Повесть о славных богатырях, златом граде Киеве и великой напасти на землю Русскую — страница 3 из 106

— Когда родился-то? — спросил священник Ивана. Но медлительный Иван не успел ответить, ответила Порфинья:

— Три лета назад, в жатву. Как раз жито убрали, отжинный славили… Гроза была… — добавила она, помрачнев от страшных воспоминаний.

— Оставлять отжинный идолам поганым на потребу — это язычество, грех! — укоризненно сказал священник. — В грозу родился, говоришь? Значит, на Илью-пророка. Это Илья по небу на колеснице ездит, потому и гром, — объяснял он внимательно слушающим Порфинье и Ивану. — Вот и назовем Ильёй! Будет у твоего сыночка заступник на небесах! — показал он на икону, Порфинья молчала. Ей было жаль певучего, теплого, словно солнечный луч, имени, уже связанного в её со знании с сыном. Но что поделаешь. Может, и лучше, что у её сыночка, у ее родной кровиночки будет на небесах такой могучий заступник. Вон как скачут писанные на доске его красные, как полымя, кони и грозно развевается борода. Может, не обойдёт он милостью малого своего тезку, спасет от напасти. Так думала Порфинья, стоя перед иконой с голым малышом на руках — таким беззащитным перед неласковой судьбой. Но надежды её не оправдались.

* * *

Медленно течёт время над селом Карачаровом. Зима… Весна… Лето…

* * *

Полуденный зной будто уморил улицу села. Все в поле. Зарылись в песок куры. У плетня, высунув от жары язык, лежит собака. Подняла голову, прислушалась и снова лениво опустила голову на лапы. Босые детские ноги печатают следы на пыльной дороге. Мальчишки в замызганных рубашонках, девчонки в длинных сарафанах, голопузая малышня. В лукошках грибы, прикрытые листьями, в кузовках ягоды. Кривоногий малец споткнулся на ровном месте, выронил кузовок и сам шлёпнулся наземь. Так и сидит, философски взирая на рассыпанные в дорожной пыли ягоды. Остальные идут дальше, молчаливые, разморенные зноем. Но вот от ребячьей стайки отделился один — вертлявый, заводной, взбежал на крылечко избы, ничем не выделяющийся из ряда себе подобных, заглянул в приоткрытую дверь, закричал в темнеющий проем: «Сидень! Сидень!» — и вся ватага словно проснулась. Радуясь развлечению, скачут, толкаясь на крыльце, кривляются, орут на все голоса: «Сидень! Сидень! Ноги нехожалые! Руки недержалые!»

По улице, ощупывая палкой дорогу, идет слепец. Услышав ребячьи голоса, ускоряет шаги, палка его беспомощно тычется, вздымая клубы пыли.

— Кыш, сороки! Кыш! — кричит слепец, поравнявшись с избой и размахивая палкой.

Это вернувшийся недавно в родное Карачарово безглазый Добрило. Если бы и принес он назад свои глаза, то глядел бы, не узнавая. Потому что так уж устроен человек, что в памяти его все хранится нетронуто, неизменно. Но зря искал бы Добрило среди карачаровских девиц ту, с которой ходил летней ночью к темной воде. Разбежались бы девицы, прыская в кулаки. Кричали бы смешливо: мол, не в тот хоровод забрел. Поищи свою ладу меж старух, что ещё не ушли под землю. Напрасно искал бы он среди парней своих бывших дружков. Парни отреклись бы. «Мы с тобой не прыгали через костер. Поищи меж седых бород. Может, кто и жив». Но Добрило не заглядывал в лица сельчан. Потому что нечем было ему глядеть с тех пор, как выжгло ему очи греческим огнем. А сами сельчане хоть и были зрячие, но тоже не признавали Добрилу. Да и как было признать. Ушел молодой юноша, пришел старый слепец. Пожалели воина, потерявшего свои глаза в боях за Русь. Сказали: «Что ж, не чужой пришёл к чужим, а свой — к своим. Живи». И поселился Добрило в старой опустелой избе. Хоть крыша над головой от дождя, хоть стены от вьюг и ветров. Хоть мыши в стрехе — не так одиноко ночами. А может, и не мыши, а щур или пращур.

Немало исходил Добрило на своём веку, немало потоптал землю. И свою, что под Русью, и чужую — где болгары у большой реки, где хазары у теплого моря, где адыги у высоких гор, где Ромен в великом городе Царь-граде. А теперь осталась одна эта дорога — старого к малому. Оба у бога — убогие.

На первых порах слепец шагал сюда спотыкливо, шарил палкой по земле. Потом поступь его окрепла, ступал смело, как зрячий, привычно обходя где камень, где яму.

Разбежались дети. Слепец поднимается на крыльцо и входит в избу. На лавке сидит мальчик. На вид ему лет десять-одиннадцать. Он в чистенькой длинной рубашке, без штанов. Из-под подола рубахи как-то безвольно свисают с лавки очень белые тоненькие детские йоги.

Мальчик радостно улыбается слепцу:

— Как хорошо, что ты пришёл, Добрило!

— Ты на них не сердись, — говорит Добрило. Мальчик смотрит на него, как бы желая его о чём-то спросить, но не спрашивает. Слепец не видит взгляда мальчика, он разговаривает скорей сам с собой.

— Сильный всегда обижает слабого…

— Почему? — спрашивает мальчик.

— Так уж… — отвечает слепец.

— Садись, расскажи, как в тот раз, про Киев, про князя Владимира! — просит мальчик. Слепец, не отвечая, продолжает стоять.

— Слушай, нет ли у вас какого мешка? — спрашивает он вдруг.

— Мешка-а? А зачем тебе мешок, Добрило?

Слепец не отвечает. На лице его промелькнула чуть заметная улыбка.

— Мешки у мамки под лавкой. Нет, под другой…

Слепец шарит по стене, по лавке, вытаскивает мешок. По улице идет слепец. Без палки. Двумя руками он несет за спиной мешок. В мешке мальчик, только голова его снаружи. Широко раскрытые, полные любопытства детские глаза. Слепец шагает по указке мальчика. На пыльной дороге остаются отпечатки его больших ног. Они выходят за околицу села. Открываются необъятные дали.

— Что видишь? — спрашивает слепец.

— Поле! Речку! Солнце! — восторженно кричит мальчик.

В поле волнами колышется рожь. Вдали видны фигурки работающих крестьян. Луг возле речки покрыт цветами. Серебрится на солнце вода…

— Вижу, где кончается земля! — кричит мальчик.

Линия горизонта, где небо сходится с землей.

— Земля не кончается, — говорит слепец. — Это только кажется.

— А дальше что? — спрашивает мальчик.

— И дальше поля и леса, речки и села… Люди живут, растят хлеб, воюют…

— Воюют? Как это?

— Бьют друг дружку… Мечом, копьём, рогатиной… Огнем глаза выжигают…

— А зачем?

Слепец молчит. Вскинул голову, словно всматривается вдаль.

— Сильный обижает слабого?

Слепец молчит.

— И тебе выжгли?

— Так уж пришлось… В поход ходил с Владимиром…

— Зачем?

— Русь защищать от врагов.

Слепец продолжает всматриваться вдаль своими незрячими глазами. Смотрит вдаль мальчик.

Линия горизонта, где небо сходится с землей. Она четко очерчивает круг, посреди которого стоят эти двое. На всю жизнь запомнит Илюша зелень травы, что, сгущаясь, уходит вдаль, насколько может объять око, прикрытую сверху прозрачным пузырем неба. Больной мальчик, которого несет в мешке слепец, — вы все его давно знаете. Потому что снискал он себе великую славу. И нет, наверное, на свете человека, который бы не слышал о подвигах Ильи Муравленина, или, как ещё его потом стали называть, Муромца. И песни о нем пели, и былины складывали. И через тысячу лет до нас дошло:

Это было в старину в стародавнюю,

Было во граде во Муроме,

И в том селе да в Карачарове…

…Ехал такой-то сильный могучий богатырь,

Илья Муромец сын Иванович…

Но до этого ещё ой как далеко! А пока все в селе Карачарове жалеют Ивана и Порфинью, что растёт у них больной сын, по прозвищу «Сидень» — не работник, не кормилец.

…Едва успел стихнуть дождь, ожила улица Карачарова. Наскоро накинув на голову платок, спешит с коромыслом к речке беременная баба, ей навстречу поднимается уже от реки другая, тут и третья подоспела с бадейкой белья. Стали посреди улицы, ругают погоду — всё льёт и льёт, а дела стоят…

— Гляди, Порфинья, — сказала баба с полными ведрами, увидев в конце улицы Порфинью. — Откуда это она?

— В Муром ходила. У нас печь погасла, я Акульку за угольком к Порфинье послала, а Иван сказал — в Муром пошла, — стала рассказывать баба с бадейкой, соседка Порфиньи.

— В Муром? Пешком? Одна? — ахнула беременная.

— Неужто за солью? — спросила баба с полными вёдрами.

— Мы вон тоже без соли…

— Да за какой солью! В церковь она ходила, о Сидне своём молиться…

— Одна! Через лес! — опять ахнула беременная. И все три стоят молча, глядя на приближающуюся Порфинью. Порфинья чувствует на себе эти взгляды, в которых и любопытство, и жалость. Она идет, едва передвигая ноги, но на ее изможденном лице упорство. Вот она почти поравнялась с женщинами. Кажется, она так и пройдёт мимо них, не глянув в их сторону, но соседка окликает её:

— Дошла? Небось чуть живая?

— И зверя не побоялась!.. — говорит баба с полными вёдрами.

— Да что ты так убиваешься! — жалостливо говорит беременная. — Будут у вас с Иваном ещё дети! А этот — молись, не молись — всё равно не кормилец. Лучше бы прибрал его господь!

И вдруг Порфинья — откуда только силы взялись — кидается на неё:

— Пусть твоих прибирает! — кричит она в ярости. — И тех и этого! — тычет она в живот женщины. — А мой пусть живёт! И поправится он! Поправится! Поправится!

Беременная просто задохнулась от незаслуженной обиды. Две другие пытаются утихомирить Порфинью, но она стоит, ощерясь, как волчица, — одна против всех. Кажется, скажи кто-нибудь ещё слово против её Сидня, перегрызёт горло.

* * *

…Но бескрайнему простору ночного неба плывет месяц, и в его прозрачном свете особенно величавыми кажутся гиганты дубы с густыми раскидистыми кронами. И чем-то, случайным выглядит здесь, в этом царстве природы, убогое человеческое жилье — маленькие темные избы. Спит село, прокричала своим тревожным диким криком сова, и снова тихо. Но вдруг ночную тишину словно взорвали молодые голоса. По улице села идут принаряженные девушки.

По белой по зорюшке мой милый идёт.

Сапожки на ножках поскрипывают.

Соболина шубка пошумливает,