджак, брюки сдадут в «прожарку». После бани (ух, хорошо!) проходишь медкомиссию на предмет особых примет кожно-венерических болезней, сдаешь анализ крови, заглянут в задний проход (вдруг там кинжал или нож), долго рассматривают рот (не держишь ли чего за зубами). Все фиксируется, протоколируется, личное дело на глазах пухнет. Выдадут арестантское белье, прожаренное, застиранное, но абсолютно стерильное. Поведут к фотографу, снимут тебя в профиль и анфас, измерят рост и предложат «сыграть на пианино»: каждый твой пальчик обмакнут в краску и прокатают на специальном бланке, сделают дактилоскопию, – теперь ты во всесоюзной картотеке преступников занесен под определенным номером, говорят, на всю жизнь.

Прошедших все эти процедуры пропускают в «отстойник», откуда будут разводить по камерам. Теперь за тобой идет по пятам «личное дело», уже порядком распухшее, да сюда еще будут вкладывать постановления о переводе в карцер, данные о других нарушениях, участии в разных ЧП.

Нормами царских тюрем не было предусмотрено пятнадцатикратное их наполнение, до этого додумалась только советская власть. Поэтому самым главным дефицитом для заключенных был воздух. Попасть к окну удавалось немногим. Камеры наполнялись так, что двери закрыть можно было только силой. Не каждый человек может долго стоять на ногах, а сесть на пол не хватает места. Упавшего в обморок от духоты вытаскивали в коридор, обливали водой, и как только он очухается, заталкивали обратно. Один старик-астматик стал умирать на моих глазах, я был первым у двери и постучал коридорному. Ему показалось, что я очень грубо и сильно стучал. Открыл камеру:

– Ты, что ли, стучал?

И, не дождавшись ответа, ключами двинул мне в лицо.

Ах ты, сволочь!

Я сильно толкнул его в грудь, он отлетел к противоположной стене коридора и заорал благим матом. Сбежались «сраловоды» со всего коридора, выволокли меня в коридор и били, как хотели, а потом оттащили в карцер. Так я пополнил свое «личное дело» первым вкладышем. Карцер по сравнению с камерой – курорт, если бы не бетонный пол и почему-то влажные стены. Здесь столько воздуха, что наказание наполовину компенсируется такой благодатью. Отсидел я свои первые трое суток. Были потом еще переводы в карцер, но этот первый – самый интересный.

Кодекс тюремных правил несложен.

Главная заповедь – не высовываться!

Главная цель – подавить в тебе все человеческое. Доказать тебе, что ты ничтожество!

Главная трудность – остаться Человеком!

Придумывали себе занятия. В тюрьме меня учили нотной грамоте, устройству двигателя внутреннего сгорания и коробки смены передач автомобиля. Сам я оказался хорошим рассказчиком и удивлялся, когда сорок-пятьдесят человек с замиранием слушали историю «Морского ястреба», когда-то рассказанную мне моей матерью. Нравился людям «Белый клык» Джека Лондона, хотя я безбожно перевирал имена всех героев. Были в камере люди и умнее меня, и начитаннее, но никто не возражал против моих импровизаций, все хотели слышать звук человеческой речи.

За свой непокорный нрав, за отстаивание своих прав и заступничество я еще не раз попадал в карцер. Меня переводили к уголовникам, чтобы там меня «проучили», но и там я мог за себя постоять. Кстати, жир, нагулянный в Карловском КПЗ, помог мне не потерять тело на тюремном пайке. Обошелся я без передач от тети Груни, которая не раз проходила мимо тюрьмы, так как жила в двухстах метрах от моей камеры и успешно реализовывала на толкучке все, что вывезла из той карловской квартиры, где я жил до ареста. Самостоятельность, которую не вытравили из меня карцерами, помогла мне заслужить у политических некоторый авторитет. Мне часто поручали разобрать внутрикамерные конфликты между заключенными. Среди блатных меня уважали за силу, после того как я «отвозил» одного специально на меня «натыренного» вора из «второго эшелона».

Писать о тюрьме и времени, проведенном в ней, не буду. Неинтересно. У других написано много.

Отмечу главное, что поражает.

Сначала человека сажают в тюрьму, а потом всей силой государственного репрессивного аппарата доказывают его вину.

Предварительно месяцами изнурительной физической пыткой, содержанием в нечеловеческих условиях ломают его волю.

Заранее известно, что ни один из заключенных на волю не выйдет, и всякое сопротивление бесполезно. Твоя вина уже доказана. Никакого суда, где ты можешь как-то оправдаться, не будет.

Специальные провокаторы нашептывают: «Подписывайте все, что вам предлагают, втягивайте как можно больше знакомых и незнакомых. Чем больше нелепостей и неправдоподобия, тем скорее на суде обнаружится фальшь и ваша невиновность. Всех освободят, а следователей накажут». Представьте, провокаторам верили.

Мне, восемнадцатилетнему, уже тогда была ясна вся подлость этих уговоров, но тысячи сломленных, безвольных людей писали и подписывали разную чушь, втягивая других. Те, пытаясь оправдаться, писали на этих, опутывая друг друга паутиной лжи и фальсификации.

Как делались дела? Вот один из примеров.

Вопрос: Вы свидетельствуете, что он посещал концерты Александра Вертинского?

Ответ: Да! Посещал.

Вопрос: С кем ходил он на эти концерты?

Ответ: Со своими знакомыми.

Вопрос: Вы можете назвать их фамилии?

Ответ: Конечно. (И называет пятнадцать-двадцать фамилий.)

Вопрос: Значит, поддерживал экономически белоэмигрантскую организацию?

Ответ: Выходит, поддерживал.

Можно не сомневаться, все перечисленные будут найдены, арестованы и покажут то же самое, еще добавят. Опутают друг друга ложью и клеветой, всё подтвердят на очных ставках и подпишут.

Вывод следователя, который украсит дело: «Создали организацию для финансовой поддержки группы белых офицеров». Ст. УК РСФСР 58 п. 10, п. 11, на Украине ст. УК УССР 54 п. 10, п. 11.

За год, который я провел на улице Пушкина, меня вызывали на допрос два раза. Не били. Не пытали. Переход из камеры в кабинет следователя, где много воздуха и света, мне оказался не под силу: грохнулся без сознания и очнулся, когда на меня вылили графин воды. Все вопросы касались отца, в таком духе:

– Он действительно ваш отец?

Вдруг одному из следователей пришла в голову гениальная идея:

– Какие японские фирмы в Харбине вы знаете?

– «Мацуура», «Мицубиси», «Мацуока» и другие.

Этого было достаточно, чтобы в моем деле возникла статья о шпионаже в пользу иностранного государства 58, п. 6, значительно осложнившая и утяжелившая условия моего содержания в лагере.

И еще одна особенность советского судопроизводства того времени.

Подписывая свои ответы под протоколом допроса, ты никогда не узнаешь, какое заключение сделано по твоему делу, что дописал от себя следователь, так как с делом тебя не познакомят, суда не будет, все решат на какой-то мифической «тройке», а ты лишь распишешься, что с приговором знаком. Не распишешься – распишутся за тебя.

Достаточно, вернувшись в камеру с допроса, сказать:

– Ну и сволочи! Плетут какую-то ахинею, – через два дня в твоем деле появляется дополнение, свидетельские показания, подписи и новое обвинение: «Агитирует против советской власти, призывает заключенных к сопротивлению и отказу от дачи показаний».

А это – новая статья и гарантированный срок – десять лет.

Были, конечно, и стойкие, крепкие люди. Их били, пытали. В камеру возвращались они, еле-еле держась на ногах, например комдив легендарной 25-й Чапаевской дивизии Хлебников. Обращаясь к своим бывшим командирам, поголовно «каявшимся» и опутавшим его ложью доносов, он говорил: «Понимаю, что меня расстреляют, но зачем умирать подлецом, позорить своих детей и внуков?»

Но такие люди были редким исключением. Запомнился старик-полтавчанин Юхимец, мне он рассказывал об отце моей матери Иване Кумпане, моем дедушке, которого знал лично. Был он несгибаемо мужественным, старый большевик-подпольщик. При немцах партизанил, работая в депо, умудрился организовать несколько крушений немецких составов (такая категория людей подлежала уничтожению!) и стыдил «слабаков», раскисавших на первых допросах и подписывавших всякую галиматью, втягивая все новых и новых невинных в бесконечные «заговоры» и «диверсии». Однажды «сраловод», подавая миску с супом Юхимцу, сказал, чтобы слышали все:

– Видишь, откармливаем вас, как кабанов, на сало.

Юхимец в карман за словом не полез:

– Хорошо, дождемся, что вас на колбасу переработают.

За такие вольности полагался карцер.

Еще об одном человеке, с которым подружился я в камере, хочу вспомнить. Его звали Виктор Грабовский, взяли его летом в одной военной гимнастерке прямо из части, где он служил. По специальности летчик, окончил Оренбургское летное училище. Обвинение прямо смехотворное. Прорабатывая на политзанятиях какой-то труд, где авторами значились Ленин и Сталин, он спросил сидящего рядом летчика:

– Почему на этом развороте в книге сорок два раза упоминается имя Сталина, а Ленина – ни разу, они ведь вместе писали эту книгу?

Через два дня его арестовали и жестоко били на допросах, требуя от него дополнительного компромата на арестованных перед этим командиров части. Он держался и, я думаю, не дал того, что от него требовали. Тогда его оставили в покое и «пришили» ему «контрреволюционную агитацию». Основным свидетелем был тот сосед-летчик на политзанятиях. Мы подружились с Виктором Грабовским. Я ценил его искренность и душевную чистоту, мы делили на двоих единственное мое драповое пальто, подстилая его на холодный пол, у него к гимнастерке так ничего и не добавилось.

Много было времени, когда месяцами нас никуда не вызывали, и мы рассказывали друг другу о своих семьях.

Он рассказал мне свою историю. На выпускном балу по случаю окончания летного училища в Оренбурге его заинтересовала девушка, которая отказала многим франтоватым летчикам и не танцевала ни с кем. Виктор поспорил с друзьями, что она пойдет с ним танцевать обязательно. Подошел к ней и на полном серьезе сказал:

– Если вы пойдете со мной танцевать, я женюсь на вас.

Это уже интересно. И она пошла, а он женился на ней. Ее звали Тамарой. Жили они счастливо. Весь период ухаживания, за который молодые успевают надоесть друг другу, у них прошел как один медовый месяц. Когда пришло время ждать ребенка, молодые договорились дать мальчику имя Виктор, а если девочка, назвать Тамарой. Для Грабовского слово, данное им, закон. Родились два мальчика, будут оба Викторами. Так и назвали. Бывают чудаки.

Когда я уходил на этап, я отдал свое драповое пальто (харбинский сувенир) Виктору на память о нашей дружбе. Мне на этапе что-нибудь дадут, а ему оно пригодится.

Через двадцать лет я был проездом в Оренбурге. Нашел по адресу, запомнившемуся по рассказам Виктора (Татарский переулок, 4), дом, в котором жила Тамара Грабовская. Ко мне вышла миловидная женщина и подтвердила, что все в рассказах Виктора правда, в том числе и два сына, два Виктора. Сам Виктор в то время был жив и находился в доме для умалишенных где-то под Оренбургом. Она его дождалась и с его разрешения вышла замуж. Иногда в минуты просветления он узнавал родственников, к нему приезжали дети. Но когда ему предлагали выписаться под надзор домашних, он категорически отказывался, говоря:

– Здесь мир устроен лучше, чем там, куда вы меня зовете, здесь больше справедливости и нет гадов!

Была ли это минута просветления? Тамара не поняла.

Виктор был старше меня. Если он жив – это хорошо.

Когда с людей содраны все мундиры, сняты все цацки, которыми они себя украшали, и они в одной грязной майке валяются на нарах на равных с тобой, как легко обнаруживается их человеческая сущность, их настоящая цена!

Остается только удивляться, как такое ничтожество могло кем-то руководить, подчинять себе других, вообще что-то делать? Многому я научился в этих условиях, сильно пополнилась моя юношеская копилка знаний о поведенческой психологии взрослых людей.

Да! 1937 год был страшным, ужасно жестоким. Погибли миллионы ни в чем не повинных людей, но и сволочи разной, нечисти вместе с ними унесло немало.

Обидно, что цена за очищение человеческого общества от этого мусора была неоправданно высокой.

После двух пятнадцатиминутных допросов за год (теперь я знаю: отца уже в живых тогда не было, просто нужно было как-то закончить «дело») меня перевели в общую камеру. В зале бывшей тюремной церкви помещались четыреста пятьдесят человек. Это означало, что дело мое закончено, скоро отправят куда-нибудь этапом, предстояло пройти карантин.

Новая вспышка интереса к обстоятельствам: как ведет себя в стаде огромное количество людей, лишенных прав и человеческого облика, на ограниченной территории?

Пол в зале бывшей церкви выстлан мраморными плитками пятнадцать на пятнадцать сантиметров. Тут давно царствует справедливость: каждому по четыре плитки, можешь стоять, сидеть, спать. Все поделены на «десятки», во главе каждой – десятник, или десятский, обычно из уголовников, имеющих не одну судимость и умеющих наводить порядок среди «придурков» – политических. Поскольку я за год, проведенный в тюрьме, занимал среднее положение между блатным и политическим, все знали о моих карцерных подвигах, был задирист и независим, – меня определили десятским («бугром»), и я пользовался всеми привилегиями блатных: мне полагалось шесть плиток площади. Обязанности у десяцкого несложные: построить десятку в общий строй перед ежедневной проверкой (всегда говорили «поверкой»), следить, чтобы в очереди за баландой был порядок: десятка должна идти за десяткой. Поскольку каждый мечтает, чтобы ему досталось гущи со дна бачка, десятки соблюдают «правило номеров»: если вчера твоя десятка была у бачка десятой, сегодня будет одиннадцатой. Учат людей справедливости. Карантин – это не только медицинское мероприятие. За время карантина заключенных, особенно политических, приучают к лагерным порядкам, которым теперь придется подчиняться долгие годы. Если с воли пришла тебе передача, делить ее будет бугор: самый большой кусок сала отрежет себе, остальное честно разделит между всей десяткой. Если ты возражаешь, передача исчезает у тебя на глазах целиком. Будешь протестовать – получишь по зубам. Верховным командующим признается только право силы. К такой лагерной справедливости надо привыкнуть, быть обученным.

Был я десятским, за два «церковных» месяца стал сотским. Теперь в моем подчинении была сотня заключенных, и все территориальные и вещевые споры решал я «по справедливости». Кстати, правило «восемь плиток на двоих, шестнадцать на четырех» – прививает чувство коллективизма, абсолютно необходимое советскому человеку. Можно, договорившись, одновременно лечь на один бок, а потом, по команде, разом перевернуться на другой. Тюрьма – первая ступень обучения правилам новой жизни. Сначала раздавить в тебе все индивидуальное, человеческое, а потом приучить тебя ко всему скотскому: коллективному и «справедливому», с точки зрения права сильного.

Как заключенные узнают о предстоящем этапе, откуда знают, когда и куда их отправят? Великая тайна. Но ошибок не бывает. Этап, к которому готовили нашу группу, должен был уйти в Магадан на карьерные разработки, строительство шахт и дорог, добычу золота. Отбирали сильных, здоровых, а главное – с «тяжелыми» статьями. Мой «шпионаж» и вся личность были очень кстати. Но за два дня до выхода этапа меня «с вещами» вызвали в областное Управление НКВД. Почетно: отдельный «воронок» и сопровождающий. Привезли, поместили в КПЗ, продержали два дня и вернули обратно на улицу Пушкина. Таинственно и необъяснимо. Этап ушел без меня, так я не попал в Магадан. Через несколько дней с другим этапом я был определен в Унженский исправительно-трудовой лагерь (Унжлаг), специализирующийся на лесоповале. Здесь я провел весь свой основной срок (пять лет) и «дополнительно» еще пять лет.

Этап

Май 1939 года

Вышел наш этап из тюрьмы 5 мая 1939 года, шли по улицам Полтавы и любовались неубранными, словно в насмешку, праздничными лозунгами о «Свободе, братстве всех трудящихся!», «Великих свершениях социализма под руководством любимой партии!». Многим, абсолютно ни в чем не виновным, фальшь и лицемерие этих красных тряпок запомнились на всю жизнь.

Как отправляют этапы? Технология отработана до мелочей. Колонну в тысячу (иногда больше) человек собирают во внутреннем дворе тюрьмы. На столиках – кучи «личных дел», пухлых и тонких. Вызывают пофамильно, чтобы избежать ошибок, уточняют вопросами твое соответствие «личному делу», уточнили – проходи за первые железные ворота в «накопитель-предбанник». Накопилась сотня – выпускают за вторые ворота в окружении конвоя и овчарок, сразу сажают на землю, поднялся – могут пристрелить. Это уже «воля» – улица Пушкина: разные могут быть фокусы со стороны заключенных. Когда всех пофамильно перебрали и выпустили на улицу Пушкина, внушительную колонну подымают и – вперед, через весь город, к вокзалу. Здесь на специальной поляне – тупиковая ветка, на которой стоит состав товарных вагонов, оборудованных для перевозки людей двухъярусными нарами. Всех усаживают на поляне при тех же строгостях. Грузовичок подвозит гору «личных дел». Снова столики, на этот раз несколько. Арестантов будет принимать новый конвой, другая бригада. Из всех прежних останется только один сопровождающий. Снова пофамильный вызов, разница в том, что группируют по сорок человек на вагон и увязывают, соответственно, пачками «личные дела». Никто не спешит, за полдня все дела сверстаны, вагоны загружены, двери прочно закрыты, решетки надежны. Тюремная охрана уехала. Теперь все зависит от железной дороги. Подадут тепловоз, откроют семафор, и мы поедем к новому месту обитания. Но и здесь не обходится без приключений: кто ищет на свою голову беду, тот ее всегда найдет.

Выдали нам селедку: по штуке на брата. Некоторые ее не видели годами и набросились на нее так, что даже плавников не осталось, а воды выдали ведро на вагон и не на каждой остановке ведро наполняли. Выпили арестанты ведро сразу и стали корчиться от жажды. А постучать в двери и попросить воды не каждый решается. Кроме меня. Стучать надо на станции. Где еще в пути можно заправиться водой? Стучать же на станции – значит привлекать внимание прохожих, а кричать: «Воды! Воды!» – это уже демонстрация, которая конвойным солдатам не нравится. Такая пытка жаждой входит в план, иначе как объяснить, что на сорок человек полагается одно неполное ведро воды на полдня?

Как погасить конфликт? Нужно найти зачинщика и примерно наказать его, чтобы отбить охоту у других выступать. Веками проверенный способ. В моем вагоне зачинщиком был я. Открылась дверь, вытащили меня из вагона, поставили на землю и для начала двинули прикладом в спину, сбили с ног, тут же подскочила овчарка и нацелилась клыками на горло, пришлось лежать смирно. Хорошо, что не забыли «сгонять» одного арестанта под конвоем с ведром за водой.

– А тебя повезем отдельно! Руки!

Я не сразу понял, что от меня хотят. Были разные команды: «Руки за спину!», «Руки вверх!», а таких еще не было. Оказывается, нужно протянуть руки вперед, и на них защелкнут наручники – такое правило для особо опасных и буйных.

Повели меня в отдельный «столыпинский» вагон, в котором ехала охрана, посадили в отдельное свободное купе с зарешеченными окнами. По пути ко мне присмотрелся тот единственный сопровождающий из Полтавы, что ехал с нами до лагеря.

– Да это ж мой старый знакомый! Я его по Полтаве запомнил, в карцер не раз провожал, в Управление перед прошлым этапом возил! Вот и тут встретились.

Я этого человека не узнал: для меня все «сраловоды» были на одно лицо.

На следующей остановке из вагона выбросили мой узелок, а из пачки «личных дел» достали мой формуляр и от скуки, наверное, изучали его всю дорогу. Выяснилось, что я и в тюрьме вел себя буйно.

Особенно, надо полагать, оценили мое первое тюремное выступление, которое квалифицировалось как «нападение на коридорного охранника». Значит – «столыпин», и наручники мне полагаются за «буйство в пути следования». Странно, но в «столыпине» мне было лучше, чем в вагоне. Воды вдоволь, и из своих харчей конвойные меня кормили «от пуза». Расценил я это как своеобразное уважение к тем, кто не позволяет обращаться с собой как со скотом. Конвойные – они ведь тоже люди и иногда задумывались над тем, что происходит.

Во время формирования этапа в тюремном дворе, когда личность твоя была установлена, из «личного дела» извлекали бумажку в четверть листа и скороговоркой зачитывали приговор «тройки», внятно произносился только срок – десять лет. Потом бумажку переворачивали и на чистой стороне предлагали тебе расписаться. Прочитать бумажку не позволялось: можешь не расписаться. Эта бумажка была последним «бантиком» в твоем деле.

В пути были недолго, таким поездам железнодорожники обеспечивали «зеленую улицу».

10 мая 1939 года остановились, из окна своего вагона прочитал:

СУХОБЕЗВОДНОЕ

ГОРЬКОВСКАЯ Ж. Д.

Кругом снег, и в вагонах нежарко. Состав загнали в отдельный тупик. Здесь никто не торопился, дела принимал лагерный конвой. Разгружали повагонно, и дела были сложены и связаны в пачки соответственно. Когда меня с «почетом» вывели из «столыпина», а следом вынесли мое «личное дело», лагерное начальство оживилось и залюбопытствовало: «Что за птица?»

Пока меня выводили, сопровождающий из Полтавы успел сказать тихо:

– Не молодой вроде, а дурак! Тогда в Полтаве перед этапом, когда я тебя возил в Управление, тебя освободить по малости лет хотели, а глянули в твой формуляр и передумали: сильно ты в тюрьме себя проявил, вот и припаяли тебе пять лет, чтобы исправился. Эх, дурак, дурак!

Вот когда раскрылась тайна того вызова. Как могла бы повернуться жизнь в тот момент? Не обязательно к лучшему, теперь я не уверен.

Первый срок

Унжлаг, май 1939 года – 1943 год

Распределение на головном (комендантском) пункте было на удивление скорым. «Столыпинская» рекомендация сразу определила меня на штрафной лагпункт № 17, погрузили в вагон вместе со мной еще человек десять, быстро доставили к обнесенному частоколом и колючей проволокой лагпункту, а уже на следующий день началась трудовая жизнь. После КПЗ и тюремных камер это была настоящая воля. Можно было двигаться, свободно дышать и радоваться такой свободе.

Раскидали нас по бригадам, по двадцать пять – тридцать человек, назначили бригадиров и развели по баракам. Нижние нары все заняты. Новичкам положено начинать с верхних. Выдали матрацы, наволочки. Показали на стог сена, которым надо было набить свою постель, выдали по тонкому одеялу, сохранившемуся со времен Гражданской войны, покормили супом из деревянных (по-моему, осиновых) точеных мисок и выстроили в очередь к каптерке. Здесь мы получили верхнюю одежду: куртку, рубашку, брюки, портянки, ботинки. Всё. «Вопросы есть? Нет! Разойдись!»

И снова, не кривя душой, не рисуясь, заявляю: главное, что двигало мной, это любопытство. Вечный мой вопрос: а что будет дальше? В том, что я выдержу любые испытания после Карловской КПЗ и Полтавской тюрьмы, я не сомневался. Мне кажется, таким здоровым, сильным и самостоятельным я никогда не был.

Унжлаг – это небольшой остров в архипелаге ГУЛАГ, но у него около двадцати своих лагпунктов. Специальность для всех одна: лесоповал с разделкой стволов по сортаменту, вывоз лесной продукции на ближайшую железнодорожную ветку, складирование дров и деловой древесины, погрузка в вагоны. А над всем – Его Величество План. Штрафной лагпункт оказался не таким страшным. Было у него даже преимущество. Строили его последним, бревна еще источали свежий запах леса, а насекомые еще не успели развестись. Это же красота! Меня все интересовало, я всюду заглядывал, все спрашивал у «старожилов», как тут и что.

Сегодня мне стыдно за свой оптимизм, за свою молодость и любопытство. Тысячи людей вокруг меня ходили с мрачными лицами, тяжело переживали за своих близких, не могли смириться с несправедливостью и медленно, но верно угасали. Их угнетала тоска сильнее заразной болезни и других недугов. Работа не шла на ум. Всех давил, гнул к земле и сводил в могилу один вопрос: за что? Лекарств против тоски нет, а если погас интерес к жизни, путь в «доходяги» и к смерти свободен. Никто не поддержит, никто не выполнит за тебя твою норму в лесу, никто не увеличит урезанную пайку. Простите меня, мои дорогие друзья по заключению, за то, что я выжил, за то, что не умер вместе с вами! За то, что начал свою каторгу в восемнадцать, а не в тридцать лет, как большинство из вас. Простите, если вы живы, простите те, кто мертв, потому что совесть моя перед вами чиста!

Лагерный распорядок рассчитан на здоровых людей, а нормы на лесоповале, по-моему, на небольшую лошадь. Никаких поблажек, никакого снисхождения не допускается.

Подъем в пять часов. До половины шестого нужно успеть похлебать «супец». В шесть часов поверка и перекличка. В половине седьмого построение у КПП (короче, «вахты») и выход на работу. Лесные делянки располагаются веером в радиусе четырех-пяти километров. Иногда дальше, но туда массовых выходов не делают, отбирают молодых, более подвижных. В восемь часов нужно быть на месте и приступать к работе, если даже еще не совсем светло. За вахтой – инструменталка. Выдают инструмент: топор, лучковую пилу каждому и одну поперечную пилу на двоих. Многие первый раз взяли в руки такой инструмент и не знают, что с ним делать. Бригадир, как правило, мужик опытный, на первых порах покажет и расскажет, а дальше – как получится. В первую неделю на норму скидка 25 %, на вторую – 15 %, а дальше работай на все 100 %.

Вы, читающие эти строки, сегодняшние пенсионеры и льготники, мечтающие о возврате к вашему довоенному благополучию и сытости, помните: на вас работали миллионы бесправных, заморенных голодом заключенных, работали весь световой день, по́том и кровью оплачивая вашу сытость. Нужен пример? Пожалуйста! За 8 кубометров делового леса, строевой экспортной сосны, за которые СССР получал 1600 долларов, мне выдавали 600 граммов черного водянистого хлеба и две миски подозрительного супа. Такая была норма. Конечно, расходовались на охрану, кормили сторожевых псов, но главный источник дохода – дармовая рабочая сила. Вот истинная причина «успехов и достижений» советской экономики предвоенного периода и личного благополучия тех, кто пристроился к распределительной системе. Положение рабочих у станков было ненамного лучше.


Вход на территорию советского лагеря в Видлице (Карелия)

Фотография сделана финскими военными. Август 1941


Работали в лесу попарно, многие не знали, как обращаться с лучковой пилой, для них обычная поперечная двуручная была привычнее. Много зависело от напарника. Мне повезло. Я ли его выбрал, он ли меня заметил, но это был прекрасный парень. Звали его Петр Макаров, откуда-то из Саратова, бытовик. Сидел за то, что украл мешок муки. Рослый, крепкий и бесхитростный. Мы с ним сразу взялись за лучковые пилы и через два дня уже освоили их. Они действительно против поперечных как день и ночь. Сразу стали соревноваться, кто больше нарежет, кто скорее перепилит, да еще с прибаутками, которых Петр знал множество. Попался осинник, бригадир с вечера предупредил, что на осину пилу нужно настраивать особым разводом зубьев. Сдавая инструмент, попросили инструментальщика приготовить нам три лучковые пилы: две на осину и одну на березу. Хотели понять разницу. Чувствуете? С первых дней, как сказал поэт, «без уныния и лени» занялись поисками рационального в нашем труде. Результаты сказались немедленно: на осиннике мы впервые выполнили норму. Ох, норма! Кто тебя выдумал? На заготовке дров (порода дерева не учитывается) два человека должны за день свалить с корня стволы, обрубить сучья, оттащить сучья на границу лесосеки в специальную кучу, раскряжевать стволы на метро-вые дрова, поколоть эти дрова (попробуйте когда-нибудь расколоть метровое полено!), стаскать их в одно место и сложить в поленницу высотой 1 метр 10 сантиметров. Если вы вдвоем, поленница должна иметь длину восемь метров (!).


Валка деревьев

Комсомольский леспромхоз, расположенный рядом с Унжлагом.

1941–1951


Это – норма. Если вы пилили «швырок» (поленья длиной пятьдесят сантиметров), то нужно выложить поленницу длиной в десять метров. За перевыполнение норм на каждые 10 % полагается премия: запеченный квадратик из вермишели или макарон размером восемь на восемь сантиметров, высотой два сантиметра – это «запеканка». Казалось нам, никогда мы до нее не дотянемся, хотя некоторые «старики» уносили с собой из столовой по две-три запеканки на брата. Через две недели мы, как заправские лесорубы, разбирались во всех тонкостях ручной разделки леса на «швырок» или метровку. Знали, если план у начальства горит, со «швырка» перейдем на метровку, она «зачётистей», и начальству нужны кубометры, и нам неплохо.


Советский лагерь в Видлице (Карелия)

Фотография сделана финскими военными. Август 1941


Часто подходил к нам десятник Петр Овчинников (из Тамбова), смотрел, как мы работаем, показывал некоторые секреты, а на лесосеке, где все рассчитано на ручной труд, их масса. Например, как положить ствол так, чтобы центр его тяжести пришелся на какую-нибудь опору, тогда самая тяжелая часть ствола будет на весу и при раскряжевке на дрова не будет зажимать пилу. Предложил не таскать поленья в одну поленницу, а укладывать их там же, на месте, где их больше всего, показал, как можно колоть дрова, не ставя их «на попа», а «в лежку». Только топор для такой колки надо брать «канадский». Макаров так быстро освоил эту колку, что больше ни одно полено мы не подымали, кололи его там, где оно лежало. Заканчивали мы свою норму раньше других и валялись у костра, отдыхая.

Подошел однажды Овчинников и спрашивает:

– Устали?

– Есть маленько.

– А на запеканку не хотите работать?

– Ради одной штуки? Нам это что слону дробина.

– Почему ради одной? Можно десять заработать!

– Десять на двоих? Это нам подходяще.

И рассказал нам Овчинников, как это можно сделать. Приготовить отменный инструмент пообещал через инструменталку. Лесную делянку, где чистый и ровный осинник растет, даст. Разметит полосу заранее, пролысками. Словом, уговорил нас пойти на рекорд. Очень начальству не хватало кубометров для плана. Загорелись мы такой идеей, не просто пилить, а рекорд поставить, со стахановцами вольными поспорить. Даже спать легли пораньше, чтобы отдохнуть как следует.

Утром вышли на делянку с твердой уверенностью, что сегодня мы нарежем много. Сколько – не загадывали, а что много – были уверены. Лучковые пилы действительно нам приготовили на славу, топорами снабдили всякими, только давай вкалывай. Из всех удобств попросили поставить нам на делянку бачок с водой, чтобы не бегать за ней в конец лесополосы. Разделились с Петром, я лучше и быстрее валю с корня, а он скорее меня работает на разделке стволов. Резали на «швырок». Не поверите! При диаметре ствола тридцать сантиметров Петр Макаров умудрялся двадцать раз провести лучком по нему, и очередной швырок отваливался. Вывалил я полделянки, а Петр кричит:

– Давай еще подвали, все разрежем!

От места, где сбросили утром одежду, мы ушли в глубину делянки к обеду метров на семьдесят и первый раз присели передохнуть и попить воды. В это время подъехала целая делегация во главе с начальником лагпункта и его причиндалами. Это все Овчинников организовал, чтобы убедились, что не только «туфту» можно делать на лесосеке. Похвалили нас, подбодрили и уехали, а мы с удовольствием продолжали работать как звери. К концу дня Овчинников прислал «фитилей», чтобы помогли нам сложить поленницы, сам помогал. К вечеру наши поленницы вытянулись на тридцать метров, остались неубранными часть «швырков» и несколько сваленных стволов, которые не успели разделать. Бригада «сучкожегов» убрала и сожгла за нами сучья. Тянули жребий, кому идти за одеждой, оставленной за сто метров. От последних трудовых усилий усталость навалилась сразу, как только перестали работать. Невероятно, но мы выполнили норму на 300 % и получили, кроме специального обеда, заказанного нам начальником лагпункта, по двадцать запеканок каждый. Щедро делились со всеми, кто нам помогал, а пятнадцать штук отдали Овчинникову. Назавтра нас освободили от выхода на лесосеку, а если бы не освободили, ни рукой, ни ногой двинуть мы бы не смогли.

За рекорд, который мы установили, начальник лагпункта был поощрен приказом по лагерю. Зашевелились «рекордисты» и на других лагпунктах. Многие зэки были профессиональными лесорубами, им тоже хотелось отличиться. С нашей легкой руки началось что-то вроде «стахановского движения» в лагере. Где-то нас даже превзошли. Приказом по лагерю отметили нас «похвальными грамотами», выдали по отрезу солдатского «коверкота» и сшили выходные костюмы. Меньше 200 % нам не приписывали. С хлебом вопрос был решен капитально: не стесняясь, просили у повара добавки, а он, зная о наших успехах, старался почерпнуть из котла погуще. Жизнь вошла в свою колею.

Рекорд так просто не дается. Но с этого момента слава рекордистов помогала нам работать не в полную силу, а Овчинников со спокойной совестью приписывал нам до 200 %, чтобы мы (и он) не оставались без запеканок.

Жизнь в лагере без туфты невозможна. Но была большая беда на всех. Непоправимая. Там, где сходятся границы Горьковской, Кировской и Владимирской областей, вся тайга растет на топкой болотистой почве, покрытой слоем перегнивших листьев. Зимой и летом под ногами хлюпает вода, ходим по воде, бывает, проваливаемся по колено. Ботинки всегда мокрые, раскисшие, а лапти и бахилы (стеганые ватные чулки), которыми нас обеспечивали зимой, не успевают за ночь просохнуть. Сколько суставных ревматизмов и незаживающих язв унесли мы из этой тайги? Не поддается подсчету.

Пока мы работали с Макаровым в радость, даже зимой в тихом лесу снимали с себя рубашки, экспериментировали, осваивали хитрую науку лесоповала, другие работали вполсилы, не делали даже часть нормы. Иные просиживали у костра, весь день тоскуя по родным и любимым, проклиная судьбу и Советскую власть. Вечером их ждали голодный паек, жиденький супец и долгая голодная ночь. Вот в таком состоянии человек обречен. Силы оставляют его раньше, чем он возьмется за ум. И покатится он по ступеням деградации: сначала «фитиль», затем «доходяга», потом «дистрофик» и в конце концов тихая смерть.

И лагерь не пустовал. На смену умершим приходили новые. Кто-то с дьявольской точностью следил, чтобы число способных работать не убывало, а план в кубометрах выполнялся.

Когда мы с Макаровым были в ударе и работа у нас ладилась, подходили охранники (без оружия), удивлялись, цокали языками. Многие из них – местные крестьяне-лесорубы, мобилизованные в охрану лагеря. Им такая работа казалась фантастикой, а чтобы так «гнули спину» подневольные люди, вообще не укладывалось в голове.

Особенно часто задерживался возле нас проводник служебной собаки («собачник») Сергей Николаевич со своей собакой. Собаку звали Лайма, что по-эстонски означает «Буря». Подойдет, сядет на поваленный ствол и долго смотрит, как мы работаем. Охранникам подходить нельзя (были случаи, когда их обезоруживали), а ему можно. Такого надежного оружия, как Лайма, не было ни у кого. Иногда бросит слово:

– Откуда вы, ребята? За что сидите?

Завязалось что-то вроде знакомства. Нам было приятно, когда он приходил к нам. Даже Лайма узнавала нас и при встрече виляла хвостом.

Утверждаю, что жили мы сносно. Неволю не замечали, думали о работе. Не только как больше напилить, но и как обмануть десятника. Овчинников и сам был рад обмануться, лишь бы у нас было напилено больше, чем у других, и поленницы стояли в разных местах, тогда и приписать туфту можно. С момента, как мы отличились, никто нами не интересовался и проверять не собирался. Кроме запеканок мы отдавали Овчинникову всю махорку. Ни я, ни Макаров не курили. До сих пор осуждаю тех, кто менял свой хлеб на махорку и добровольно обрекал себя на смерть от истощения.


Советский лагерь в Видлице (Карелия)

Фотография сделана финскими военными. Август 1941


А мне снова было интересно жить. Мучил вечный вопрос: что же дальше? И время катилось быстрее.

Как долго могла продолжаться такая жизнь? Трудно загадывать. Мы с Макаровым уже ко всему привыкли, работа (с приписками) была нам не в тягость, харчи устраивали, пузо всегда было чем-то набито. Имели возможность не один раз получить новое лагерное обмундирование. С благодарностью вспоминаю каптерщика венгра Бончо, который к тому времени уже отсидел пятнадцать лет и на свободу не собирался. Сгребли его еще в 1925 году по какому-то первому политическому процессу, присудили «вышку», но заменили на двадцать пять лет. Чем-то мы ему понравились, и он нам помогал сменить изношенное на новое раньше сроков. Спасибо тебе, добрый человек! Мир праху твоему!

В середине декабря 1940 года перевезли нас на новое место, где все нужно было начинать с нуля. Связано это с тем, что лагпункту выделили новый массив леса, который надо начинать разрабатывать. Перед нами туда приехали бригады плотников, завезли материалы и кое-что успели сделать. Но в первый жилой барак, который соорудили, они, естественно, вселились сами, а нам оставили свои двадцатиместные палатки, в которых стоял собачий холод. Одна железная печь, раскаленная докрасна, и труба от нее, протянутая через всю палатку, конечно, не могли обогреть такую махину. Как тут до нас жили плотники, осталось загадкой. Никто не спал, а те, кто пробовал уснуть, через некоторое время отдирали волосы от примерзших к ним подушек. Одели нас перед переездом тепло. Выдали все новое, сухое и теплое: бушлаты, телогрейки, штаны, бахилы и лапти. Позаботились.

Встреча нового, 1941 года

Чтобы как-то скоротать ночь под Новый год, решили мы устроить охоту на крыс. Эти твари до того обнаглели, что бегали по ногам в холодной столовой-палатке, требуя себе жратвы. Противное ощущение.

И до тех пор крысы не давали покоя, пока кто-нибудь не бросал им ложку каши в угол. Тогда они тучей сбегались в этот угол и дрались между собой за каждую крупинку. Нас это забавляло, помогало пережить палаточный холод. К операции готовились с вечера. Запасли две миски каши-перловки. Нашли плотный брезентовый мешок, вставили в него рамку от картины, чтобы расширить и сделать удобным вход в мешок. Без ниток и гвоздей, облили рамку водой, и через пятнадцать минут она прочно пристыла к полу. Получился шикарный вход в мешок-ловушку. Сразу за рамкой настроили петлю-удавку.

Крысы нас окружили со всех сторон, слышат, сволочи, запах каши, а не поймут, откуда он. Закончили мы сооружение ловушки, отошли немного и бросили в мешок кашу. Крысы бросились за кашей. Мешок заходил ходуном, можно представить, какая там борьба началась. Когда мы решили, что мешок набит крысами до отказа, потянули за петлю, разрушили ледяной вход через рамку и завязали мешок узлом. Костер возле палатки поддерживали с вечера, сами возле него отогревались. Теперь подбросили в него досок и дров, чтобы к полночи набралось побольше жару. Время 23 часа 45 минут. Из репродуктора, установленного на макушке палатки, доносится задушевная песня:

Ночь светла, над рекой

Тихо светит луна,

И блестит серебром

Голубая волна…

С боем кремлевских курантов, ровно в полночь, бросили мы «живой» извивающийся мешок в середину костра и прокричали «Ур-ра!». Брезент долго не загорался, возня в нем закончилась раньше, перед этим был слышен визг и писк. Так в ночь под Новый год уничтожили мы штук тридцать крыс.

Жестоко? Наверное. Да и в нас, кроме жестокости, ничего не осталось. До утра прыгали вокруг костра под музыку репродуктора. Спать все равно было негде. Ладно, думал я, перетерпим как-нибудь оставшиеся два года. В 1942 году все равно должны освободить.

Кто мог тогда предположить, что наступивший новый, 1941 год будет для многих из нас роковым.

Но… В жизни всегда есть «Но!», которого не ждешь.

Война

О войне мы узнали не сразу. Во-первых, отключили радио. Во-вторых, лишили нас всех газет, и, в-третьих, вольнонаемные перестали с нами разговаривать. Резко ухудшилось снабжение. Урезали пайку хлеба, отменили всякие запеканки, суп стали варить пожиже. Запас продуктов делали, что ли. Даже «собачник» не стал к нам подходить, и Лайма вроде перестала хвостом вилять. Долго такое событие хранить в тайне не смогли. ВОЙНА!

Началось какое-то передвижение лагпунктов и переформирование их контингента. «Фитилей» и «доходяг» отделили и послали в другие командировки. Нас, лесорубов, перевели на другие лесные массивы, перевезли в другие лагпункты, не посчитались с тем, что мы – «штрафники». Нужна была строевая сосна, много сосны. Нам повезло: с нами был Петр Овчинников. На первых порах именно он научил нас особенностям работы в сосновом лесу, с сосной. Мы были способными учениками и всегда работали на совесть, поэтому скоро стали «стахановцами». Здесь были другие приемы в лесоповале и другие нормы, но вековые сосны, стройные, как тридцатипятиметровые свечи, на которые глаз не устает любоваться, уничтожались беспощадно.


Поезд-снегочист

Комсомольский леспромхоз, расположенный рядом с Унжлагом.

1941–1951


По оси тридцатиметровой делянки прокладывали «лежневку», настоящую лесную дорогу из тонких елей вместо рельс, со своими шпалами, только без стрелочных переводов. По этим лежневкам на тележках-роспусках вывозили следом за нами строевой лес на «нижний склад». Почему «нижний»? Слово осталось от старины, когда лес сплавляли по рекам, склады устраивали на берегах, ожидая половодья. Теперь бревна возили к ближайшей железнодорожной ветке, а она могла быть и вверху, над тобой.

Через один-два месяца мы уже были заправскими специалистами по повалу и разделке соснового леса. Выполнить норму на хорошей делянке и «гонкой» сосне легче, чем на заготовке дров. Вся трудность в том, как обращаться с бревнами, если в них больше тонны веса, а в руках ничего, кроме «дрына» (палка вместо рычага), нет. Вот когда пригодились знания техники и механики, основы теории рычагов в практическом применении! Смекалка тоже требовалась.

Сосновый лес бывает такой чистый, что в нем даже постоять приятно. Нам говорили, что этим соснам по сто пятьдесят лет. Пробовали считать по годовым кольцам и всегда сбивались. Лесные гиганты невероятной красоты шли под топор и уничтожались, уничтожались… Судите сами. Только мы вдвоем с Макаровым ежедневно, начиная на рассвете с края тридцатиметровой по ширине делянки, уходили вперед на сто – сто двадцать метров, оставляя за собой пустыню. Поскольку лесорубов, способных свалить с корня ствол диаметром в шестьдесят – восемьдесят сантиметров, оставалось все меньше, «лесные боги», наше начальство, ввели поточную систему вроде конвейера. Я валил стволы, Петр Макаров разделывал их на заданные размеры, а за нами шли сучкорубы, сучкожеги, строители лежневки, подкатчики, подкатывавшие бревна к лежневке, грузчики, наваливавшие бревна на тележки, и, на-конец, возчики, которые лошадьми вытаскивали бревна на склад.

Вдвоем мы давали работу полусотне человек. Подкармливали нас соответственно чуть лучше других, чтобы наши «моторы» не сгорели. Это было трудное время. Тяжело было нам, а тем, кто шел за нами, было совсем невыносимо, и они таяли прямо на глазах. От цинги спасались раствором, настоянным на сосновых иголках, а от пеллагры спастись не могли и умирали пачками.

Война шла на нас, хотя до фронта были тысячи километров. Весь лес заполнили временные железнодорожные тупики, на которые день и ночь подавали составы со станками и оборудованием эвакуированных заводов. Никто их не охранял, никому они не были нужны. Составов было так много, что можно было понять: дела наши плохи. Неудачи на фронте ожесточили наших начальников. Стали строже спрашивать с них за кубометры, а тут, как назло, мор от пеллагры на людей пошел.


Крупнопакетная погрузка

Комсомольский леспромхоз, расположенный рядом с Унжлагом.

1941–1951


Появился новый вид зэков – «двадцатиминутники». По законам военного времени опоздание на двадцать минут к рабочему месту каралось судом наказанием сроком на два года. К этой категории зэков относились преимущественно женщины и алкаши, а какая от них польза на лесоповале? Только сучки жечь да ошкуривать хвойные стволы. Следом за ними пошли дезертиры, скрывавшиеся от фронта, бежавшие с фронта. Этим сроки давали «на всю катушку»: десять лет.

1942 год

Пришла очередь тех, кто воевал, но попал в плен, бежал из плена и угодил в наш лагерь, тоже на правах зэка, на срок десять лет. Правда, по категории пленных работала группа «Смерш» (Смерть шпионам). Их часто вызывали на допросы, они почти не работали и уныло ждали своей участи. Некоторые исчезали – говорили, что их расстреляли. Несколько человек освободили и направили в штрафной батальон, где позор своего плена можно было искупить только смертью или пролитой кровью. За штрафниками шли «заградительные» отряды, имевшие право расстреливать штрафника, не поднявшегося в атаку. Новости эти мы узнавали от вновь прибывших, всех средств официальной информации нас лишили в первый день войны.

Зачем мне писать о том, чего я не видел, а только слышал от переживших этот ужас людей? Есть труд Солженицына, боевого офицера, прошедшего через все ступени ада и хорошо описавшего свои приключения в книге «Архипелаг ГУЛАГ».

Вывод на работу зэков – всегда проблема. В зоне остается больше сотни трудоспособных, но хитрых, а это – прямая потеря кубометров, за которую начальство треплют. Не работают «воры в законе», возле них трется десятка два блатных меньшего ранга, но обеспечивших себе освобождение у врача, заделавших себе незаживающую язву, так называемую «мастырку»: если ее посыпать солью и смачивать керосином, она может стать вечной. Все теплые и хлебные места расписаны за блатными, кто-то откупился хромовыми сапогами, кто-то не пожалел для такого дела кожаный реглан, кому-то идут «жирные» передачи с воли.

Все места в столовых, пекарнях, хлеборезках, сушилках, каптерках распределены «по справедливости». Конечно, есть еще «фитили», которые еле-еле таскают ноги, они не в счет.

И есть еще какие-то верующие, которым религия запрещает работать на «Антихриста», они могут чинить рукавицы, латать штаны, делать что-то для людей, но на лесоповал они не ходят. Были у нас три такие монахини. Молодые, здоровые тетки, кровь с молоком. Вместо того чтобы приспособить их к ремонтно-пошивочным делам, наши боссы решили заставить их работать в лесу. Они не хотят, значит в изолятор (то, что в тюрьме называют карцером). Они безвылазно сидят в изоляторе, безропотно довольствуясь скудным штрафным пайком. Больше пяти суток начальник лагпункта дать не может, и «постановления» постоянно переписываются. Набралась их целая пачка.

Зэки ненавидят блатных за хитрость и сочувствуют монахиням, даже уважают их за крепость духа. А начальство, наоборот: с блатными у них порядок, а монашки – поперек горла. Была ли такая директива, или сами боссы решили ужесточить борьбу с отказниками, но действовали они решительно. Вместо того чтобы выписывать очередное «постановление» по монашкам, вывели их перед строем готовых к выходу колонн и поставили перед конвоем, собравшимся принимать бригады. Между конвоем и монахинями расстояние пять-шесть метров. Начальник конвоя поднялся на какой-то ящик и вызвал первую женщину:

– На работу пойдешь?

– Нет!

– Еще раз спрашиваю, на работу пойдешь?


Груженый состав

Комсомольский леспромхоз, расположенный рядом с Унжлагом.

1941–1951


– Нет! Не ходила и не пойду!

Никто из нас не ожидал того, что последовало дальше. Сиплым от волнения голосом начальник конвоя приказал:

– Первый номер конвоя, стреляй!

Тот поднял винтовку и почти в упор выстрелил. Монашка качнулась от удара пулей и сначала медленно опустилась на колени, а потом упала вперед лицом. Мы замерли, после громового выстрела стало необыкновенно тихо.

Начальник конвоя вызывает вторую монахиню:

– На работу пойдешь?

– Нет!

– Второй номер конвоя, стреляй!

Грохнул выстрел. Вторую женщину удар выстрела откинул назад, и она упала на спину.

С третьей монахиней разделались так же. С ящика раздался сиплый, едва понятный хрип:

– С каждым, кто не выйдет на работу, будет так!

Глумление над трупами на этом не закончилось.

Через лужи крови их поволокли к вахте и разложили так, чтобы каждый выходящий не мог их обойти, а должен был переступить через мертвую. Не всем это удавалось, некоторые зэки годами не подымали ноги, а волочили их, цеплялись за трупы, падали. Некоторых товарищи переносили. Жуткая картина.

Фамилия начальника лагпункта, где это происходило, запоминающаяся – Вакулин.

Несколько дней, проходя мимо места этой дикой казни, мы с Макаровым не могли смотреть друг на друга. С конвойным, который стрелял первым, мы ходили на выборочную рубку, можно было разговаривать, и мы спросили:

– Как вас отметили за выполнение такого приказа?

– Ничего, отметили. Дали пачку махорки каждому.

Вернувшись в тот день вечером с работы, прошел после столовой Петр Макаров к своим нарам, сел. Обхватил голову руками и произнес:

– Позорище! Какое позорище!

Это была высшая степень осуждения всего режима, всего, что происходило на наших глазах. До этого Петр Макаров, считая себя безусловно виновным, мужественно терпел все, приговаривая про себя:

– Так тебе и надо! Воровать не будешь! Виноват – терпи!

Но и он сорвался, беспредел его доконал. Замкнулся. Часто уходил на беседы с одним дезертиром, из местных унженских крестьян (по названию реки Унжа). Тот забил ему мозги какой-то историей, когда пойманного беглеца в их селе военком отправил прямо на фронт в штрафной батальон. Может быть, такого и не было, но дезертир врал убедительно, тем более что он сам из этого села. «Если, – говорила эта сволочь, – пойти на юг, до военкомата всего шесть километров». Просто провоцировал Петра на побег. Макаров рвался на фронт, писал заявления. Бесполезно. Просился на прием к начальнику. Не приняли. И он задурил начисто.

Побег

Однажды ранним утром перед выходом на работу сказал мне Петр Макаров тихо:

– Все! Сегодня ухожу! Взял с собой немного сухарей да фляжку (у проклятого дезертира) воды. Рвану! Больше быть здесь не могу, лучше погибнуть!

В этот день работали мы на выборочной рубке. Это особый вид заготовок авиационных кряжей. Делается это так. Огромная площадь леса окружается лыжней, по которой периодически проходят на лыжах конвоиры. Лесорубов отбирают, во-первых, способных, во-вторых, надежных. На каждую пару – один конвоир, есть определенный риск, но сама работа того требует: можно долго бродить среди сосен, пока натолкнешься на то, что нужно. Требуется такая многолетняя сосна, у которой от комля до высоты метров десять-двенадцать по стволу нет намека на сучковый вырост, значит, гарантированы чистая заболонь (верхние поверхностные кольца) и особая прочность древесины. Вот такая сосна называется выборочной. Когда ее свалят, откряжевывают только нижнюю, самую ценную часть, из заболони которой вырезают какие-то ответственные планки для самолетов. Подходим к ней, обтаптываем ствол и намечаем рез. Такие стволы срезать лучком невозможно, работать приходится поперечной пилой. В этот день у меня все из рук валилось, еле с подрубом справился. Наш охранник не раз ходил с нами на выборочную, знал, что с таким стволом провозимся больше часа, взялся разводить для себя костерок и отвлекся. Петр молча пожал мне руку, подмигнул, указывая на охранника, и тихо, чтобы не наступить на сучок, пошел в сторону, а я продолжал стучать топором: с подрубом вроде не закончил. Ствол толщиной в метр, за ним не сразу заметно двух человек, но через три минуты охранник засуетился:


Служба ВОХР у ограждения лагеря

Унжлаг, станция Белый Лух. Конец 1950-х


– Где твой напарник?

– Отошел оправиться.

– Врешь, говори, а то пристрелю, как собаку!

– Сейчас вернется, не паникуй.

Но охранник снял с плеча винтовку, клацнул затвором и два раза выстрелил в воздух. Это сигнал «Побег!». По такому сигналу все конвоиры-лыжники выбегают на лыжню и бегут по кругу, чтобы засечь место, где беглец перешел запретную черту. Кто первым нашел след беглеца, стреляет в воздух одним выстрелом: «Нашел!» К этому месту бежит «собачник». Бежит – не то слово. Тренированный пес тащит за собой проводника на лыжах с такой скоростью, что можно позавидовать четкости, с какой они этот прием отработали. Пес бежит на один выстрел. На два – он даже ухом не поведет. След взят, все решают минуты. Задуманное Петром больше походило на самоубийство, чем на побег. Практически никаких шансов. Он рассчитывал на близость контрольной лыжни к нашей сосне и выбирал ее потому так долго.

И все же в здравом уме он на такое вряд ли решился бы. Бежать по снегу без лыж? Определенно, нашло на парня затмение.

Эх, Петр Макаров! Хороший ты был парень, только наивный по-детски. Не поверил «собачнику», когда зашел разговор о побегах, о сочувствии населения к беглым, как в старину. «Собачник» сказал:

– Нет! Нынче через деревню унженскую не пройдешь. Не те времена. Сейчас все четко: за укрытие беглого – срок, а за поимку – мешок муки. Теперь в деревнях с хлебом трудно!

Поверил дезертиру, спасавшему свою шкуру.

За что судить мертвого? Давайте лучше подумаем об условиях, в которых нормальный, крепкий здоровьем человек, молодой, красивый, в расцвете своих возможностей, помутился умом. Вот что надо судить!

Мир праху твоему, хороший русский парень! Случилось все это под выходной. Раз в две недели давали нам отдохнуть. Представьте себе мое удивление, когда утром в выходной меня заставили одеться и прийти на вахту. Там меня ждал «собачник» Сергей Николаевич, а с ним – неизменная Лайма. Судьбе угодно было, чтобы именно ему досталось ловить Петра. Пришел он за мной, чтобы доставить тело Макарова в зону. Санок не нашли, сооружать что-то из лыж не было времени. «Ладно, пошли. Так донесешь».

По дороге рассказал мне Сергей Николаевич все.

– Ушел он километров на пять. По хорошему следу Лайма дотащила меня до него меньше чем за час. Догоняю, уже спину видно, кричу ему: «Остановись! Стрелять буду!» Он не останавливается. Выстрелил я в воздух, он сразу стал как вкопанный. Отошел к поваленному сушняку, сел. Дышит тяжело. Достал свою фляжку, выпил залпом половину, остальное зашвырнул в лес. Подошел я к нему метров на десять. Лайма обычно сбивает с ног беглеца и держит его за шею, а тут остановилась, узнала Петра и смотрит на меня, будто спрашивает: «Что с ним делать будем?»

Подошел я еще ближе с пистолетом в руке, черт его знает, что у него на уме. Говорю:

– Ну, Макаров, передохнул маленько, давай обратно пойдем, не то скоро темнота нас накроет.

– Не пойду я назад!

– Как не пойдешь? Сдурел ты, что ли? Ты же молодой, здоровый. Ну, добавят тебе два года, может, еще на войну возьмут? Слышал я, бытовиков берут.

– Сказал, не пойду! Не хочу позориться.

– Выходит, я тебя пристрелить должен?

– Пристрели.

Смотрю я на него, веришь, жалко до слез. Какой парень! Но что-то делать надо, темнота наступает.

Стрелял я раньше беглецов, так те на собаку с ножом кидались или на предупредительный выстрел не останавливались. А этот?

– Ну, тогда вставай, беги, буду стрелять тебе в спину.

Встал он, нехотя побежал, Лайма за ним кинулась, выстрелил я ему вслед и сразу, с одного выстрела, наповал.

Вот такая грустная история с моим другом Макаровым приключилась. Явно что-то с мозгами стряслось.

Нашли мы его с собакой быстро. Не зря эти псы свой паек получают. Ни одного лишнего движения, точно по вчерашнему следу. Взвалил я его, уже остывшего, себе на плечи и за весь путь обратный присел отдыхать раз пять-шесть. Здоровый был, как буйвол. Правда, потом три дня не мог шеей повернуть, болело чертовски.

А позора Петру Макарову не удалось избежать. Положили его замерзшее тело лицом вверх на выходе с вахты, и вся колонна заключенных должна была переступать через него, убедиться, что это именно он, и понимать, что с беглецами церемониться не будут. До войны, когда ловили бежавших, привязывали их цепью за наручники к столбу на той же вахте, но не убивали. Война всех ожесточила.

За десять лет, проведенных в заключении, много было страшного. О двух (история с монашками и Петром Макаровым) я рассказал. Не ставлю цель собирать все ужасы, да это и невозможно. Но еще об одном нужно рассказать, чтобы те, кто рассказывает взахлеб об ужасах немецких лагерей, знали, что самое страшное, когда свои, неизвестно за что, уничтожают своих, а методы и у тех, и у наших примерно одинаковые.

Лагерные хитрости

В лагере свирепствовала пеллагра. Истощенные люди умирали пачками. Их выводили на работу, они кое-как доползали до первого костра и просиживали там весь день, не в силах подняться. Вечером, уложив их на поперечные широкие пилы, как на полозья, мы притаскивали их обратно. Важно, чтобы на вечерней перекличке они считались живыми. Тогда утром на них дадут пайку. Утром могут проверить, как раздали пайки. Если человек за ночь умер, все стараются придать ему человеческую позу, начинается охота за пайками. «По справедливости» на каждого живого приходится около двадцати граммов дополнительного хлеба. А когда на вахту выходили те, кто еще находил силы выйти, специальная команда собирала трупы по баракам. Вывозили их на телегах, укладывая в беспорядке, кто как замерз. На проходной специальной пикой прокалывали каждого, чтобы среди трупов не замаскировался живой. Хоронили в ямах, подготовленных заранее, пока земля не замерзла. Присыпали мерзлыми комьями, отделяя один слой мертвецов от другого, пока яма не заполнялась до предельной отметки. С наступлением тепла свежей землей выравнивали площадку так, что потом сами с трудом находили такие «братские могилы».

Не верится? Но даже в этой жути я, тоже истощенный и злой, заставлял себя работать, двигаться и с интересом ждал ответа на вопрос: «А что же дальше? Не может долго продолжаться такое!»

И характер у меня не изменился. Я никому не позволял себя унизить, не гнулся перед конвойными, не лизал зад лагерным «придуркам», не шарахался от окриков, а к постоянному чувству голода человек может привыкнуть.

Многим это не нравилось. Не раз слышал за своей спиной: «Пристрелить бы эту сволочь!» Но вымирающий лагерь имел план на заготовку леса, клещевой болванки, лыжного кряжа, хороших чурок из березы для изготовления прикладов к карабинам и автоматам, и я и группа моих товарищей были последней живой силой, которая могла еще что-то делать. Может быть, эти обстоятельства выручали меня в критических ситуациях, а может, именно эти свойства моей натуры и характера сыграли со мной еще одну злую шутку.

Под высшей мерой

Провокаторов, доносчиков, предателей, особой породы негодяев среди человечества всегда хватало. Но в Советском Союзе с первых дней советской власти, с первых громких процессов «Промпартии», судов над эсерами и троцкистами, кампании по уничтожению видных военных специалистов и командующих дивизиями им были созданы особые условия, их поддерживали на уровне государственной политики, и они распустились махровым цветом. Были они везде: в Харбине, в Ташкенте, в Казани, в Полтаве и, конечно, в лагере. Их подкармливали, посылали на легкие работы, оставляли «кантоваться» в зоне, а они, чтобы оправдать свое существование, подслушивали, подглядывали и выводы, дополненные своим воображением, как лапшу, вешали на уши особым уполномоченным НКВД. Была такая единица в штате Управления Унжлага.

Каждый следователь, оставшийся в тылу, спасшийся от фронта, естественно, желал выдвинуться, быть замеченным, поэтому сведения, доставленные осведомителями, он препарировал в соответствии с пределами своей фантазии.


Внутренний вид барака. Советский лагерь в Видлице (Карелия)

Фотография сделана финскими военными. Август 1941


Особенно захотелось отличиться следователю при Управлении Унжлага Терещенко (не знаю чина), и в его воспаленном воображении возник сценарный план остросюжетного политического детектива (пусть Терещенко простит меня за некоторую вольность в рассказе об его идее, некоторые мелкие огрехи). Итак, о плане сценария.

«Ленинград блокирован. Немцы предпринимают отчаянные попытки овладеть Москвой, но терпят неудачу. В штабе Гитлера возник план Грандиозной операции. Нужно забросить в глубокий тыл крупный десант, который закрепится на границах Горьковской, Кировской и Владимирской областей, перережет дороги, связывающие Москву с Горьким, Сибирью и Северными краями. Следом за Ленинградом блокирована Москва. Война выиграна одним мощным ударом с Востока. Десант должен приземлиться на подготовленную территорию в районе, где создается „пятая колонна“. В центре операции – группа заключенных, которая поднимает восстание и готовит площадки для приема десанта. Обеспеченные немецким оружием, они вливаются в состав десанта и дальше действуют по плану немецкого командования. Надо найти эту группу и обезвредить. Скромный следователь находит эту группу. Она – в Унжлаге. Схвачены главари, разрушен план Гитлера, Москва спасена!»

Меньше чем на «Золотую Звезду» не тянет. И Терещенко начинает подбирать «кадры» на главные роли в этом спектакле. Очень важно подобрать исполнителей на главные роли, за статистами дело не станет.

Читающий, остановись! Вернись назад, к плану сценария. Не кажется ли тебе, что все это – бред сумасшедшего?

Пусть не кажется! По таким или похожим планам работала огромная репрессивная машина. Тысячи «сценаристов», изощряясь один перед другим, день и ночь писали миллионы томов так называемых «личных дел», чтобы другие миллионы нормальных людей ушли в леса, в карьеры, на строительство не всегда нужных каналов и совсем бесполезных и бездействующих поныне БАМов.

Конечно, Терещенко со мной не советовался. Конечно, в моем плане по сравнению с его сценарием могут быть несовпадения. Но все, что он делал дальше, все, в чем участвовал я сам лично и десятки других заключенных, живых и умерших под следствием Терещенко, позволяет мне уверенно описать эту историю с продолжением.

Подбирая «кадры», Терещенко остановил свое внимание на полковнике Павлове и его боевом заместителе по штабным делам, осужденным за «воинские преступления» на десять лет каждый. Выходя из окружения с большими потерями, они не смогли сохранить знамя полка. Павлов, кажется, учился в Академии. Даже в лагере не потерял офицерского вида и благородства полковника, заставил всех окружающих, в том числе и конвойных, считаться с собой, пользовался авторитетом и уважением. Таким же был и его помощник. На роль командующего восставшими подходит? Вполне. Арестовать обоих! Изолировать от остальных!

Зашевелились осведомители, получив «установку». Засуетились «слухачи», пошли первые следственные материалы. Свидетели, поддержанные миской супа, охотно показывали то, что надо:

– Павлов критиковал советское командование и говорил: «Эх, мазилы! Разве ж так воюют?»

Провокаторы получили «особое задание». Предстояло по всем лагпунктам отобрать самых беспокойных, активных и «вредных». Работа закипела. Не может командующий восстанием не иметь помощников. Как провокаторы отбирали кандидатов на роли помощников Павлову в других лагпунктах, я не знаю, ну а в нашем выбор был предопределен. Я очень подходил на эту роль, а много ли провокатору надо, чтобы «изучить обстановку». Каждый раз к вечеру, когда темнело, мы по просьбе работников столовой заготавливали «сушняк», пилили дрова из сухостоя. Они хорошо горят в топке под плитой, избавляя столовских работников от мук с сырыми дровами. Заготовили мы и в этот раз пять саней с сухими дровами, особенно не увязывали, неохота потом с мерзлыми узлами возиться. По заведенному порядку сани с дровами ставили в конце колонны. Когда все пройдут, всех пересчитают, нашу пятерку без особых проверок пропускали к столовой. В этот вечер все было не так. Все прошли, а нас не пускают. Устроили нам тщательный «шмон» и под каждыми санями нашли подвязанные и замаскированные топоры – пять топоров. Это уже ЧП! Сбежалось командование, топтались расстроенные конвойные, подпрыгивали от радости обыскивавшие: «Попались, голубчики!» С вахты, не дав поесть, всех загнали в изолятор. Дрова до столовой подвез за нас дежурный вахтер. Провокатор Шишкин (выяснилось потом), пока мы грелись у костра, а сани стояли в стороне, ожидая погрузки, успел выполнить задание Терещенко. Теперь нас перевезли в комендантский изолятор как арестованных по «делу о восстании» в распоряжение следователя Терещенко. Здесь уже сидели в отдельной камере Павлов со своим другом и еще кто-то, взятый по этому же делу. Может быть, дело не так называлось? Может быть. Нам его никогда не показывали и читать целиком не давали. Не положено! Таков закон в беззаконии!

Всего арестовали двадцать три человека. Всех рассадили по одиночным камерам, обращались с нами как с государственными преступниками особого ранга, такова была установка Терещенко. Все Управление с его подачи знало о каком-то грандиозном деле, которое ему удалось размотать. Его работоспособности и писучести можно позавидовать. Несколько томов ежедневно пополнялись «ценными» доказательствами. Свидетели подписывали не глядя любой протокол, а заключенные, которым все уже надоело на первом следствии, смирились со своей обреченностью и почти не сопротивлялись, подписываясь под новыми обвинениями. Какую-то особую политику вел Павлов, сказав кому-то:

– Валяйте, братцы. Чем хуже, тем лучше!

С Павловым, пока вертелось дело, встретиться не пришлось. Я даже не видел его ни разу, хотя говорили о нем заключенные с уважением, но коротко: «Хороший мужик!» Как он себя вел на допросах, что говорили и под чем подписывались остальные, сказать не могу. Не знаю.

Могу сказать то, что знаю про себя.

Главным пунктом в моем деле фигурировала фраза, сказанная мною Петру Макарову, когда на наших глазах расстреляли трех монахинь. Я сказал: «Черт знает, что творится. Когда на фронте немцы убивают наших солдат, это понятно. А здесь свои убивают своих. Как долго может такое продолжаться?»

Вопрос: Вы говорили такие слова?

Ответ: Да! Говорил и сейчас могу повторить.

Вопрос: Что вы предлагали, чтобы «такое долго не продолжалось»?

Ответ: Я ничего не предлагал, а спрашивал.

Вопрос: Зачем вы провозили в зону топоры?

Ответ: Я их не провозил, мне их подвесили.

Вопрос: Мы нашли пять топоров. Где остальные?

И дальше… по сценарию. Неважно, что ты отвечал, важно, что тебя спрашивали, а какой вывод сделает следователь из своих вопросов и твоих ответов, для тебя остается тайной. Вот такая система. Сто процентов успеха обеспечено.

Когда тянувшееся восемь месяцев следствие было закончено, все подписи собраны, все очные ставки проведены, в ожидании суда нам разрешили пятнадцатиминутные прогулки. Впервые увиделись мы с Павловым, впервые могли узнать подробности допросов остальных участников «восстания». Рассказал я ему, как выглядит общий план сценария в представлении Терещенко. Павлов – мужик серьезный, настоящий, несломленный офицер, полковник – в первую прогулку ничего не сказал, только слушал. Зато встретив меня в следующий раз, высказал свое мнение военного: «А что, план неплохой. С нашим командованием в первый год войны немцы дорого дали бы за такую инициативу. Одно не учли, что в наших лагпунктах не сразу найдется десять человек, способных удержать винтовку».

Судила нас не «тройка» (может быть, их тогда уже отменили?), а Особое совещание, тоже заочно, по списку.

Павлову как командующему, а мне как главному зачинщику, с учетом того, что преступление замышлялось в военное время, высшая мера наказания – расстрел, остальным добавить к их срокам до десяти лет.

1943 год

Обстановка на фронте изменилась, и в судопроизводстве произошли какие-то изменения. Может быть, потому что в деле фигурировал полковник Павлов, может быть, сработали наши кассационные заявления, возможно, Павлов еще кому-то писал – трудно объяснить то, чего не знаешь, – но «дело» задержали, а мы с Павловым со всеми «почестями», положенными смертникам, приговоренным к расстрелу, еще два месяца отсидели в одиночных камерах.

Выездная коллегия Военного трибунала Московского военного округа через десять месяцев с начала первых арестов, проведенных Терещенко, признала дело «не имеющим состава преступления» и определила: арестованных вернуть по месту их содержания, а Христенко Бориса Николаевича в связи с окончанием срока заключения из-под стражи ОСВОБОДИТЬ!

Кошмар! Из двадцати трех, арестованных по этому делу, двое не дождались приговора: умерли. Шестнадцать тронулись умом (третья стадия пеллагры – деменция, слабоумие), из оставшихся пяти только я и Павлов могли связно, толково отвечать на вопросы членов трибунала. У остальных языки заплетались. Отвечая на вопросы, они забывали, о чем их спрашивают. Мне показалось, что в листах, которые переворачивались за столом трибунала, мелькнула моя кассация, в которой я в ироничной форме описал сценарий Терещенко. Бумага отличалась по цвету, я запомнил ее и не мог ошибиться.

Комендант Центрального изолятора при Управлении Унжлага, который десять месяцев содержал нас по этому делу, капитан Смирнов всегда сочувствовал мне как самому молодому и способному, ему нравились мои рисунки. Он поручил мне написать несколько лозунгов и табличек: «Не курить!», «Не сорить!». А когда я сидел под «вышаком», дал мне бумагу, и я, самому удивительно, очень прилично нарисовал цветными карандашами сцену из «Мцыри», где витязь борется с напавшим на него барсом (герой лермонтовского «Мцыри» – один из любимых героев моего детства).

Минут через тридцать после отъезда трибунала подошел Смирнов к моей камере и так, по-отцовски, ласково спросил:

– Живой? Переволновался я за тебя на трибунале.

– А куда мне теперь?

– Выходи на свободу. Приговор слышал?

– Так я не знаю, куда идти, где документы выдают…

– Выходи, выходи, пересидишь в комендатуре, там тебя покормим, там переспать сможешь, а документы тебе выпишут завтра. Подумай, куда ехать-то тебе?

И вытолкал меня из камеры «на свободу».

Один день на свободе

Вышел я из изолятора в совершенно необъяснимом состоянии. Понятие «воля» за годы тюрьмы и лагеря стало для меня абстракцией. Здесь действуют карточки на продукты, а их у меня нет, денег тоже нет, и вещей никаких. Обмундирование мое так потерлось на нарах, что люди от меня шарахаются. Время до конца рабочего дня еще было. Решил пройти на станцию, где несколько лет назад увидел надпись «Сухобезводное». Нормальная, очень бедная станция, наверное, пассажирские поезда проходят ее без остановок. При станции несколько домиков железнодорожного типа. Недалеко комендатура Управления Унжлага. Виден Центральный изолятор, из которого меня только что выпустили, еще несколько деревянных домов, в основном крестьянские рубленые пятистенки. Все серые от непогоды и частых дождей, а название «Сухобезводное» зря не дадут. Если есть поселок, то где-то в стороне, а здесь делать больше нечего, людей почти нет, а те, что попадаются, обходят стороной. Такой, наверное, вид у меня нездоровый, и шатаюсь, как пьяный, ходить почти разучился, на нарах сидя. Время возвращаться в комендатуру, где Смирнов обещал покормить и на ночлег устроить. С кем бы не хотелось встречаться, так это с Терещенко. Мы уже знали, что за провал авантюры с громким делом его предложили освободить от следовательской работы и собирались отправить на фронт, не на передовую, конечно, а в те же «органы», только военные. И надо же такому случиться: встретились на крыльце. Пытался я отвернуться, сделать вид, что не заметил, да где уж там. Сам остановил. Глянул на меня зло и проговорил сквозь зубы:


Сухобезводное. Здание, где в 1943–1961 гг. располагалось Управление Унжлага

1970-е


– Что, отвертелся? Ну, ничего. Ненадолго!

Я промолчал. Почему он так сказал, я ведь не похож на рецидивиста? Может быть, он уже знал что-то из того, чего я не знал? Вот с такой мыслью я пошел искать Смирнова – есть хотелось. Встретил он меня добродушным ворчанием:

– Шляешься по поселку, а тут жди тебя с харчами.


Сухобезводное. Колонна охранников в День Победы.

На заднем плане здание специального отдела Управления Унжлага

1965


Ужин он мне приготовил отменный, из нескольких пайков соорудил, а щи в котелке принес из служебной столовой Управления – наваристые, с мясом. Давно не ел я «от пуза», знал, что можно заболеть от переедания в первые дни после тюремной нормы, но сдержаться не мог. Теперь я на воле, что хочу, то и делаю. Спал плохо – не до сна. С одной стороны, желудок начало крутить, не знаешь, куда с ним повернуться, а с другой стороны, мысли не дают покоя. Надо к утру сообразить, куда просить железнодорожные билеты выписать. На самом деле, куда? Вот так и прокрутился до рассвета. Чуть задремал, начал народ на службу выходить, теперь валяться не положено, нужно сидеть скромненько в углу, ждать, когда тебя позовут. Первым нашел меня Смирнов и сразу накинулся:

– Что же ты ко мне в кабинет не заходишь? Я что, искать тебя должен? Надумал, куда ехать собираешься?

– Надумал. В Ташкент.

– В Ташкент тебе нельзя, это столица.

– В Полтаву.

– В Полтаву тоже нельзя, областной центр. У тебя родственников или знакомых в каком-нибудь районе нет?

– Нет никого.

Смирнов задумался. Вдруг оживился и спросил: «В ужин наелся? До обеда потерпишь? Валяй, походи по городку, посмотри там, где вчера не был, а после обеда приходи к изолятору, там мне тебя накормить сподручнее, и с документами управимся, карточки на тебя выпишу».

Действительно, сидеть в комендатуре не очень удобно. Снова пошел я в неуютный городок вокруг станции, обошел его еще раз, увидел то, что не видел вчера: магазин, закрытый на замок, такой же деревянный сруб, как все в этом поселке, серый и мрачный. Как убить время до обеда? С трудом нашел отхожее место из свежих досок и потому уже приятное, с удовольствием освободил желудок от вчерашнего избытка и двинулся к «родному» изолятору на последнюю встречу с комендантом Смирновым. Она была действительно последней, только не такой, как я предполагал. Смирнов меня ждал. Обычно приветливый, особенно в последние дни, он был неразговорчив. Усадил меня за свой служебный стол, подал изоляторскую миску с супом, хороший ломоть хлеба, поставил в другой миске кашу, все молча. Только потом сел напротив и сказал:

– Ешь!

Ел я без аппетита, еще вчерашнее обжорство сказывалось, но перемену в поведении коменданта заметил, а он понял, что мне есть не хочется. Порылся в своем офицерском планшете и, положив передо мной маленькую бумажку, одну восьмую часть нормального листа, сказал:

– Никуда тебе ехать не надо, читай!

РАСПОРЯЖЕНИЕ

Христенко Б. Н., г. р. 1919, подлежащего освобождению, оставить на правах заключенного до Особого распоряжения и направить на лагерный пункт № 17.

Печать, чин, подпись, дата, 1943 г.

Вот такой финал этой интересной постановки, трагедии в лицах, в нескольких действиях, с прологом и эпилогом. Посмотрел на меня комендант Смирнов с жалостью, а я все кручу эту бумажку в руках, вроде не разобрал:

– Ничего не понимаю, а как же приговор трибунала?

– Статья у тебя «тяжелая», потом разобрались.

Интересно мне, знал ли об этом распоряжении капитан Смирнов, когда предлагал мне прийти в изолятор после обеда, чтобы накормить меня там? Вряд ли. Сильно порядочный был человек, душевный.

Теперь я понял, что имел в виду Терещенко, когда сказал мне на прощание «Ненадолго!». Это он, чтобы как-то оправдать свой позорный провал, прочитав мою кассационную жалобу вместе с описанием «его плана», решил мне отомстить и обратил внимание трибунала на мое «личное дело», распухшее от дисциплинарных наказаний, и статью, по которой меня судила полтавская «тройка».

Неудача Терещенко – это, в определенной мере, удар по престижу администрации Унжлага, получившей замечание от Коллегии Московского трибунала.

С каким удовольствием они расправились бы со мной, если бы это было в их силах! «Пока загоним его на лагпункт № 17, штрафной, а там отправим первым этапом на Север», – решили они.

Я все смотрел на бумажку. Знал людей, которые по таким распоряжениям без суда и следствия сидели в лагере сверх своего срока по десять и больше лет, потом спросил:

– Что мне делать? Куда теперь идти?

– Заходи в свою «родную» камеру, и все дела. Так закончился тот единственный день на воле, который по ошибке был выдан мне судьбой в 1943 году.

Второй срок

Унжлаг, 1943–1947 годы

Передохнув сутки на так называемой воле, я снова оказался в привычной для себя обстановке, в том же лагпункте, с которого начинал свою «карьеру». Все как обычно. Подъем, построение, поверка, выход на работу и предупреждение перед первыми шагами:

– Шаг вправо, шаг влево считаются побегом, стреляю без предупреждения!

Интересные встречи со старыми знакомыми, разговоры о «деле Терещенко». Как ни изолированы друг от друга заключенные, а слухи и новости расходятся быстро.

Прошло три дня, и меня перегнали в тот лагпункт, откуда забрали под арест за «топоры». Фронту нужна деловая сосна, а на штрафном участке – только дрова. Меня уже считали большим специалистом в лесоповале именно деловой сосны. Вот где действительно обнаружилась справедливость лозунга: «Кадры решают все!» Прежде чем с меня будет толк, все понимали, нужно меня подкормить, сделать «капитальный ремонт». Все же изолятор и десятимесячное пребывание в нем сказываются на качестве физической силы и выносливости, необходимых на лесоповале.

Удивительно быстро наращивались мускулы, стоило только чуть-чуть добавить простейшей лагерной еды. Мне добавили хлеба, давали две порции каши, а из двух мисок супа я вылавливал гущу – и через месяц стал способен снова свалить средний ствол за один подход, не разгибаясь. Перестал задыхаться при ходьбе и в работе. Черт знает, на что способно человеческое тело. Или возраст свое доказал: мне шел двадцать пятый год. Еще через пару месяцев никаких следов истощения, бледности и вялости, с которыми я вышел из Центрального изолятора, не осталось. К осени я набрал полную силу и вновь с помощью туфты, приписываемой Овчинниковым, выбился в «рекордисты».

Удивляюсь сам, как это меня в двадцать пять лет не интересовали женщины? До «громкого процесса» какие-то не запомнившиеся случайные связи с «шалашовками» были, но чтобы меня тянуло к ним, такого не было. Теперь, когда я вернулся к прежней физической форме, меня начали посещать эротические сны. Вообще пришла пора, как говорится, половой зрелости. С задержкой лет на пять, но все-таки пришла. Стал ловить себя на том, что мне небезразличны фигуры проходящих женщин, что я с удовольствием рассматриваю их выступающие груди и другие достоинства. У одних мне нравилось одно, у других – другое, мечталось соединить эти прелести в одной и где-то прижаться к ней.

Светлана

Не знаю, как это случилось. Звери, говорят, в это время распространяют какие-то запахи. Неужели вокруг меня кружились какие-то флюиды? Только случилось так, что самая из небезразличных мне, на которую я чаще, чем на других, заглядывался, каким-то образом прочитала мои мысли.

Подошла и просто сказала:

– Пойдем со мной, перетолкнемся!

Я почувствовал прилив крови, появилось желание, и, собравшись с духом, сказал в свою очередь:

– Пойдем, если у тебя есть «угол».

– Что-нибудь сообразим, пойдем.

Больше меня уговаривать не было нужды, мне казалось, что я такой сильный, красивый и мужественный, что именно это привлекло ко мне ту, о которой я мечтал.

Удар, который мне предстояло пережить, запомнился на всю жизнь. Был хорошо замаскированный «угол», крепкое горячее девичье тело, жаждущее твоей любви, жаркие поцелуи, а я был… ничто. Я был импотент.

Вот когда месяцы следствия Терещенко, содержание под «вышаком» и бесконечная игра на нервах сполна отомстили мне за мое легкомысленное отношение к лагерной жизни.

Ее звали Светланой Ш. Она из Ленинграда, жила на 25-й линии, помню номер дома и квартиры. Спасибо ей за то терпение, с которым она возилась со мной, ни разу не оскорбив мое ничтожное мужское достоинство. Все считали, что я живу с ней, и она поддерживала этот миф, рассказывая подругам небылицы о моей «мужской силе», а сама терпеливо занималась со мной, как с ребенком, которого учат ходить, надеясь вернуть меня к настоящей жизни. Не знаю, получала ли она от этого удовлетворение, как та почтамтская Тамара, но терпение ей понадобилось адское. Видя, как я нервничаю, она говорила успокаивающе:

– Не волнуйся. Все наладится, и нам будет хорошо.

Через несколько месяцев появились первые результаты. Сначала близость была почти условной. Но с каждым разом я набирался все большей уверенности, сила возвращалась ко мне. Еще немного, и я не сомневался, что в близости нашей я удовлетворяю ее полностью. Милая, славная русская девушка с символическим именем Светлана, ты вернула меня к свету жизни, пусть тусклой, темной, лагерной, не все ли равно. Она была счастлива, а я, как никогда, доволен собой. Была ли это любовь? Нет, скорее всего, нет. Это были нормальные человеческие отношения между людьми, которых сблизило общее несчастье. Отношения, доставлявшие обоим радость близости и удовлетворения. Мы не обещали друг другу ничего, не говорили лишних, красивых, чаще всего лживых слов. Но чувство бесконечной благодарности Светлане за время, проведенное со мной, сохранилось в моем сердце. Надеюсь, что она не думала обо мне плохо и тоже помнила.

Ее угнали каким-то этапом. Куда? Зачем? Неизвестно. Но она первая пришла ко мне с тревожной новостью. В списках заключенных, намеченных к этапу, есть моя фамилия. Вот когда «суки» из команды Терещенко решили рассчитаться со мной за неудачу при завершении «дела о восстании». Не поленились, разыскали.

Стали мы со Светланой обсуждать эту новость. Этап отправляют обычно на Север, там велика смертность зэков, а суровый план требует, чтобы число «кадров» было более-менее постоянным. Нужно нам что-то предпринять. За себя она не беспокоилась, много ли толку с пары женских рук. В основном думали обо мне. И придумали.

Мастырка

В больничном лагпункте, где собираются рожать женщины-заключенные, куда свозят травмированных лесорубов, есть отделение для кожно-венерических заразных больных. Кожно-венерических болезней работающие в лагере вольнонаемные и начальство боятся как черт ладана. Из поколения в поколение передается легенда о том, как больной открытой формой сифилиса плюнул следователю в лицо во время допроса, и тот, бедняга, лечился потом от этого гнусного заболевания. Светлана посоветовала мне подумать, как попасть на этот лагпункт, там у нее подруга в санчасти, она что-нибудь придумает. Что тут думать? Давно известны рецепты всяких «мастырок». Стал я по-своему готовиться к этапу. Важно от него отстать, а там могут о тебе забыть. Об исполнении не докладывают пофамильно. Приступил к делу: насыпал куда надо соли и обрек себя на муки адские. Через пару дней пошел в санчасть и вывалил «вещдок» перед глазами дежурного фельдшера, между прочим, тоже заключенного.

– Сифилисом болел?

– Болел.

– В формуляре об этом записано?

– Не знаю.

– Отправим тебя на обследование.

Вот и порядок, а Светлана уже приготовила записку своей подруге с одной просьбой: «Затяни обследование!»

Трудно спокойно вспоминать, каким трогательным и сердечным было наше расставание со Светланой. Мы знали, что прощаемся навсегда. Она спасала меня от этапа, с которым уходила сама. Больше мы не встретились.

Составленный со Светланой наш план сработал. Подруга оказалась человеком слова и дела. Меня уложили на обследование, начались анализы, подтвердившие, что у меня обнаружены спирохеты и первые признаки сифилиса. Пришлось вытерпеть курс уколов сальварсана и еще какой-то гадости – болезненных и неприятных. Практически я был здоров, а просто валяться в постели здесь, как и везде в лагере, не положено, и меня определили санитаром на мрачные обязанности – выносить трупы. Брр! С трудом нашли второго ходячего и здорового, способного поднять и закинуть вместе со мной труп на кучу трупов в кладовке. Все трупы похожи один на другой, все голые. Но одно лицо запомнилось мне, и я долго не мог вспомнить, где я встречал этого парня? Потом вспомнил. Он выделялся среди блатных пижонистой одеждой, ходил начищенный и наглаженный, хорошо «отбивал» цыганочку. И вот встретились.

Прокантовался я в лазаретном пункте около двух месяцев. Этап и вместе с ним Светлана ушли. Больничные харчи пошли на пользу, вернулся в свой лагерь здоровый как бык. Подруга Светланы не забыла выкрасть мой формуляр с отметкой «сифилис», обязывающий меня проходить обследования каждые шесть месяцев и повторные уколы сальварсана. Спасибо ей, мне неизвестной, понимающей просьбу подруги с полуслова. Хочу отметить, что дружба между зэками – такое же святое понятие, как фронтовая дружба. Нигде и никогда о моем «сифилисе» не вспоминали.


Унжлаг. План лагерной больницы № 1 на станции Чибирь в 1946 г.

1–8. Больничные корпуса

1. Терапевтический корпус

2. Терапевтический корпус

3. Венерический корпус

4. Терапевтический корпус

5. Корпус для умалишенных

6. «Заразительный»

9. Вахта

10. «Подъем» (подвешенный отрезок рельса с молотом)

11. «Бур» (барак усиленного режима)

12. Столярная мастерская и лаптеплетка

13. Баня и прожарочная (для дезинфекции одежды зэков)

14. Кухня

15. Столовая, она же и клуб.

«А» – контора, «Б» – клуб,

«В» – сцена (культурно-воспитательная часть)

16. Теплица

17. Хлеборезка

18. Морг

19. Кладовая для зэков (личные вещи, посылки, выходная одежда)

20. Сушилка и пожарная охрана

21. Пошивочная мастерская

22. Амбулатория и аптека

23–26. Бараки бригад зэков

27. Охранные вышки

28. Охранная полоса; пропахана и с проводом высокого напряжения

29. Клумбы цветов

Рисунок художника А. Криштопайтиса. 1970

Антанас Криштопайтис (1921–2011; род. в г. Шауляй; отбывал срок по ст. 581940-е гг. в Унжлаге). В 1946 г., по приказу начальника лагеря, зарисовал план в больницы. В 1970 г. воссоздал рисунок по памяти, снабдив его пояснениями на русском и литовском языках.


Татьяна

Если любопытный читатель заметил, то в рассказе о втором сроке моего заключения я меньше всего говорю о лесоповале, о трудностях лагерного режима, а начал и продолжаю его рассказами о моих интимных встречах с женщинами. Не случайно! Что-то во мне изменилось. Пришло понимание, что лес от меня никуда не денется, пилить его, наверное, придется всю жизнь, а годы молодости уходят безвозвратно. В первый срок меня интересовала работа в лесу. Всей душой я отдавался этой работе, не замечая оцепления, конвоя и всех прочих атрибутов заключения. И напарник мне попался (Петр Макаров) примерно с такой же психологией. Выкладывались на работе так, что о девушках и женщинах даже разговоров не возникало.

Второй срок, начавшийся с циничной несправедливости, перевернул во мне душу. Теперь на работе я больше хитрил, «набивал» себе температуру, чтобы «закосить» денек-другой, всячески отлынивал от пилы. С подачи Петра Овчинникова, после возвращения из больницы меня поставили бригадиром, доверили два десятка зэков, которых мне предстояло «воспитывать».

Светланы не было, не было близкого друга.

Жизнь бригадирская значительно легче. Остаются силы и время, чтобы заняться амурными делами. Стараясь наверстать упущенное, я не пропускал ни одной девушки, ни одной женщины, если замечал, что она не против, чтобы я ее «осчастливил». Встреч было много. Продолжительных и не очень, разовых, просто не запоминающихся, всяких. Только не было чувства привязанности, чувства долга и обязанности перед партнершей. Я даже название придумал полунаучное таким связям – «технология любви», старался не повторяться в своих опытах, быть изобретательным.

Но об одной девушке из города Горького, имя которой я вынес в заголовок этой части рассказа, я обязан поведать. Для меня она осталась примером любви и самопожертвования, на которое способна только любящая женщина.

Попала она в лагерь с небольшим сроком за какое-то мелкое мошенничество, в которое ее втянули продавщицы магазина, работавшие в бригаде «солидарности» – такая форма материальной ответственности, когда недостача, выявленная при проверке, делится на всех и покрывается вычетами из зарплаты со всех поровну.

Ей было двадцать лет, я был первым мужчиной в ее жизни. Она меня полюбила, а я был холоден и расчетлив. Меня в ней привлекали чистота, опрятность и детская наивность. Я учил ее многому, и любви тоже. Она ждала меня, искала встречи со мной, при встречах расцветала, становилась веселой. Уходил я, и она замыкалась, не хотела разговаривать с подругами. В наших встречах говорила всегда она, я молчал, смотрел на нее и слушал. Приятно иметь дело с искренностью, с чистыми чувствами, с правдивыми словами.

Ее срок подходил к концу. Она клялась, что будет ждать меня всю жизнь, будет ездить ко мне на свидания и привозить передачи, лишь бы я ее не забывал. Как мог я ей, такой наивной и чистой, доверчивой и любящей, что-то обещать? Конечно, я ценил ее чувство и не делил ее ни с одной другой, не изменял ей, но заставить ее страдать на воле от невозможности быть нам вместе при моем безнадежном положении я не мог, не должен был.

Пришел день, когда ей предложили прийти на вахту с вещами, значит, на освобождение. Боже мой! Как она рыдала на моей груди, словно не на волю, а в тюрьму уходила. Какая нежная и добрая душа была в этом человеке! Прощаясь, она сказала:

– Скоро я вернусь к тебе и буду с тобой весь день!

Что бы это значило? Думать пришлось недолго.

Прошло две недели. Последние дни теплой осени. Однажды утром на делянке, только разошлись мои подопечные по своим местам, подошла ко мне Татьянина подруга из бесконвойных (то есть свободно проходящих в оцепление и выходящих из него мимо часовых) и поманила меня за собой. Подвела к искусно сделанному шалашу в глубине леса и приоткрыла замаскированный вход.

Вот это да! В шалаше на мягких еловых ветках, как на постели, в изящной позе, в красивой вольной одежде лежала Татьяна. Она была действительно хороша. Две недели, которые она провела на воле, преобразили ее, превратив из Золушки-замарашки в Королеву. Она по-хозяйски привезла с собой продуктов на весь день и еще чтобы осталось на завтра. Так страстно целовалась и отдавалась всем телом, что ничего подобного мне еще не приходилось испытывать. Да! Нам было хорошо. Время от времени я выходил на лесосеку, чтобы меня не потеряли из виду конвойные, и вновь возвращался в шалаш.

– Таня, зачем ты все это затеяла?

– Чтобы ты понял, как я тебя люблю.

– Ты понимаешь, что если тебя здесь захватят, то?..

– Все понимаю. Дадут новый срок, пусть. Попрошу, чтобы посадили с тобой.

– Танюшка, милая, не повторяй такие номера. Так мы спорили в перерывах между поцелуями.

Я убеждал ее, что ждать меня безнадежно, что сроку моему конца не видно, а она, прижимаясь и целуя, твердила свое. Время в таких случаях летит с дикой быстротой. При очередном выходе из шалаша мне показалось, что один из зэков, штатный провокатор и осведомитель, следит за мной и моими отлучками. Значит, я больше не могу быть свободным с Татьяной, а ей, как только снимут оцепление, нужно уходить из этого леса. Будет темно, можно случайно напороться на конвойных, много риска и страха. Для нее нет преград, она будет рисковать жизнью, чтобы быть рядом с любимым. Перед уходом с последними поцелуями и объятиями я освободил ее от данного мне слова ждать меня. Убедил, что я «герой не ее романа». На том и расстались. Больше она не приходила.

1947 год

Здорово научился я разбираться в лесных делах, поработал на всех работах, связанных с лесоповалом. Был грузчиком на складе, научился укладывать и увязывать круглый лес на железнодорожных платформах, был коногоном, то есть вывозил сосновые бревна по лежневкам на склад, научился наваливать любой толщины бревно на двухколесный передок и вытаскивать его из леса. Кажется, просто, а представьте себе, что вы один с лошадью, наедине с бревном весом в тонну, помощи ждать неоткуда. Попробуйте навалить его на колесный ход и увязать цепью. Оценил изобретательность финских лесорубов, когда на складе появились невиданной формы сани «юмпари». Как легко и сподручно обращаться с ними! И до слез было жалко трофейных немецких коней-тяжеловозов, мощных красавцев, под стать Илье Муромцу, которые от тоски по своей родине, а главным образом из-за украденного конюхами у них овса медленно погибали на наших глазах. Запомнился бригадир коневозчиков Карлуша Домбровский из Уфы, который жалел коней больше себя, защищал их от перегрузов, спасал от потертостей под хомутом, а немецкие кони так и не прижились, все сдохли или пошли на мясо.

Прошел я все должности лагерных «придурков»: от десятника до прораба. Был награжден четырьмя грамотами «За высокие производственные показатели». Вошел, как говорят, в роль и, казалось, навсегда устроился в этой жизни. Только всегда и везде неизменно стояли передо мной одни и те же вопросы, вызывавшие во мне неподдельный интерес: «А что будет завтра? Что изменится? Что потом?»

Освобождение

С момента последнего свидания с Татьяной прошло шесть месяцев. Не раз, размышляя о жизни, думал, каким счастливым может быть человек, когда рядом с тобой идет по жизни такой преданный, любящий друг. Везет же кому-то. Только я здесь ни при чем, мой удел очерчен колючей проволокой и высокой оградой. Но жизнь – великая мастерица сюрпризов. Однажды, редкий случай, вызывают меня в контору:

– Пришло Особое распоряжение, вас освобождают!

– Ура-а-а!

И забылась обида на украденные из жизни десять лет. Снова новая жизнь, удивительная, непознанная.

Все мои вещи вмещались в небольшой фанерный чемодан. Прибыл я на станцию «Сухобезводное», пошел в комендатуру.

Встретил меня тот же капитан Смирнов – только сильно постаревший и ссутулившийся – как дорогого ему человека. Напоил чаем, расспросил о моих планах:

– Куда ж теперь тебе билет выписывать?

– Никуда.

– Как же так? Тут с полгода назад одна девица к тебе на свидание приезжала, говорила, что к мужу едет. Я уже телеграммой тебя вызвал, да друзья Терещенко в последнюю минуту отменили свидание. Она тебе кто?

– Была бы хорошая жена. А теперь не знаю.

Не мог я рассказать Смирнову, что, не получив разрешения, Татьяна самовольно поехала к подруге в наш лагпункт и вместе с ней устроила мне красивую встречу в шалаше.

Мелькнула мысль о Татьяне: может быть, в Горький поехать? Но как же я в арестантском обличье предстану перед ее родными? Нет! Не нужно мне билетов. Когда в тот «день свободы» бродил я по Сухобезводной, попалась мне на глаза вывеска «ВЯТЛУЖСКИЙ ЛЕСОКОМБИНАТ». Спросил Смирнова, возьмут меня на лесокомбинат или нет?

– Возьмут! Давай, начинай работать на воле!

Выдал мне комендант Смирнов булку хлеба из своих запасов, выписал карточки на месяц и маленькую розовую бумажку об освобождении из-под стражи, паспорт выдадут в милиции по месту жительства и работы, такой порядок.

18 февраля 1947 года, не досидев десять месяцев до полных десяти лет с момента ареста, вышел я на СВОБОДУ!

Свобода хуже неволи