Повесть о старых женщинах — страница 8 из 8

Глава I. Пансион Френшема

I

Мэтью Пил-Суиннертон сидел в длинной столовой пансиона Френшема на улице лорда Байрона, в Париже; здесь он был не на месте. Столовая представляла собой помещение примерно в тридцать футов длиной, по ширине комнаты размещалось два окна, света которых хватало на половину длинного стола с закругленными концами. Мрак на противоположном конце комнаты рассеивался благодаря большому зеркалу в тусклой золоченой раме, занимавшему большую часть стены напротив окон. У зеркала стояла высокая четырехстворчатая ширма, из-за которой то и дело раздавался скрип открываемой и закрываемой двери. Слева от окон находились две двери: одна — темная и солидная парадная дверь, через которую дважды в день проходила вереница голодных и вереница насытившихся, исполненных важности и достоинства людей, и другая застекленная дверь поменьше, с розанами, намалеванными на стекле, не предусмотренная архитектором, а недавно пробитая в стене; за ней, казалось, кроется что-то опасное и неприятное. Обои и занавески на окнах, дорогие и безобразные, были темных оттенков и с загадочными орнаментами. Над парадной дверью были прибиты оленьи рога. Под потолком, не привлекая слишком пристального внимания, темнели через равные промежутки продолговатые пятна гравюр и писанных маслом картин. Они держались на громадных гвоздях с фарфоровыми шляпками и изображали людей и природу в самом величественном духе. На гравюре, висевшей над камином и расположенной ниже прочих, в весьма добродетельных позах красовались Луи-Филипп и его семейство. Под королевской семьей располагались большие золоченые часы, показывавшие точное время — четверть восьмого, а по бокам от них — колонки той же эпохи.

Через всю комнату простирался громоздкий и длинный белый стол, над которым виднелись склоненные головы и спинки стульев. За столом сидело больше тридцати человек, и еле слышное постукивание ножей и вилок о тарелки доказывало, что здесь собрались деликатные и респектабельные люди. Их одеяния — блузы, корсажи и пиджаки — не радовали глаз. Только двое или трое были в смокингах. За столом говорили мало и, как правило, с опаской, словно здесь принято было помалкивать. Если кто-нибудь отпускал замечание, его сосед, рассеянно скатывая хлебный шарик и глядя перед собой в пустоту, добросовестно вдумывался в сказанное, после чего шепотом отвечал: «Вот именно». Однако несколько человек говорили громко и не стесняясь, и потому все остальные, завидуя, сожалели об их невоспитанности.

В центре внимания, как и следовало ожидать, находилась еда. Постояльцы ели, как все, кто платит условленную цену за питание, — стремились съесть побольше, но не нарушая правил игры. Не поворачивая головы, они краешком глаза следили за манерами трех накрахмаленных горничных, разносивших ужин. Их представления о меню ограничивались теми порциями, которые были рядами разложены на больших серебряных блюдах, и когда служанка почтительно склонялась к постояльцам, придерживая поднос, они в мгновение ока обводили взглядом блюдо и тут же прикидывали, сколько можно взять, не нарушая приличий в пределах допускаемой свободы выбора. И если по каким-то причинам блюдо не соблазняло их или решительно не соответствовало их пожеланиям, постояльцы огорчались. Ибо, согласно правилам игры, выбирать они не могли, зато они были вправе, как укрощенные тигры, либо схватить то, что окажется у них под носом, либо воздержаться. Таким образом, для постояльцев, которые знали только, что из хлопающей двери за ширмой выносят полные подносы и чистые тарелки и что опустошенные блюда и грязные тарелки бесконечной чередой уплывают в ту же дверь, ужин представлял собой цепочку сильнейших переживаний. Все ели одновременно и одно и то же, все вместе садились за стол и вместе вставали. Даже мухи, налипшие на клейкую бумагу, которая свисала с люстры и концом касалась вазы с цветами, были свободнее. Единственным событием, которое изредка вносило разнообразие в плавный ход ужина, было появление бутылки вина, заказанной кем-либо из постояльцев. В обмен на бутылку ее обладатель подписывал клочок бумаги и крупно надписывал свой номер на этикетке бутылки, потом, вглядевшись в номер и боясь, как бы его не перепутала бестолковая служанка или бесчестный сосед, обладатель бутылки надписывал свой номер еще раз на другом ее боку и еще более крупными цифрами.

Мэтью Пил-Суиннертон явно не принадлежал к этому миру. Он был молодым человеком лет двадцати пяти, не красивым, но элегантным. Он сохранял элегантность даже вопреки тому, что был не в смокинге, а в светлосером костюме, совершенно неподходящим для ужина. Костюм был чудесного покроя и почти новый, но на Мэтью он сидел как влитой. Кроме того, манеры Мэтью, сдержанные, но лишенные скованности, то, как он обращался с ножом и вилкой, то, как ловко он перекладывал нарезанные порции с серебряных блюд к себе на тарелку, тон, которым он заказал полбутылки вина, — все эти детали ясно показывали собравшимся, что Мэтью Пил-Суиннертон стоит выше них. Кое-кто из постояльцев уверовал, что это сын лорда, если не сам лорд. Место ему было отведено в конце стола, ближе к окну, и с обеих сторон оставались незанятые стулья; это только укрепляло веру в его высокое положение. На самом деле он был сыном, внуком и племянником фабрикантов посуды. Мэтью обратил внимание, что большая compote[50] (как называли ее специалисты), находившаяся в середине стола, изготовлена его фирмой. Это удивило его, ибо Пил-Суиннертон и компания, известные и почитаемые в Пяти Городах как «Пилы», не вели операций на дешевых рынках сбыта.

Присутствующих удивило появление опоздавшего постояльца, расплывшегося толстяка средних лет, нос которого вызвал глухое раздражение у тех, кто убежден, что евреи и на людей-то не похожи. По его носу нельзя было с уверенностью опознать в нем ростовщика и мучителя Христова, но это был подозрительный нос. Пиджак болтался на опоздавшем, словно был с чужого плеча. Уверенными, быстрыми шагами постоялец подошел к столу, подчеркнуто раскланялся с несколькими знакомыми и уселся рядом с Пил-Суиннертоном. Служанка тут же подала ему суп, и он с улыбкой сказал: «Благодарю, Мари». То был, очевидно, здешний habitué[51]. Его глаза за стеклами очков светились превосходством, которое неизбежно, когда знаешь прислугу по имени. В погоне за ужином он оказался в трудном положении, так как отстал больше, чем на два блюда, но, поднажав, догнал остальных и, добившись этого, вздохнул и вперил в Пил-Суиннертона неотвязный взгляд, призывающий к беседе.

— Да! — изрек он. — Последнее дело — опаздывать, сэр!

Пил-Суиннертон сдержанно кивнул.

— И себе беспокойство, и служанкам — они этого не любят!

— Полагаю, что не любят, — пробормотал Пил-Суиннертон.

— Я, впрочем, редко опаздываю, — сказал толстяк. — Хотя иногда случается. Дела! Беда в том, что у этих французских бизнесменов ни малейшего понятия о времени. Упаси господи с ними договариваться!

— Часто приезжаете сюда? — спросил Пил-Суиннертон.

Толстяк был ему беспричинно противен, может быть, потому, что заткнул салфетку за галстук, но Мэтью уже понял, что сосед — из тех решительных собеседников, за которыми всегда остается поле боя. К тому же толстяк, очевидно, не был простым туристом, что вызывало некоторое любопытство.

— Я тут живу, — ответил сосед. — Холостяку здесь очень удобно. Живу в этом пансионе уже который год. Моя контора под боком. Вам, может быть, знакомо мое имя — Льюис Мардон.

Пил-Суиннертон ответил не сразу, чем и обнаружил, что не слишком хорошо знает Париж.

— Я комиссионер по продаже домов, — быстро подсказал Льюис Мардон.

— Ах да! — кивнул Пил-Суиннертон, смутно припоминая, что видел эту фамилию на рекламных объявлениях у газетных киосков.

— Думаю, — продолжал мистер Мардон, — в Париже меня знают.

— Конечно, — кивнул Пил-Суиннертон.

На несколько минут беседа прервалась.

— Надолго сюда? — спросил мистер Мардон, видя, что Пил-Суиннертон — человек светский и богатый, и недоумевая, что он делает за этим столом.

— Не знаю, — ответил Пил-Суиннертон.

По мнению Мэтью это была оправданная ложь, необходимая как защита от назойливого любопытства мистера Мардона, — подобной назойливости и следовало ожидать от субъекта, который затыкает салфетку за галстук. Пил-Суиннертон отлично знал, сколько пробудет в Париже. Он уедет послезавтра — у него осталось всего пятьдесят франков. Сперва он прожигал жизнь в другом квартале Парижа и теперь переехал в пансион Френшема, где мог быть совершенно уверен, что потратит не больше двенадцати франков в день. У пансиона было доброе имя, и отсюда было рукой подать до музея «Галлиера», где Пил-Суиннертон делал кое-какие зарисовки, ради которых срочно прибыл в Париж и без которых не мог, не погубив свою репутацию, вернуться в Англию. Он мог сглупить, но умел и взяться за ум, и вряд ли, даже при самой серьезной необходимости, стал бы писать домой и просить денег, чтобы возместить то, что истратил на свои глупости.

Мистер Мардон почувствовал сдержанность собеседника, но будучи человеком уступчивым, сразу же сменил тему разговора.

— Тут недурно кормят, — заметил он.

— Весьма недурно, — не кривя душой, согласился Пил-Суиннертон. — Я был очень…

В это время открылась главная дверь, и на пороге появилась высокая статная женщина неопределенного возраста. Пил-Суиннертон успел только рассмотреть, что это красивая бледная брюнетка; женщина тут же скрылась, а за нею последовал сопровождающий ее стриженый пудель. Уходя, женщина сделала мимолетный знак служанке, которая немедля принялась зажигать газовые рожки над столом.

— Кто это? — спросил Пил-Суиннертон, не замечая, что на этот раз он сам завязывает разговор с субъектом, повесившим на грудь салфетку.

— Это-то? Хозяйка, — ответил мистер Мардон, доверительно понизив голос.

— А, миссис Френшем?

— Да. Хотя на самом деле ее фамилия Скейлз, — самодовольно ответил мистер Мардон.

— Вероятно, вдова?

— Да.

— И управляется одна?

— У нее все идет как по маслу, — с уважением произнес мистер Мардон. — С ней не шути!

Толстяк вел себя запанибрата.

Пил-Суиннертон пропустил его слова мимо ушей и с безразличным, скучающим видом стал наблюдать, как газовые рожки с легким хлопком один за другим загорались после того, как горничная подносила к ним свечку. В ярком свете газа и без того белая скатерть засверкала белизной. Люди, сидевшие вдалеке от окна, инстинктивно заулыбались, словно засветило солнце. Вид стола изменился в лучшую сторону, и после неоднократных замечаний о том, что хоть еще и июль, а дни становятся короче, почти все присутствующие включились в общий разговор. Уже через минуту мистер Мардон доброжелательно перебрасывался с кем-то репликами через стол. Ужин завершился, можно сказать, в компанейском духе.

Мэтью Пил-Суиннертону невозможно было пуститься на поиски развлечений по вечернему Парижу. Покинув сень пансиона, он не мог рассчитывать, что ему удастся стать из грешника мудрецом. Поэтому он решительно вышел через маленькую, украшенную розанами дверь во внутренний дворик, крытый стеклянной крышей, в котором стояли пальмы, плетеные кресла и два столика; там он закурил трубку и извлек из кармана номер «Рефери». Этот дворик именовался холлом и был единственным местом в пансионе, где курение не считалось ни преступлением, ни нарушением приличия. Мэтью было очень одиноко. Сначала он мрачно доказывал себе, что наслаждения — тлен, потом задался вопросом, почему мир устроен так, что наслаждения не вечны, и почему он не мистер Барни Барнато. В холл вышли два пожилых господина и, со всеми предосторожностями, закурили. Затем появился мистер Льюис Мардон и без колебаний занял место рядом с Мэтью — на правах старого друга. В конечном счете, мистер Мардон был лучше, чем ничего, и Мэтью решил потерпеть его, тем более что тот сразу без обиняков завел разговор о парижской жизни. Увлекательная тема! Мистер Мардон светским тоном сообщил, что ничего не стоит сделать жизнь холостяка в Париже приятной. Но что, конечно, с его точки зрения… словом, ему, вообще-то, по душе заведения вроде пансиона Френшема, да и дело от этого выигрывает. И все-таки ему… он-то знает… Он заговорил о преимуществах Парижа перед Лондоном в том, что называл «шалостями». Сведения мистера Мардона о Лондоне устарели, и Пил-Суиннертон просветил его насчет некоторых существенных деталей. Но знания мистера Мардона о Париже оказались драгоценными и бесконечно увлекательными для молодого человека, который понял, что до сего времени пребывал в плену иллюзий.

— Как насчет виски? — неожиданно спросил мистер Мардон и добавил: — Здесь отличное виски.

— Благодарю вас, — светским тоном ответил Пил-Суиннертон.

Невозможно было преодолеть соблазн и не прислушаться к тому, о чем, не закрывая рта, рассказывал мистер Мардон. И вот, когда старички ушли, Мэтью и Мардон в полумраке холла принялись потчевать друг друга весьма откровенными историями. Затем, когда запас историй исчерпался, мистер Мардон причмокнул, смакуя последнюю каплю виски, и воскликнул: «Да-с!» — как бы в подтверждение всего сказанного.

— Выпьем еще по стаканчику, — любезно предложил Мэтью, и это было самое меньшее, что он обязан был сделать.

Мари, служанка, с которой был знаком Мардон, принесла в холл новую порцию виски. Мардон фамильярно улыбнулся ей и заметил, что ей, верно, пора в постель после трудового дня. Она состроила в ответ moue[52], дернула плечиком и упорхнула.

— Неплохо ухожена, верно? — заметил мистер Мардон, как будто Мари была экспонатом на сельскохозяйственной выставке. — Десять лет назад она была такая свеженькая и миленькая, но, конечно, в таком месте красота быстро линяет.

— И все-таки, — сказал Пил-Суиннертон, — если они не уходят, значит, им здесь нравится… если, конечно, здесь все так же, как у нас в Англии.

Беседа подтолкнула его к всеобъемлющему рассмотрению женского вопроса в чисто философском плане.

— О, конечно, им здесь нравится, — заверил его мистер Мардон с видом знатока. — Кроме того, миссис Скейлз прекрасно с ними обращается. Уж я-то знаю. Она сама мне говорила. Она очень разборчива, — тут Мардон оглянулся, чтобы убедиться, что их никто не слышит. — Клянусь богом, иначе и невозможно. Но обращается она с ними хорошо. Вы не поверите, какое у них жалованье, да и кормятся они здесь. Вот в отеле «Москва»… знаете такой?

К счастью, эту гостиницу Пил-Суиннертон знал. Ему посоветовали там не останавливаться, ибо она была предназначена исключительно для англичан, однако пансион Френшема оказался еще более английским. Мистер Мардон облегченно вздохнул, когда Мэтью ответил на его вопрос утвердительно.

— Теперь отель «Москва» — английское акционерное общество, — сказал мистер Мардон.

— Разве?

— Да. Это я пустил дело в ход. Моя идея. А какой успех! Поэтому-то я знаю отель «Москва» как свои пять пальцев, — он опять оглянулся. — Я хотел и здесь то же самое устроить, — прошептал он, и Пил-Суиннертону пришлось показать, что он ценит такое доверие. — Но хозяйка ни в какую. Я и так ее обхаживал, и этак. Уперлась! А как обидно!

— Доходное здесь заведение, а?

— Здесь-то? Еще бы не доходное! Кто-кто, а уж я-то в этом понимаю. Миссис Скейлз — редкого ума женщина. Нажила на своем деле кучу денег, просто кучу. А ведь это заведение можно было бы увеличить раз в пять или в десять. Возможности безграничные, уважаемый. Вложи только капитал. Само собой, капитал у нее есть, а можно бы и добавить. Но она говорит, что ничего расширять не будет. Говорит, что и без того еле справляется. Но это не так. Она прирожденная хозяйка, справится с чем угодно, да если бы и не справилась — уходи себе на покой, а нам оставь заведение и вывеску. В вывеске ведь все дело. Ее стараниями имя Френшем кое-что значит, скажу я вам!

— Она унаследовала пансион от мужа? — спросил Пил-Суиннертон, которого заинтриговала настоящая фамилия хозяйки.

Мистер Мардон покачал головой.

— Купила она пансион, никаким мужем и не пахло. Купила за гроши… за гроши! Я-то знаю — помню еще самих Френшемов.

— Вы, видимо, давно живете в Париже, — сказал Пил-Суиннертон.

Мистер Мардон никогда не упускал случая поговорить о себе. Жизнь его сложилась удивительно. Его рассказ произвел впечатление на Пил-Суиннертона, хоть он и испытывал презрение к пустопорожнему болтуну. Но вот рассказ подошел к концу…

— Да-с! — помолчав, промолвил мистер Мардон, односложно подтверждая все сказанное.

Затем он заметил, что живет размеренной жизнью, и встал.

— Спокойной ночи, — заключил он с дежурной улыбкой.

— Спокойной н-ночи, — ответил Пил-Суиннертон, безуспешно пытаясь придать своему тону оттенок дружелюбия.

Ни с того ни с сего возникшая между ними связь распалась. За спиной мистера Мардона Пил-Суиннертон дал ему краткую оценку: «Осел!» И все же за вечер сумма знаний Пил-Суиннертона бесспорно увеличилась. А было еще не поздно. Всего пол-одиннадцатого! В двух шагах отсюда в «Фоли-Мариньи»{94}, с его прекрасной архитектурой и толпой дам в белых платьях, с его пенистым шампанским и пивом, с его музыкантами в облегающих красных куртках жизнь только просыпалась! Пил-Суиннертон вообразил себе сверкающий зал с террасой, где и началось его из ряда вон выходящее сумасбродство. Он вообразил себе все прочие злачные места на Елисейских полях, большие и малые, с гирляндами белых фонарей, и темные закоулки Елисейских полей, по которым в тени деревьев пробирались таинственные, едва различимые фигуры, и обрывки разнузданных песенок и нелепой в своем бесстыдстве музыки, вылетавшие из окон различных заведений и ресторанов. Ему не терпелось отправиться в город и истратить лежавшие в кармане пятьдесят франков. В конце концов почему бы не дать телеграмму в Англию, чтобы выслали еще денег? «Ах ты, черт!» — злобно сказал он, потянулся и встал. В маленьком холле было темно и мрачно.

В прихожей горела во всю мочь одна яркая лампа, бросавшая резкий свет на плетеные кресла, перевязанный веревками сундук с красно-синим ярлыком, барометр Фитцроя{95}, карту Парижа, разноцветную рекламу Трансатлантической компании и отделанную под красное дерево нишу, в которой сидела привратница. В нише, кроме привратницы, пожилой женщины с розовым морщинистым личиком и в белом чепце, сидела и хозяйка заведения. Они тихо шептались и, видимо, были друг к другу расположены. Привратница вела себя почтительно, но так же вела себя и хозяйка. В прихожей, где мирно горела одна лампа, царили добропорядочность и покой, покой под конец трудового дня, когда постепенно ослабевает напряжение, а впереди ожидает отдых. Эта простая обстановка подействовала на Пил-Суиннертона, как могло бы подействовать на его нервы укрепляющее лекарство. В прихожей казалось, что наступила глубокая ночь и две женщины в одиночестве охраняют сон жильцов, хотя за стенами пансиона ночная жизнь только начиналась. И все истории, которыми обменялись Пил-Суиннертон и мистер Мардон, представлялись здесь жалкой и пустой болтовней. Пил-Суиннертон почувствовал, что его долг перед пансионом — лечь в постель. Кроме того, он понял, что не может уйти в город, не предупредив об этом, и что ему недостанет храбрости так прямо сказать этим двум женщинам, что он уходит — в такой час! Он опустился в одно из кресел и снова попытался вникнуть в «Рефери». Бесполезно! То мысли его обращались к Елисейским полям, то взгляд тайком останавливался на фигуре миссис Скейлз. В тени ниши он не мог толком разглядеть ее лицо.

Затем из ниши вышла привратница, слегка сутулясь, быстро прошла через прихожую, на ходу любезно улыбнувшись постояльцу, и скрылась на лестнице. Пил-Суиннертон порывисто вскочил, уронил зашуршавшую газету и подошел к хозяйке.

— Извините, — сказал он почтительно. — На мое имя сегодня не было писем?

Он знал, что никто не может ему написать, так как он никому не сообщал адреса.

— Как ваша фамилия?

В вопросе звучала холодная вежливость, а хозяйка смотрела ему прямо в глаза. Она, без сомнения, была красива. Волосы на висках поседели, кожа увяла и покрылась морщинами. И все же хозяйка была красива. Она была из тех женщин, о которых до последнего часа жизни с мимолетным сожалением о том, что красавицы не могут вечно оставаться юными, говорят: «Должно быть, в молодости она была хороша!» Голос ее звучал твердо, и, несмотря на любезность тона, в нем чувствовалась жесткость, порожденная непрерывным общением со всеми разновидностями человеческого рода. В глазах хозяйки застыло бесстрастное, оценивающее выражение. Очевидно, при всей своей тщательной, подчеркнутой вежливости, она была человеком гордым и даже надменным. Безусловно, себя она ставила выше любого жильца. По глазам ее было видно, что она многое пережила и узнала, что жизнь она понимает лучше всех тех, с кем имеет дело, и что, великолепно преуспев в жизни, она полна неколебимой уверенности в себе. Единственный в своем роде пансион Френшема был доказательством ее успеха. И исключительные достоинства ее пансиона тоже выражались в ее взгляде. Теоретически Мэтью Пил-Суиннертон относился к хозяевам пансионов и гостиниц снисходительно, но на этот раз он почувствовал не снисходительность, а подлинное уважение, ведь пусть мимолетно, но он столкнулся с чем-то неожиданным. Потупившись, он назвал свою фамилию — «Пил-Суиннертон» — и снова поднял глаза.

Свою фамилию он произнес смущенно и не без опаски, как будто понимал, что играет с огнем. Если эта миссис Скейлз и впрямь — давным-давно пропавшая тетка его друга, Сирила Пови, ей должна быть известна его фамилия, столь прославленная в Пяти Городах? Кажется, она вздрогнула? Кажется, она смущена? Сперва ему показалось, что он уловил какое-то душевное движение, но через минуту уверился, что ему это почудилось, и решил, что глупо рассчитывать на то, что он оказался у истоков той романтической истории. Хозяйка повернулась к полке для писем, и он увидел ее лицо в профиль. Ему бросилось в глаза поразительное сходство с профилем Сирила Пови, сходство безошибочное и не подлежащее сомнению. Линия носа и очертания верхней губы были точь-в-точь как у Сирила. Мэтью Пил-Суиннертону стало не по себе. Он чувствовал себя, как преступник, которого вот-вот поймают за руку, и не мог понять, отчего так себя чувствует. Хозяйка посмотрела в отделении на «П», потом — в отделении на «С».

— Нет, — спокойно сказала она. — Для вас нет почты.

В порыве внезапной решимости, он спросил:

— У вас в последнее время не останавливался некто Пови?

— Пови?

— Да, Сирил Пови из Берсли, округ Пять Городов.

Он был очень чувствительным, очень тонким человеком, этот Мэтью Пил-Суиннертон. Голос его задрожал. Но когда хозяйка заговорила, дрожал и ее голос.

— Нет, что-то не помню! Нет! А вы думали, он здесь?

— Ну, я и сам был не вполне уверен, — пробормотал он. — Благодарю вас. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответила она с наружной небрежностью владелицы пансиона, которой ежевечерне приходится желать спокойной ночи десяткам посторонних людей.

Он торопливо поднялся наверх и на лестнице повстречал привратницу. «Ну и ну! — размышлял он, покачивая головой. — Вот уж не подумал бы…». Наконец-то на подмостках жизни ему повстречалось нечто действительно загадочное. Ему довелось найти легендарную женщину, которая еще до его рождения сбежала из Берсли и о которой никто ничего не знал. Вот Сирил удивится! Потрясающая история! Всю ночь его мучала бессонница. Он сам не знал, оробеет ли, встретив назавтра миссис Скейлз. Однако от этой своеобразной пытки она его избавила. Весь следующий день она не появлялась, и он так и не увидел ее до отъезда. А предлога, чтобы спросить, где она прячется, Мэтью придумать так и не сумел.

II

Кабриолет Мэтью Пил-Суиннертона подкатил к дому № 26 на Виктория-гроув, в Челси; его дорожная сумка лежала на крыше экипажа. У кучера в петлице был красный цветок. Мэтью, придерживая рукой соломенную шляпу, выпрыгнул на тротуар. Здесь он остановился, и к нему вернулись спокойствие и беззаботность. У ворот дома стоял человек в такой же шляпе и сером костюме и закуривал сигарету.

— Привет, Мэт! — вяло приветствовал Мэтью человек приглушенным голосом, поскольку именно в этот момент он поднес к сигарете спичку и затянулся. — Опять куда-то спешишь? Ты мне как раз нужен.

Человек отшвырнул спичку и потряс руку Мэтью, выпустив через ноздри две струйки дыма.

— А ты нужен мне, — ответил Мэтью. — Я на минутку. Еду в Юстон. Нужно успеть на двенадцать ноль пять.

Он взглянул на своего друга, и, право, все черты этого лица повторяли черты миссис Скейлз. К тому же пожилая дама держалась совершенно так же, как этот молодой человек. Все это полностью лишило Мэтью душевного равновесия.

— Закуривай, — невозмутимо сказал Сирил Пови.

Он был на два года моложе Мэтью, от которого и позаимствовал большую часть его обширных и разнообразных познаний о жизни и искусстве, а также основные правила поведения, словом, он был учеником Мэтью во всем, чем интересуются молодые люди. Но он уже превзошел учителя и изображал из себя старца намного успешнее, чем Мэтью.

Кучер благосклонно наблюдал, как Мэтью закурил сигарету, после чего сам извлек сигару и, оскалив крупные белые зубы, откусил кончик. Вид и манеры пассажира, качество его дорожной сумки и начало дружеской беседы настраивали кучера на оптимистический лад. Он предвидел, что, прибыв в Юстон, пассажир поведет себя как джентльмен, а не как скряга. Кучер понимал тайное значение надетой набекрень соломенной шляпы. К тому же погода в Лондоне стояла великолепная. Группа из двух щеголей, над которыми во всем великолепии возвышался кучер, являла собой поразительную картину торжества сильного пола, который доволен собой и ни в чем не нуждается.

Мэтью подхватил Сирила под руку и увлек его за собой по тротуару, мимо калитки, ведущей в стоявшую за домом мастерскую, которую арендовал Сирил.

— Слушай, мальчик мой, — начал Мэтью. — Я разыскал твою тетушку.

— Что ж, очень мило с твоей стороны, — важно ответил Сирил. — Ты поступил как настоящий друг. А о какой тетушке речь?

— О миссис Скейлз, — ответил Мэтью. — О той…

— О той, которая… — лицо Сирила изменилось.

— Ну да! — воскликнул Мэтью, чувствуя, что может на законном основании насладиться сенсацией.

Право же, он принес на Виктория-гроув ошеломительные новости.

Когда он закончил свою историю, Сирил сказал:

— Так она не знает, что ты знаешь?

— Думаю, что не знает. Даже уверен. Но, может быть, догадывается.

— По-твоему, ты не ошибся? Ведь может быть…

— Слушай, мальчик мой, — перебил его Мэтью. — Я не ошибся.

— А где доказательства?

— К черту доказательства! — раздраженно ответил Мэтью. — Говорят тебе — это она.

— Ну хорошо, хорошо! Одного не могу понять — какой дьявол тебя туда понес. По твоим же словам, этот пансион…

— Я остался без гроша — вот и очутился там, — сказал Мэтью.

— Промотался?

Мэтью кивнул.

— Ничего себе номер! — заметил Сирил, когда Мэтью рассказал ему о том, что предшествовало его переселению в пансион.

— Понимаешь, она клялась, что меньше двухсот франков не берет. И она того стоила! Честное слово! Я чудесно провел время с этой красоткой! Скажу тебе одно: к англичанкам я больше ни ногой. Они просто ничего не понимают.

— Сколько ей было лет?

Мэтью призадумался.

— По-моему, лет тридцать.

Сирил смотрел на него с восторгом и завистью. У Мэтью было законное право сообщить еще одну сенсационную новость: — Когда вернусь, все расскажу подробно, — добавил он. — Открою тебе глаза, дитя мое.

Сирил смущенно улыбнулся.

— Оставайся! — попросил он. — Сегодня я еще должен сделать гипсовый слепок с руки миссис Веррел, а одному мне не справиться. От Робсона толку мало. Ты бы мне помог.

— Не могу! — сказал Мэтью.

— Ну хоть зайди на минутку в мастерскую.

— Нет времени, опаздываю на поезд.

— Да опоздай ты хоть на сорок поездов! Зайди. Посмотришь на фонтан, — сердито требовал Сирил.

Мэтью покорился. Когда они снова вышли на улицу, после того как Сирил минут шесть демонстрировал жгучий интерес к собственной работе, Мэтью снова вспомнил о миссис Скейлз.

— Ты ведь напишешь матери? — спросил он.

— Напишу, — ответил Сирил. — Но если увидишь ее, скажи ей сам.

— Ладно, — сказал Мэтью. — А в Париж ты поедешь?

— Зачем? Повидаться с тетушкой? — улыбнулся Сирил. — Не знаю. Посмотрим. Если мамаша подкинет деньжат… а это идея, — сказал он легкомысленно и, не меняя тона, добавил: — Если будешь болтаться тут все утро, упустишь свой поезд.

Мэтью уселся в экипаж, и кучер с недокуренной сигарой в оскаленных зубах наклонился и приподнял вожжи, чтобы не смахнуть надетую набекрень соломенную шляпу с головы щеголя.

— Да, кстати, одолжи мне немного денег, — попросил Мэтью. — Хорошо еще, что у меня есть обратный билет. Никогда в жизни так не проматывался.

Сирил протянул ему восемь шиллингов. Овладев этим сокровищем, Мэтью крикнул кучеру:

— Гони в Юстон!

— Слушаюсь, сэр, — спокойно ответил кучер.

— Подвезти тебя? — прокричал Мэтью, спохватившись, когда лошадь уже тронулась.

— Нет! Я к цирюльнику, — прокричал в ответ Сирил и помахал ему рукой.

Экипаж с грохотом помчался по Фулхем-роуд.

III

Три дня спустя, когда Мэтью Пил-Суиннертон проходил через рыночную площадь в Берсли, он, поравнявшись с Ратушей, встретил невысокую полную даму средних лет в черном платье, черной накидке с вышивкой и в чепчике с черными лентами, украшенном искусственными листьями и ягодами того же цвета. Она шла медленно и величаво — походкой знатной провинциалки, которая привыкла к тому, что в ее родном городе ей оказывают почет, и имеет достаточно солидный доход, чтобы ожидать проявлений раболепия со стороны всяческого простонародья. Но как только она заметила Мэтью, выражение ее лица изменилось. Оно стало простодушным и наивным. Слегка покраснев, она робко и радостно улыбнулась. В ее глазах Мэтью принадлежал к сливкам общества. Он носил заветную фамилию Пилов. В округе на протяжении поколений чтили его семью. «Пил!» — это имя вполне можно было произнести рядом с «Веджвуд». Да и «Суиннертон» стоял не намного ниже. Ни ее самоуважение, а оно было велико, ни здравый смысл, которого у нее хватало с избытком, не заставили бы эту даму применить к Пилам теорию о том, что все люди одинаково хороши. Пилы никогда ничего не покупали на Площади св. Луки. Даже в свои золотые годы Площадь не рассчитывала на такую милость. Пилы делали покупки в Лондоне или Стаффорде, на худой конец — в Олдкасле. Для стареющей полной дамы это было небезразлично. Да, за шесть последних лет она так и не оправилась от удивления, что ее сын и Мэтью Пил-Суиннертон держатся друг с другом совершенно на равных! Дама редко встречалась с Мэтью, но они симпатизировали друг другу. Ему льстила ее непритворная мягкость. А ей льстила его весьма изысканная почтительность. Ему была по душе ее внутренняя доброта, а то, как она время от времени журила Сирила, ужасно веселило Мэтью.

— Ну, миссис Пови, — сказал он, останавливаясь и приподнимая шляпу (эту манеру он усвоил в Париже). — Как видите, вот и я.

— Нечасто вы нас балуете, мистер Мэтью. Не стану справляться о том, как вы поживаете. Давно ли видели моего мальчика?

— В среду, — ответил Мэтью. — Он, наверное, вам написал?

— Вовсе не наверное, — негромко засмеялась миссис Пови. — Я получила от него весточку в среду утром. Он писал, что вы еще в Париже.

— И с тех пор — ни слова?

— Дай бог получить от него письмо в воскресенье, — помрачнела Констанция. — От усердия он не умрет.

— Но выходит, что он не… — Мэтью замолчал.

— А в чем дело? — спросила Констанция.

Мэтью не знал, что ответить.

— О, пустяки!

— Вот что, мистер Мэтью, прошу вас… — тон Констанции внезапно изменился. Он стал твердым, повелительным, в нем зазвучало нешуточное беспокойство. Светский разговор для нее закончился.

Мэтью почувствовал ее волнение и неуверенность.

Прежде он никогда не замечал, что миссис Пови способна волноваться по пустякам, хотя она и славилась тем, что не выносила, когда при ней подшучивали над Сирилом. Мэтью до глубины души поразился беззаботности, возмутительной беззаботности этого юнца. Что в отношении Сирила к матери присутствует благосклонная пренебрежительность, было известно Мэтью, но то, что он не сообщил ей важных новостей о миссис Скейлз, было совершенно непростительно, и Мэтью решил сказать об этом Сирилу. Ему от души было жаль миссис Пови. Ничего не подозревая о потрясающем факте, который должен был стать ей известен, миссис Пови вызывала жалость. Мэтью порадовался, что никому, кроме собственной матери, ни слова не сказал о миссис Скейлз, а матушка благоразумно велела ему хранить молчание, заметив, что, известив Сирила, он обязан не раскрывать рта, пока об этом не заговорит семья Пови. Если бы не этот совет, Мэтью, конечно, разболтал бы потрясающую новость, и она дошла бы до миссис Пови через кого-нибудь чужого, а чужой бы ее не пощадил.

— Вот оно что! — ответил Мэтью, стараясь сохранить веселую, озорную улыбку. — Значит, вы наверняка получите от Сирила письмо завтра.

Мэтью хотел внушить Констанции, что скрывает от нее всего лишь приятный сюрприз. Но это ему не удалось. Весь его светский опыт обращения с женщинами не помог ему провести эту простодушную даму.

— Я жду, мистер Мэтью, — сказала Констанция тоном, от которого улыбка сползла с добродушной физиономии Мэтью. Констанция была безжалостна. Дело было в том, что она в тот же миг вообразила, будто Сирил познакомился с какой-то девицей и обручился с ней. Ничего другого ей в голову не пришло.

— Что сделал Сирил? — добавила она, помолчав.

— К Сирилу это не имеет отношения, — сказал Мэтью.

— Тогда что случилось?

— Это связано… с миссис Скейлз, — пробормотал, сдерживая дрожь, Мэтью.

Так как она, ничего не отвечая, испуганно озиралась, он добавил:

— Может быть, пройдемся немного?

И он повернул в ту сторону, куда направлялась Констанция. Она последовала за ним.

— Как вы сказали? — переспросила она.

В первое мгновение фамилия Скейлз не вызвала у Констанции никаких воспоминаний. Но когда она смекнула, о чем речь, то испугалась, и поэтому, словно желая смягчить удар, безучастно произнесла:

— Как вы сказали?

— Я сказал, что это связано с миссис Скейлз. Видите ли, я встретился с н-ней в Париже.

И Мэтью подумал: «Не стоило мне заводить этот разговор на улице. Да что поделаешь!»

— Нет, нет! — прошептала Констанция.

Она остановилась и беспокойно посмотрела на Мэтью. Ему бросилось в глаза, что рука, в которой она держит ридикюль, совершает странные бесцельные движения, а розовое лицо побелело, словно по нему мазнули невидимой кистью. Мэтью не на шутку разволновался.

— Не лучше ли вам… — начал он.

— Да, — сказала она, — я, пожалуй, присяду… — и уронила сумку.

Он довел ее под руку до скобяной лавки Олмена. К несчастью, в лавку вели две ступеньки, которых она преодолеть не смогла. Как мешок с мукой она рухнула на нижнюю ступеньку. Из дверей выбежал молодой Эдвард Олмен. Он беспокойно теребил свой черный фартук.

— Не поднимайте ее… не поднимайте, мистер Пил-Суиннертон! — воскликнул он, когда Мэтью инстинктивно стал делать как раз то, чего делать не следовало.

Мэтью выпрямился с глупым видом, соответствовавшим его внутренним ощущениям, и они с молодым Олменом секунду беспомощно смотрели друг на друга, стоя над телом Констанции Пови. Некоторые обитатели рыночной площади уже заметили, что происходит неладное. Все взял в свои руки мистер Шоукросс, аптекарь, заведение которого находилось рядом со скобяной лавкой. Он как раз продавал «кодак» молодой покупательнице, все видел и тут же принес нюхательную соль. Констанция быстро пришла в себя. Обморок был недолгим. Она глубоко вздохнула и прошептала, что ей лучше. Трое мужчин завели ее в темную лавку с высоким потолком, в которой пахло ржавчиной и известкой, и усадили на хромоногий стул.

— Право же! — громогласно воскликнул молодой Олмен, когда щеки Констанции мало-помалу порозовели и она смогла улыбнуться. — Вы нас испугали, миссис Пови!

Мэтью ничего не сказал. Он, наконец-то, произвел настоящую сенсацию. И снова, сам не зная почему, он чувствовал себя преступником.

Констанция заявила, что сама не спеша доберется до дома через Птичий рынок, а дальше по Веджвуд-стрит. Но когда, придя в себя и оглянувшись по сторонам, она увидела кучку любопытных в дверях, то согласилась с мистером Шоукроссом, что, пожалуй, лучше взять кеб. Молодой Олмен вышел на порог и свистнул тому единственному извозчику, который стоит на вечном приколе у парадного входа Ратуши.

— Меня проводит мистер Мэтью, — сказала Констанция.

— Разумеется, с удовольствием, — ответил Мэтью.

И опираясь на руку мистера Шоукросса, Констанция прошла через толпу зевак.

— Будьте осторожны, сударыня, — сказал в окошко кеба мистер Шоукросс. — Погода благоприятствует обморокам, а ведь мы с вами не молодеем.

Констанция кивнула.

— Извините, что так расстроил вас, миссис Пови, — сказал Мэтью, когда кеб тронулся.

Она покачала головой, показывая, что извинения излишни. В глазах у нее стояли слезы. Через какую-то минуту кеб остановился перед домом Констанции, стены которого были выкрашены под светлый мрамор. Она отобрала у Мэтью ридикюль, все это время остававшийся у него в руках, и сама расплатилась с кучером. Никогда еще Мэтью не допускал, чтобы извозчику платила женщина, но с Констанцией не поспоришь. Констанция была опасна.

Эми Бейтс, по-прежнему обитавшая в подвале, увидела из своего зарешеченного окна колеса кеба и, тяжело дыша, поднялась по кухонной лестнице, прежде чем Констанция взошла на крыльцо. Эми, которой было далеко за сорок, была женщиной властной. Она хотела знать, в чем дело, и Констанции пришлось объяснить, что она «дурно себя почувствовала». Эми приняла у нее чепчик и накидку и ушла готовить чай. Оставшись наедине с Мэтью, Констанция сказала:

— А теперь, мистер Мэтью, рассказывайте.

— Все очень просто, — начал он.

И в его немногословном пересказе все действительно выглядело «очень просто». Но все же голос его прерывался от сочувствия к стареющей женщине, которая с трудом сдерживала свое волнение. Мэтью казалось, что нелепая маленькая гостиная должна бы озариться радостью, но здесь царил дух, имени которому пока не найдено. Во всяком случае, то не был дух радости. Мэтью опечалился и огорчился. Он бы дорого заплатил, лишь бы всего этого не испытать. Он отчетливо понимал, что в памяти милой, забавной, тучной дамы, сидящей в кресле-качалке, он пробудил старые-престарые воспоминания, прервал дремоту, которая могла бы тянуться вечно. Мэтью и не подозревал, что сидит на том самом кресле, в котором сидела достопамятная миссис Бейнс и вела бесплодный спор с непокорной девчонкой. Он и не подозревал о тысяче других мелочей, которые живо всколыхнулись в памятливом сердце Констанции.

Она выспрашивала у него подробности, но не задала тех вопросов, которых он в простоте своей ожидал, не спросила, постарела ли сестра, поседела ли, раздалась или похудела. Пока заинтригованная и недовольная Эми не подала на серебряном подносике чай, Констанция оставалась сравнительно спокойной. Только отпив глоток чая, она не смогла сдержаться, и Мэтью пришлось взять чашку у нее из рук.

— Как мне благодарить вас, мистер Мэтью! — зарыдала Констанция. — Как благодарить вас!

— Но я не заслужил благодарности, — возразил Мэтью.

Констанция покачала головой.

— Я и не надеялась, — проговорила она. — Совсем не надеялась! Я так счастлива… так… Не обращайте на меня внимания. Я себя не помню. Пожалуйста, напишите мне ее адрес. А я немедленно отправлю письмо Сирилу. И мне нужно повидать мистера Кричлоу.

— Честное слово, странно, что Сирил вам не написал, — сказал Мэтью.

— Он плохой сын, — сказала Констанция, и тон ее неожиданно стал гордым и холодным. — Подумать только, ничего мне не сообщить…

Она снова заплакала.

Наконец Мэтью почувствовал, что можно уйти. Он пожал ее теплую, мягкую, морщинистую ручку.

— Вы хорошо поступили, — сказала Констанция. — И очень умно. Вы были так осмотрительны и здесь, и в Париже! Никто не мог бы проявить больше сердечности. Меня радует, что вы друг моего сына.

Когда Мэтью подумал о всех своих эскападах, о том, каким вещам, невообразимым и совершенно невозможным в Берсли, обучил он ее сына, то поразился, как способен обманываться материнский инстинкт. И все-таки Мэтью казалось, что он заслужил ее похвалу.

Выйдя на улицу, он облегченно присвистнул и улыбнулся самой светской своей улыбкой. Но это было чистым притворством. Он обманывал сам себя! Как ребенок, он не хотел признаться себе в том, что его глубоко растрогала бесхитростная сцена!

IV

В тот вечер после разговора с миссис Скейлз, Мэтью Пил-Суиннертон был не единственным в пансионе Френшема, кто не мог уснуть. Когда старая привратница, выполнив очередное поручение, вернулась вниз, она встретила свою хозяйку, выходившую из ниши.

— Бедняжка спокойно спит! — сообщила привратница, ибо поручение заключалось в том, чтобы выяснить, как себя чувствует захворавшая собачка хозяйки, Фосетт. Эти слова, произнесенные старческим, дрожащим голосом, были полны сострадания к больному животному. Затем привратница улыбнулась. Розовая, потрескавшаяся кожа ее лица, узкое черное платье и белый чепец с оборками — все это живо напоминало богаделку. Она постоянно сутулилась, и, когда семенила по дому, голова ее всегда на несколько дюймов опережала ноги. Ее редкие волосы поседели. Она была стара, и, верно, никто не смог бы сказать, сколько ей лет. Софья больше четверти века назад получила ее в придачу к пансиону, ибо привратница по старости не смогла бы легко подыскать себе другое место. Хотя постояльцами были почти исключительно англичане, старушка говорила только по-французски, а с гостями объяснялась одними добродушными улыбками.

— Я, пожалуй, лягу, Жаклин, — сказала привратнице хозяйка.

«Странный ответ», — подумала Жаклин. Она всегда, согласно своему обыкновению, отходила ко сну в полночь и вставала в половине шестого. Ее хозяйка тоже обычно ложилась в полночь, а последний час перед сном привратница и хозяйка, как правило, проводили вместе. Учитывая то, что Жаклин только что была послана в спальную хозяйки, чтобы взглянуть на Фосетт, а также то, что состояние здоровья собачки было удовлетворительным, и то, что мадам и Жаклин предстояло обсудить кое-какие заурядные повседневные дела, казалось странным, что мадам собралась лечь. Однако Жаклин только и сказала на это:

— Очень хорошо, мадам. А что с номером 32?

— Устраивайся как знаешь, — отрезала хозяйка.

— Хорошо, мадам. Спокойной ночи, мадам, и доброго сна.

Оставшись в прихожей одна, Жаклин вернулась на свое место и занялась одним из тех бесконечных таинственных дел, которым она уделяла время, свободное от беготни по коридорам и лестницам.

Софья, даже не посмотрев на Фосетт, лежавшую в круглой корзинке, разделась, погасила свет и легла в постель. Сама не зная почему, она пришла в крайне мрачное расположение духа. Ей не хотелось размышлять, ей ни о чем не хотелось думать, но разум подстрекал ее к размышлениям, однообразным, ни к чему не ведущим и огорчительным размышлениям. Пови! Пови! Неужели это муж Констанции? Тот самый Сэмюел Пови? То есть не он, а его сын, сын Констанции. Неужели у Констанции взрослый сын? Ей, наверное, сейчас уже за пятьдесят. Может быть, у нее внуки! Так она и вправду вышла замуж за Сэмюела Пови! А может быть, она умерла? Матушка уже наверняка умерла, и тетя Гарриет, и мистер Кричлоу. Если мать жива, то ей не меньше восьмидесяти лет.

Последствия того, что она ничего не предпринимает, бездействует, понемногу накопились и были ужасны. Безусловно, ей не следовало рвать связь с семьей. Это было глупо. В конце концов даже если она ребенком украла немного денег у своей богатой тетки, какое это имеет значение! Это все гордыня, ее преступная гордыня. Ее грех. Она открыто это признает. Но она ничего не могла поделать со своей гордыней. Свое слабое место есть у каждого. Софья знала, что ее высоко ценят за здравомыслие, за жизненную мудрость. Когда с ней разговаривают, она всегда чувствует, что к ней относятся, как к женщине большого ума. И все же она повинна в большой глупости, в том, что оторвалась от семьи. Она стареет, она одна в этом мире. Да, она разбогатела, на свете нет другого столь респектабельного пансиона с таким налаженным хозяйством (в это Софья искренне верила). Но она одна в этом мире. У нее есть знакомые — французы, которые никогда не брали у нее и не давали ей больше, чем чашку чая или стакан вина, и двое-трое торговцев-англичан, но друг у нее один — трехлетняя Фосетт. Она, Софья, самый одинокий человек на земле. О ней забыл Джеральд, все забыли, никому нет дела до ее судьбы. Вот чего достигла она за четверть века непрерывного труда и забот, ни на день не покидая пансион на улице лорда Байрона. Страшно смотреть, как летят годы. И с каждым годом от этого все страшнее. Что станется с нею через десять лет? Она представила себе, как умирает. Ужасно!

Конечно, ничто не мешает ей вернуться в Берсли и исправить великую ошибку своей юности. Нет, ничто, кроме того, что вся ее душа содрогается от одной этой мысли. Улица лорда Байрона — место насиженное. Софья стала частью этой улицы. Она знает все, что здесь происходит или может произойти. Ее приковали к этой улице цепи привычки. Привычка заставляла ее любить эту улицу холодной любовью! Ну вот! Яркий свет газового фонаря за окном погас, как гаснет каждую ночь! Если возможно любить газовый фонарь, она любила его. Он стал частью дорогой для нее жизни.

Милый молодой человек этот Пил-Суиннертон! Выходит, после ее отъезда из Берсли Пилы и Суиннертоны, деловые партнеры, переженились или была там какая-то история с завещанием? Заподозрил ли он, кто она такая? Вид у него был очень смущенный и виноватый. Нет! Такого не могло прийти ему в голову. Это просто смешно. Он, наверное, не знал, что ее фамилия Скейлз, а если даже знал ее фамилию, то, вероятно, никогда не слышал о Джеральде Скейлзе и о ее бегстве. Да что там! Он, должно быть, родился уже после ее отъезда. Кроме того, Пилы всегда держались в стороне от повседневной городской жизни. Нет, он не мог догадаться, кто она такая! Думать об этом — ребячество.

И все же в путанице ее мучительных мыслей вопреки всему жило подозрение, что молодой человек догадался. Что, если по какой-то нелепой случайности он знает ее забытую историю и ненароком свел концы с концами? Что, если он между прочим сболтнет в Пяти Городах, что хозяйку пансиона Френшема зовут миссис Скейлз? «Скейлз? Скейлз? — начнут повторять люди. — Постойте-ка, откуда мы знаем это имя?» И покатится ком, пока слухи не дойдут до Констанции или еще кого-нибудь, и тогда…

К тому же — деталь, которой Софья неизвестно почему сперва не придала значения — этот Пил-Суиннертон — приятель мистера Пови, о котором он наводил справки! В таком случае, это не может быть тот же самый Пови. Немыслимо, чтобы Пилы поддерживали дружеские отношения с Сэмюелом Пови или его родственниками. А если все-таки мыслимо? А если что-то полностью переменилось в Пяти Городах?

Софья места себе не находила. Она была беззащитна. Она предвидела, что о ней начнут наводить справки. Она предвидела, какой разразится семейный скандал, какая начнется бесконечная суматоха, как вся жизнь ее пойдет кувырком, как потревожат ее покой. Такого будущего она не хотела. На это она пойти не могла. Она этого не желает! «Нет! — страстно восклицала Софья про себя. — Жила я одна и дальше одна проживу. Мне поздно меняться». И при мысли о том, что ее одиночество будет нарушено, она внутренне возмутилась. «Я этого не потерплю! Не потерплю! Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Констанция! Что мне Констанция, что я ей после стольких лет?» Мысль о малейшем изменении в ее жизни причиняла Софье острую боль. И не только боль! Она ощущала страх. Она содрогалась. Но не могла отделаться от этих мыслей, не могла себя переспорить. Появление Мэтью Пил-Суиннертона каким-то образом изменило самую суть ее жизни.

И отголосками бури в ее душе рождались десятки тысяч опасений о судьбе пансиона. Все было беспросветно, безнадежно. Пансион мог оказаться перед лицом такой катастрофы, какой не могли бы вызвать ни грубая небрежность, ни бесталанность. Разве не ясно, что ей самой приходится всем руководить, что она ни на кого не может положиться? Если она уедет хотя бы на день, все неизбежно рухнет. Вместо того чтобы отдыхать, она работает все больше. И кто может гарантировать, что она надежно вложила деньги?

Когда, медленно освещая один предмет в спальне за другим, поднялось солнце, она была больна. Голова ее пылала в лихорадке. Во рту был странный привкус, губы обметало. Фосетт зашевелилась в своей корзинке возле большого бюро, на котором с тщательностью были разложены разнообразные папки и бумаги.

— Фосетт! — хотела Софья окликнуть собачку, но голос ее не слушался.

Она не могла пошевелить языком. Попробовала высунуть язык, но не сумела. Голова болела уже несколько часов. Сердце у Софьи дрогнуло. Ей стало дурно от страха. Мелькнуло воспоминание об отце и его припадке. Ведь она его дочь! Паралич? Çа serait le combe![53] — в ужасе подумала она по-французски. Страх унижал ее. «Неужели я обездвижела?» — подумала Софья и сделала отчаянный рывок головой. Да, она могла легонько пошевелить головой на подушке, могла вытянуть и правую, и левую руку. Нелепая трусость! Ну конечно это не удар! Она успокоилась. И все же Софья не могла высунуть язык. Внезапно она начала икать и не могла остановиться. Она протянула руку к звонку, чтобы вызвать слугу, спавшего в кладовой у входа, и внезапно икота прекратилась. Она уронила руку. Ей стало легче. Кроме того, какой толк в слуге, если она не сможет объясниться с ним через дверь? Надо дождаться Жаклин. В шесть утра, зимой и летом, Жаклин приходит к хозяйке в спальную, чтобы самолично вывести собачку на короткую прогулку. Часы над камином показывали пять минут четвертого. Осталось ждать три часа. Фосетт просеменила через комнату, вспрыгнула на кровать и улеглась. Софья не обращала на нее внимания, но Фосетт, тоже больную и вялую, это не волновало.

Жаклин припозднилась. К четверти седьмого Софья впала в глубочайшее отчаяние и очутилась на грани безумия. Ей казалось, что ее череп лопается изнутри. Потом дверь тихонько приоткрылась на несколько дюймов. Обычно Жаклин входила в комнату, но иногда она оставалась за дверью и оттуда звала собачку тихим, дрожащим голосом: «Фосетт! Фосетт!» В то утро она не вошла. Собачка откликнулась не сразу. Софья была в агонии. Собрав всю свою волю, все силы и самообладание, она закричала:

— Жаклин!

С чудовищными мучениями и трудом рождался у нее на устах этот крик, но все-таки родился. Он отнял у нее все силы.

— Да, мадам! — Жаклин вошла в комнату.

Увидев Софью, она всплеснула руками. Софья смотрела на нее без единого слова.

— Сейчас я позову доктора… сейчас, — прошептала Жаклин и бросилась вон.

— Жаклин!

Старушка остановилась. Полная решимости заговорить, Софья в небывалом усилии напрягла мышцы.

— Никому ни слова!

Мысль, что весь дом узнает о ее болезни, была невыносима. Жаклин кивнула и исчезла, а за нею и собачка. Жаклин все поняла. Они с хозяйкой жили душа в душу, как тайные сообщницы.

Софья почувствовала себя лучше. Она смогла сесть, хотя от этого у нее закружилась голова. Переместившись к изножью кровати, она сумела рассмотреть себя в зеркале платяного шкафа и увидела, что нижняя часть ее лица перекошена.

Знакомый врач, немало зарабатывавший практикой в пансионе, откровенно объяснил ей, что произошло. Paralysie glosso-labio-laryngée[54] — так он определил ее болезнь. Она поняла. Легкий удар, вызванный огорчениями и усталостью. Врач предписал абсолютный покой.

— Это невозможно! — сказала Софья, искренне полагая, что незаменима.

— Абсолютный покой! — повторил врач.

Она поразилась тому, что короткий разговор с человеком, который по случайности носил фамилию Пил-Суиннертон, мог повлечь за собой такое несчастье, и даже испытала странное удовлетворение от столь зловещего свидетельства собственной взвинченности. Но и тогда она не понимала до конца, как глубоко потрясена.

V

«Моя дорогая Софья…»

Неизбежное чудо произошло. В конечном счете, ее подозрения насчет этого мистера Пил-Суиннертона были обоснованны! Вот оно, письмо от Констанции! Это не ее почерк на конверте, но, еще не вглядевшись в него, Софья почувствовала, как у нее сжалось сердце. Она чуть ли не ежедневно получала письма из Англии с вопросами касательно комнат и цен на них (и за многие из этих писем ей еще приходилось доплачивать по три пенса, потому что их авторы невольно или намеренно забывали, что почтовой марки в одно пенни на письме во Францию недостаточно). В этом конверте не было ничего примечательного, но он с первого взгляда напугал Софью. И когда, разобрав надпись на размазанном штемпеле, она прочла «Берсли», ей показалось, что сердце у нее в буквальном смысле слова остановилось, и, неистово дрожа, она вскрыла конверт, думая: «Врач запретил мне волноваться». После приступа прошло шесть дней, и ей стало намного лучше: лицо почти вернулось в прежнее состояние. Но врач был настроен серьезно, он не назначил никаких лекарств, только укрепляющее, и не уставал повторять, что «следует соблюдать абсолютный покой», сохранять душевное спокойствие. Больше врач ничего не говорил, предоставляя Софье судить по его молчанию о серьезности ее состояния. Да, получать такие письма вредно для ее здоровья!

Откинувшись на подушки, в халате, она, читая письмо, держала себя в руках, и глаза ее не затуманились, она ни разу не всхлипнула, никак не выдала своим видом, что это письмо — не просьба о сдаче двух комнат на неделю. Но душевные силы, потребные, чтобы держать себя в руках, были израсходованы сполна.

Хотя рука Констанции изменилась, нетрудно было узнать четкий каллиграфический почерк той девушки, что некогда писала ценники. «С» в имени Софьи было написано в точности так же, как в том последнем письме, которое Софья получила от Констанции в Эксе.

«Моя дорогая Софья!

Не могу передать тебе, как я была счастлива, когда после всех этих лет узнала, что ты жива, здорова и благополучна. Я очень хочу увидеться с тобой, дорогая сестричка. Новость привез мне мистер Пил-Суиннертон. Он друг Сирила. А Сирил — это мой сын. Я вышла замуж за Сэмюела в 1867 году. Сирил родился в 1874-м на Рождество. Ему сейчас двадцать два года, и хотя он и молод, он успешно занимается скульптурой в Лондоне. Он получает национальную стипендию. На всю Англию таких стипендий было всего восемь, и одну дали ему. Сэмюел умер в 1888 году. Если ты читаешь газеты, то, должно быть, знаешь о деле Пови. Я, конечно, имею в виду мистера Дэниела Пови, кондитера. Это и убило несчастного Сэмюела. Мамочка умерла в 1875 году. Кажется, что совсем недавно. Тетя Гарриет и тетя Мария тоже умерли. И старый доктор Гарроп умер, а его сын почти что бросил практику. У него есть партнер, шотландец. Мистер Кричлоу женился на мисс Инсал. Можешь себе такое вообразить? Лавка отошла к ним, а я поселилась в жилой части дома. Внутренние двери заложили кирпичом. Торговля на Площади теперь не та, что прежде. Из-за паровой конки все покупатели перекинулись в Хенбридж, а теперь поговаривают об электрическом трамвае, но это, надо думать, одни разговоры. У меня очень хорошая служанка. Она у меня уже давно, хотя прислуга теперь не та, что прежде. Чувствую себя хорошо, если бы только не ишиас и сильное сердцебиение. После того как Сирил переехал в Лондон, мне стало очень одиноко. Но я бодрюсь и не ропщу: по-моему, мне есть за что благодарить бога. А теперь вот известие о тебе! Пожалуйста, напиши мне подробное письмо и все о себе расскажи. Париж так далеко. Но конечно, теперь, когда ты знаешь, что я по-прежнему здесь, ты приедешь ко мне хотя бы на время. Все будут так рады тебя видеть! А уж я как буду рада и счастлива! Ведь я совсем одна. Мистер Кричлоу просит передать, что тебя ждут здесь большие деньги. Ты ведь знаешь, он твой попечитель. Тебе причитается половина маминого наследства и половина наследства тети Гарриет, да еще проценты. Кстати, тут собирают по подписке для бедняжки мисс Четуинд. У нее умерла сестра, а она совсем нищая. Я подписалась на 20 фунтов. Ну, милая сестричка, напиши мне поскорее. Как видишь, адрес не изменился. Остаюсь, моя дорогая Софья, с любовью твоя нежная сестра

Констанция Пови».

P. S. Я бы еще вчера написала, да не могла. Сяду писать — и плачу.

«Ну конечно, — сказала Софья, обращаясь к Фосетт, — вместо того чтобы приехать самой, она зовет меня. А между тем у кого больше дел?»

Но сказано это было не всерьез. Это была просто ироническая, но добродушная завитушка, которой Софья увенчала свое чувство глубокого удовлетворения. Казалось, сама бумага, на которой было написано письмо Констанции, дышит простодушной любовью. И дух письма внезапно и в полную силу пробудил в Софье любовь к Констанции. Констанция! В этот миг для Софьи, несомненно, не было существа ближе нее. Констанция для Софьи воплощала все качества Бейнсов. Письмо Констанции было великолепным письмом, образцовым письмом, совершенным в своей безыскусности — естественным выражением лучших свойств Бейнсов. Во всем письме ни одной бестактности! Никакого нелепого удивления насчет того, что сделала Софья и чего не сумела сделать! Ни слова о Джеральде! Только возвышенное понимание ситуации как она есть и уверения в преданной любви! Такт? Нет, это нечто более тонкое, чем такт! Такт — результат намеренного, сознательного усилия. Софья была уверена, что Констанция и не думала проявлять такт. Констанция просто написала от всей души. Это-то и делало письмо изумительным. Софья была убеждена, что никто, кроме Бейнсов, не сумел бы так написать.

Она чувствовала, что должна воспарить до высот этого письма и тоже должна показать, что и в ней течет кровь Бейнсов. И она с важностью подошла к бюро и на листке почтовой бумаги с грифом пансиона начала писать своим властным, размашистым почерком, так непохожим на почерк Констанции. Она начала чуть-чуть скованно, но уже несколькими строчками ниже ее щедрая и страстная душа вступила в свободный разговор с Констанцией. Софья просила, чтобы мистер Кричлоу от ее имени внес 20 фунтов в фонд мисс Четуинд. Она рассказала о своем пансионе и о Париже, о том, как порадовало ее письмо Констанции. Но она умолчала о Джеральде и о том, сможет ли приехать в Пять Городов. Софья окончила письмо выражениями нежности и, словно очнувшись, вернулась к пресной банальности и повседневной жизни пансиона, чувствуя, что рядом с любовью Констанции все остальное ничего не стоит.

Но Софье не хотелось и думать о том, чтобы ехать в Берсли. Никогда, никогда она туда не вернется. Если Констанция пожелает приехать к ней в Париж, Софья будет счастлива, но сама не двинется с места. Мысль о том, что в жизни предстоят какие-то изменения, внушала ей робость. Вернуться в Берсли?.. Нет, нет!

Однако в будущем пансион Френшема не мог оставаться таким, как в прошлом. Этому препятствовало здоровье Софьи. Она знала, что врач прав. Стоило ей сделать усилие, и она тут же убеждалась, насколько он прав. У нее сохранилась только сила воли — но механизм, превращающий силу воли в действие, по таинственным причинам был поврежден. Это Софья понимала, но пока не могла с этим смириться. Чтобы Софья заставила себя смириться с этим, должно было пройти время. Она становилась старой. Она не могла больше подтягивать резервы. И все же всем и каждому она твердила, что поправилась и воздерживается от обычной работы только от избытка осторожности. Действительно, лицо ее стало прежним. И пансион, как машина с хорошо притершимися частями, по-видимому, не давал никаких сбоев. Правда, великолепный повар начал поворовывать, но поскольку кухня его от этого не страдала, последствия долго оставались незамеченными. Вся прислуга и многие постояльцы знали, что Софья хворает, но не более того.

Когда Софье случалось обратить внимание на погрешность в повседневной рутине пансиона, первым ее побуждением было выяснить причину и устранить ее, вторым — ничего не трогать или прибегнуть к какому-нибудь поверхностному паллиативу. Пансион Френшема переживал упадок, незаметный, но все-таки вызвавший кое у кого неясные подозрения. Прилив, достигнув максимума, отхлынул, но еще не настолько, чтобы стал заметен отлив. Волна то и дело поднималась снова и лизала самые далекие камешки на берегу.

Софья и Констанция обменялись несколькими письмами. Софья по-прежнему отказывалась покинуть Париж. Наконец она напрямик предложила Констанции приехать. Она сделала это предложение не без опаски — ибо перспектива встречи с ее дорогой Констанцией тревожила Софью — но на меньшее она не имела права. А через несколько дней пришел ответ, где говорилось, что Констанция приехала бы в сопровождении Сирила, но ее ишиас внезапно обострился, и ей предписано лежать каждый день после обеда, чтобы дать отдых ногам. Путешествие ей не по силам. Судьба строила каверзы наперекор решению Софьи.

Теперь Софья стала подумывать о своих обязанностях по отношению к Констанции. Истина заключалась в том, что Софья искала предлог, чтобы изменить свое решение. Она боялась изменить его, но искус был велик. Ей хотелось сделать что-то, против чего она сама возражала. Так человека порой тянет прыгнуть вниз с высокого балкона. Ее влекло вперед, но в последний момент она отшатывалась. Пансион ей надоел. Ей опротивела даже роль владелицы пансиона. Дисциплина в заведении ослабла.

Софья ждала, когда же мистер Мардон вернется к своим предложениям по преобразованию пансиона в акционерное общество. Сама того не желая, она сознательно попадалась Мардону на пути, предоставляя ему возможность вернуться к старому разговору. Прежде он не оставлял ее в покое надолго. Софья не сомневалась, что во время своей последней атаки мистер Мардон окончательно уверился, что его усилия не имеют ни малейших шансов на успех, и махнул на все рукой. Достаточно было одного слова Софьи, чтобы снова его заинтересовать. Один только намек при расчете, и он кинется уговаривать. Но Софья не могла произнести ни слова.

Потом она начала открыто признаваться, что чувствует себя плохо, что пансион ей не по силам и что врач настоятельно предписывает ей отдых. Софья говорила об этом со всеми, кроме Мардона. И почему-то никто не передал Мардону ни слова. Доктор посоветовал ей больше бывать на свежем воздухе, и после обеда Софья стала выезжать с Фосетт в Булонский лес. Наступил октябрь. Но мистер Мардон словно слыхом не слыхивал об этих прогулках.

Однажды утром он встретил Софью перед домом.

— Я с сожалением узнал, что вы больны, — доверительно сказал он, когда они поговорили о здоровье Фосетт.

— Больна? — воскликнула Софья, как будто отрицая это. — Да кто вам сказал?

— Жаклин. По ее словам, вы поговариваете о том, что вам нужна полная смена обстановки. И доктор, кажется, того же мнения.

— Ах эти доктора! — пробормотала Софья, не опровергая, однако, слова Жаклин. В глазах мистера Мардона мелькнула надежда.

— Вы, конечно, понимаете, — сказал он, еще более доверительным тоном, — что, если вы надумаете, я всегда готов создать небольшой синдикат, чтобы снять этот груз, — он неопределенно махнул рукой в сторону пансиона, — с ваших плеч.

Софья решительно покачала головой, и если учесть, что она уже неделями ожидала, когда с ней заговорит мистер Мардон, это было довольно странно.

— Совсем расставаться с пансионом необязательно, — сказал Мардон. — Вы могли бы сохранить свои полномочия. Мы бы сделали вас управляющей на жалованье, и вы получали бы свою долю прибылей. — Остались бы такой же хозяйкой, как сейчас.

— Ну! — беззаботно сказала Софья. — Если расставаться с пансионом, так расставаться. Не люблю полумер.

Эти слова положили конец пансиону Френшема как частному заведению. Софья это понимала. Мистер Мардон это понимал. Сердце мистера Мардона екнуло. В своем воображении он увидел, как образуется сначала синдикат с ним во главе и как затем пансион выгодно перепродается акционерному обществу. Мистер Мардон увидел, как в одно мгновение зарабатывает — и притом для себя лично — кругленькую сумму в тысячу, а то и больше франков. Цветок — его надежда, которую он успел похоронить, — расцвел как по волшебству.

— Хорошо, — сказал Мардон. — Расставаться так расставаться. Уходите на покой — вы его заслужили, миссис Скейлз.

Она снова покачала головой.

— Подумайте, — сказал мистер Мардон.

— Я дала вам ответ много лет назад, — упрямо ответила Софья, боясь, как бы он не поймал ее на слове.

— Прошу вас, подумайте, — повторил он. — Давайте через несколько дней вернемся к этому разговору.

— Бесполезно, — ответила Софья.

В своем невыразительном костюме он качающейся походкой двинулся по улице с достоинством, подобающим Льюису Мардону, величайшему комиссионеру по продаже домов, известному не только на Елисейских полях, но и по всей Европе и Америке.

Через несколько дней он вернулся к этому разговору.

— Только по одной причине я вообще веду эту беседу, — сказала Софья. — Эта причина — состояние здоровья моей сестры.

— Вашей сестры? — воскликнул Мардон. Он не знал, что у нее есть сестра. Софья никогда не говорила о своей семье.

— Да, ее письма меня тревожат.

— Она живет в Париже?

— Нет, в Стаффордшире. Она никогда оттуда не уезжала.

И чтобы сберечь свою гордость, Софья внушила мистеру Мардону, что Констанция тяжело больна, в то время как на самом деле у Констанции был только ишиас, да и то наполовину вылеченный.

Софья уступила.

Глава II. Встреча

I

Однажды следующей весной, в послеобеденный час в дверь Констанции постучал мистер Кричлоу. Она сидела в кресле-качалке перед камином в гостиной. На Констанции был широкий передник из грубой ткани, и краем передника она вытирала намокшую шерстку молодого курчавого фокстерьера, носившего оригинальную кличку Снежок. У него действительно было белое пятно на груди. Констанция уже не раз призывала весь мир в свидетели, что больше никогда не заведет щенка, потому что, как она говорила, за щенками не уследишь, а они грызут мебельную обивку. Но последняя ее собака дожила до глубокой старости, а собаки способны и на худшие поступки, чем грызть мебель, и в силу естественной реакции на собачью старость, и к тому же в надежде возможно дольше оттянуть неизбежные печали и огорчения, которые приносит смерть любимого питомца, Констанция не устояла и взяла очаровательного десятимесячного фокстерьерчика, предложенного ей знакомой. Из-под растрепанной шерстки Снежка виднелась его чудная розовая кожа, он был упоительно мягким на ощупь, но сам себе в этот момент не нравился. Его глазки то и дело выглядывали из-под движущегося полотенца, и они были полны недовольства и тревоги.

Вытирание Снежка происходило в присутствии Эми — она внимательно следила, чтобы Снежок не вырвался и не убежал в угольный подвал. Когда постучал мистер Кричлоу, Эми открыла дверь. Как обычно, мистер Кричлоу не стал рассыпаться в любезностях. Он, казалось, не изменился. Те же седые вихры, тот же длинный белый фартук и тот же скрипучий голос, в котором, однако, слышались иногда пронзительные ноты. Он совсем не сутулился. В восковой руке мистер Кричлоу держал газету.

— Ну-с, сударыня! — сказал он.

— Все, Эми, спасибо, — спокойно произнесла Констанция. Эми неторопливо вышла.

— Моете, значит, его, а Эми бездельничает, — сказал мистер Кричлоу.

— Да, — кивнула Констанция. Снежок сердито покосился на старика.

— А читали вы в газете насчет Софьи? — спросил мистер Кричлоу, протягивая ей «Сигнал».

— Насчет Софьи? — воскликнула Констанция. — Что стряслось?

— Ничего не стряслось. Но кое-что они разузнали. Напечатано в колонке «Стаффордшир день за днем». Вот! Я вам прочту.

Из жилетного кармана он извлек деревянный футляр и водрузил на нос вторую пару очков, потом, согнув острые колени, сел на диван и прочитал: «По нашим сведениям, миссис Софья Скейлз, владелица знаменитого пансиона Френшема на улице лорда Байрона в Париже»… такого знаменитого, что у нас никто о нем не слыхивал… «намерена прибыть с визитом в свой родной город Берсли после более чем тридцатилетнего отсутствия. Миссис Скейлз родом из хорошо известной и весьма респектабельной семьи Бейнсов. Она недавно продала пансион Френшема акционерному обществу, и мы не выдадим никакой тайны, если сообщим, что при этом была заплачена сумма, выражающаяся пятизначным числом». Вот так-то! — заметил мистер Кричлоу.

— И откуда газетчики это узнали? — прошептала Констанция.

— Господь с вами, почем я знаю! — ответил мистер Кричлоу.

Мистер Кричлоу погрешил против истины. Он сам сообщил эти сведения новому редактору «Сигнала», который, приступив к своим обязанностям, сразу убедился в любви мистера Кричлоу к прессе и умело этим пользовался.

— Жаль, что это напечатано именно сегодня, — сказала Констанция.

— Отчего же?

— Ах, не знаю, только жаль.

— Ну-с, сударыня, я двинусь дальше, — сказал мистер Кричлоу, собираясь уйти.

Не взяв газеты, он со старческой осторожностью сошел по лестнице. Интересно, что сам он не проявил любопытства насчет деталей ожидаемого приезда.

Констанция сняла фартук, завернула в него Снежка и положила собаку на уголок дивана. Потом она дала Эми пенни и спешно отправила ее за расписанием.

— Я думала, вы поедете на трамвае в Найп, — заметила Эми.

— Я решила ехать поездом, — ответила Констанция с холодной неприступностью, как будто ей предстояло решать судьбы народов. Она терпеть не могла, когда Эми, которая, к несчастью, все больше утрачивала великий дар послушания, отпускала подобные замечания.

Когда, тяжело дыша, Эми вернулась, она застала хозяйку в спальной, где та вынимала комки мятой бумаги из рукавов своей воскресной накидки. Эту накидку Констанция почти никогда не носила. Теоретически ее следовало надевать в церковь, если воскресенье выдавалось дождливое, практически же она висела в шкафу, потому что по воскресеньям вот уже которую неделю стояла прекрасная погода. Констанция недолюбливала эту накидку. Но не ехать же ей в Найп встречать Софью в накидке, которую она носит каждый день! Однако и лучшая ее парадная накидка не годилась для такого путешествия. Появиться перед Софьей сразу в лучшей накидке — это была бы печальная тактическая ошибка! Это бы не только привело к тому, что в воскресенье Констанция была бы одета хуже, но и означало бы, что она боится Софьи. Констанция и правда побаивалась Софьи, за тридцать лет Софья могла стать кем угодно, а Констанция осталась та же. Париж город не маленький, да и находится невесть где. От одной этой акционерной компании страх так и разбирает. Только подумать, что Софья собственными руками создала что-то такое, чем заинтересовалось и что приобрело акционерное общество. Да, Констанция побаивалась, но не собиралась обнаружить свой страх, надев не ту накидку. В конце концов она старшая. И есть же у нее гордость — и немалая, — спрятанная в тайниках сердца, таящаяся под ее добродушной, мягкой внешностью. Поэтому она выбрала воскресную накидку, в рукава которой, поскольку надевали ее редко, была напихана бумага, чтобы рукава не теряли формы и не «висели». Комки бумаги были раскиданы по постели.

— Есть поезд без четверти три. Приходит в Найп в десять минут четвертого, — услужливо сказала Эми. — Но если он опоздает, пусть даже на три минуты, а лондонский поезд придет вовремя, вы можете разминуться. Так что уж лучше ехать в два пятнадцать, вернее будет.

— Дай-ка я взгляну, — твердо сказала Констанция. — Пожалуйста, сложи бумагу в шкаф.

Она бы не послушалась Эми, но совет был здравый, и ей пришлось согласиться.

— Если, конечно, вы не поедете на трамвае, — сказала Эми. — Тогда можно и попозже выехать.

Но Констанция не хотела ехать на трамвае. Там она наверняка встретит знакомых, которые читали «Сигнал», и начнутся пустопорожние расспросы: «Едете в Найп встречать сестрицу?» И на этом утомительный разговор не кончится. А в поезде она сама выберет себе купе, и риск столкнуться с болтунами будет куда меньше.

Нельзя было терять ни минуты. И волнение, которое под маской спокойствия росло в этом доме с каждым днем, без всякого стеснения появилось на свет божий. Эми помогла хозяйке принарядиться, насколько это возможно, если не надевать лучшее платье, парадную накидку и чепец. Констанция откровенно обсуждала с Эми все детали. На время барьер между классами был убран. Много лет прошло с тех пор, когда Констанция в последний раз прихорашивалась с таким азартом. Она вспомнила те дни, когда, в полном параде перед уходом в церковь, она сбегала в воскресное утро вниз по лестнице и, красуясь на пороге гостиной, спрашивала Сэмюела: «Ну как?» Да, было время — она сбегала вниз по лестнице, как девчонка, а казалась себе тогда такой уравновешенной и зрелой женщиной! Констанция вздохнула, наполовину от острого сожаления, наполовину — от иронической нежности к той бойкой Констанции, которой не было еще тридцати. В свои пятьдесят с лишним лет она считала себя старухой. И была старухой. И у Эми появились ужимки старой девы. Поэтому и волнение в доме было «старушечьим» волнением и, подобно стремлению Констанции принарядиться, имело свою смешную сторону, которая была одновременно и трагической и заставила бы тупицу хихикать, истеричку — проливать слезы, а умного человека — с горечью думать о вечном земном обновлении.

К половине второго Констанция была одета — осталось только натянуть перчатки. Она еще раз посмотрела на часы, чтобы убедиться, что может спокойно обойти дом, не боясь опоздать на поезд. Она поднялась в спальную на третьем этаже, где когда-то спали они с Софьей и которую она со всем тщанием приготовила для сестры. Комнату проветривали целыми днями, ибо, кроме священника, приезжавшего на заседания Уэслианской методистской конференции в Берсли, никто в ней не жил с тех пор, когда время от времени у них в доме оставалась переночевать Мария Инсал. Сирил, когда приезжал, останавливался в своей старой комнате. У Констанции был большой запас солидной и прочной мебели, и в комнате, предназначенной для Софьи, солнечные зайчики скользили по полированному красному дереву. Кроме того, в комнате стоял запах мебельного лака — запах, которым хозяйка может только гордиться. Наконец, спальная была оклеена новыми небесно-голубыми обоями с новомодным «художественным» орнаментом. Это была комната в стиле Бейнсов. И Констанцию не волновало, откуда приезжает Софья, к чему привыкла Софья, в какую акционерную компанию превратилась Софья — с комнатой все было в порядке! Лучше не придумаешь! Довольно одного взгляда на салфеточки с вышивкой — хотя бы на те, что лежат на умывальнике, а на них — белый с золотом кувшин и прочие принадлежности. Конечно, класть такие салфеточки на умывальник, где их можно забрызгать, — безумие, но безумие возвышенное. Софья, если захочет, сама их уберет. Констанция гордилась своим домом: раньше эта гордость дремала, теперь — прорвалась наружу.

Огонь в камине освещал верхнюю гостиную, воистину великолепное помещение, музей, в котором были выставлены ценности, собиравшиеся Бейнсами и Мэддеками с 1840 года и лежавшие вперемешку с новомодными скатертями и салфетками. Во всем Берсли немного нашлось бы гостиных, способных выдержать сравнение с этой. Констанции это было известно. Такую гостиную никому показать не стыдно.

Она на минуту зашла к себе в спальную, где Эми терпеливо подбирала с кровати комки бумаги.

— Ты все поняла насчет чая? — спросила Констанция.

— О да, мэм, — ответила Эми, словно говоря: «Сколько еще раз вы будете меня об этом спрашивать?» — Вы едете, мэм?

— Да, — сказала Констанция. — Пойдем, закроешь за мной дверь.

Вдвоем они сошли вниз. В нижней гостиной чайный стол был покрыт белой скатертью. Лучшей камчатной скатерти нельзя было ни соткать, ни купить. Ее приобрели пятнадцать лет назад, но еще ни разу не извлекали на свет. Констанция ни за что не щегольнула бы этой скатертью в первый же день, если бы у нее не было еще двух столь же великолепных в запасе. На фисгармонии выстроились вазочки с вареньем, печенья, пирог со свининой, какой пекут только в Берсли, и блюдо с малосольной семгой. Там же лежало все необходимое из столового серебра. Все было на месте. Эми все сделала как следует. А на каминной полке стояла ваза с крокусами. Ее «сад», как она его называла, — Сэмюелу еще казалось, что этот «сад» обличает в ней необыкновенную женственность! Уже давно она не устраивала «сада» на каминной полке. Хронический ишиас и сердцебиение заставили ее утратить всякий интерес к садоводству. Часто, когда Констанция заканчивала сложные манипуляции, благодаря которым содержалась в порядке ее мебель и все прочее, у нее оставались силы, только чтобы «отдохнуть». Она была довольно хрупкой, полной, невысокой женщиной, легко утомлялась, быстро выбивалась из сил. Подготовка к приезду Софьи представлялась ей воистину титанической работой. Однако она с этим хорошо справилась. Чувствует она себя прекрасно, только немного устала и сильнее, чем следует, разволновалась, пока напоследок осматривала дом.

— Прошу тебя, убери ты этот передник! — сказала она Эми, показав на передник грубой ткани, брошенный на диване. — Кстати, где Снежок?

— Снежок, мэм? — воскликнула Эми.

У обеих женщин екнуло сердце. Эми инстинктивно выглянула в окно. Ну, конечно, опять он в сточной канаве — исследует отбросы Кинг-стрит. Очевидно, он выскользнул на улицу, когда Эми принесла домой расписание. На лице служанки появилось виноватое выражение.

— Ты меня удивляешь, Эми! — трагическим тоном сказала Констанция. — Она открыла дверь.

— В жизни такой собаки не видела! — бормотала Эми.

— Снежок! — позвала фокстерьера хозяйка. — Быстро ко мне! Слышишь?

Снежок резко повернулся и, не шевелясь, уставился на Констанцию. Потом, тряхнув головой, он припустил к углу Площади и там снова застыл. Эми отправилась его ловить. Прошла вечность, прежде чем она принесла назад повизгивающего песика. Вид фокстерьера оскорблял и обоняние, и зрение. Ему удалось полностью избавиться от ненавистного запаха мыла. Констанция чуть не плакала. Ей казалось, что все у нее сегодня идет шиворот-навыворот. А у Снежка был такой невинный, доверчивый вид. Как объяснить ему, что приезжает тетушка Софья. Он готов всю семью Бейнсов продать в рабство ради десяти ярдов сточной канавы.

— Тебе придется вымыть его на кухне — это единственный выход, — сдерживаясь, сказала Констанция. — Сейчас надень этот передник, но не забудь сменить его, когда будешь открывать нам дверь. Когда вытрешь Снежка, лучше всего запри его в спальной мистера Сирила.

И обремененная заботами Констанция удалилась, сжимая в руках сумочку и зонтик, разглаживая перчатки и то и дело окидывая взглядом свою накидку.

— Кто же такой дорогой ходит на станцию! — сказала Эми, увидев, что Констанция, вместо того чтобы свернуть на Веджвуд-стрит, пошла вниз по Кинг-стрит. И Эми дала хорошего шлепка Снежку, чтобы показать ему, что теперь они остались дома одни.

Констанция выбрала обходную дорогу, чтобы знакомым при встрече с ней не сразу пришло в голову, что она идет на станцию. Ее чувства, связанные с приездом Софьи и с отношением города к этому событию, были очень сложными.

Ей пришлось поторапливаться. А ведь сегодня утром она встала, тщательно разработав план, как избежать спешки. Торопиться она не любила — ведь от этого одно беспокойство.

II

Лондонский экспресс опаздывал, поэтому три четверти часа Констанция провела в Найпе на платформе, как всегда окаменевшей в ожидании поезда дальнего следования. Наконец раздались возгласы носильщиков: «Поезд на Маклсфилд — Стокпорт — Манчестер», из-за поворота выскользнул громадный локомотив, рядом с которым вагоны казались игрушечными, и Констанцию забил озноб. Тишина на платформе сменилась mêlée[55]. Маленькая Констанция очутилась на краю работающей локтями толпы, которая, понятное дело, пыталась преодолеть преграду из дверей и окон, откуда, как из бойниц, выглядывали защитники поезда. Казалось, что на платформе никогда не установится порядок. И Констанция не очень надеялась заметить в этом столпотворении неизвестно как выглядящую Софью. Констанция пришла в крайнее волнение. Все мышцы ее лица напряглись, а взгляд беспокойно перебегал с одного конца поезда на другой.

Затем она увидела необычную собаку. Другие тоже обратили на нее внимание. Собака была шоколадного цвета, голова и плечи ее поросли густой шерстью, завивавшейся тысячью косичек вроде тех, что бывают на швабрах, которыми в наше время торгуют в москательных лавках. Шерсть едва доходила до середины собачьего туловища, а все остальное было голое и гладкое как мрамор. На жителей Пяти Городов собака производила такое впечатление, как будто забыла надеть важнейший предмет туалета и тем самым нарушала все приличия. Пучки шерсти, которые были оставлены на кончике хвоста и украшали колени, только усиливали непристойность зрелища. Венцом непотребства была розовая ленточка на шее. Собака была точь-в-точь как принаряженная девица легкого поведения. От шеи собаки туго натянутая цепочка уходила куда-то в середину толпы, суетившейся вокруг чемоданов, и, проследив за цепочкой глазами, Констанция увидела высокую представительную даму в пальто и довольно броской шляпке. Красивая аристократка, подумала Констанция, глядя на нее издалека. Потом в голове у нее мелькнула неожиданная мысль: «Это Софья!» Да, конечно она… Нет, не она… Конечно, она! Дама выбралась из толпы. Увидела Констанцию. Они обе поколебались, а потом нерешительно двинулись друг другу навстречу.

— Я бы где угодно тебя узнала, — сказала Софья, не проявляя ни малейшего волнения, и приподняла вуаль, чтобы поцеловать Констанцию.

Констанция поняла, что и ей следует вести себя с тем же восхитительным спокойствием; так она и поступила. Это было бейнсовское спокойствие. Однако она заметила, что губы ее сестры дрожат. И это было приятно Констанции — значит, не она одна такая дурочка. В очертаниях рта Софьи тоже было что-то странное. Должно быть, это результат приступа, о котором Софья ей писала.

— Сирил тебя встречал? — спросила, не зная с чего начать, Констанция.

— О да! — обрадованно ответила Софья. — Я была у него в мастерской, и он проводил меня на станции в Юстоне. Он очень милый мальчик. Я от него в восхищении.

С той же интонацией Софья говорила «Я от него в восхищении», когда ей было пятнадцать лет. Ее тон и властная манера держаться вернули Констанцию в шестидесятые годы. «Она ни капельки не изменилась, — обрадовалась Констанция. — Не изменилась, несмотря ни на что». Но за этой мыслью стояла другая, более общая. «Несмотря ни на что, Бейнсы не меняются». И верно, Софья, какой ее помнила Констанция, не изменилась. Никакие превратности судьбы не властны над сильными личностями. Открыв для себя прежнюю Софью, которая предстала перед ней, когда произнесла похвалу Сирилу, Констанция приободрилась и повеселела.

— Это Фосетт, — сказала Софья, потянув поводок.

На это Констанция не знала, что ответить. Разумеется, Софья не ведала, что творила, когда везла такую собаку в Пять Городов, где люди так придирчивы.

— Фосетт! — ласково повторила Констанция кличку и слегка наклонилась к собачонке. В конце концов собака не виновата. Софья к тому же упоминала Фосетт в своих письмах, хотя и не подготовила Констанцию к тому, что ей предстоит увидеть.

Все это не заняло и минуты. Появился носильщик с двумя чемоданами Софьи. Как заметила Констанция, это были на редкость «добротные» чемоданы, да и одета Софья была хоть и «не без претензии», но зато на редкость «добротно». Затем их отвлекла покупка билета до Берсли, и скоро первое потрясение от встречи улетучилось.

В купе второго класса окружной дороги у Констанции, сидевшей напротив Софьи с ее собачонкой, было время как следует рассмотреть сестру. Констанция пришла к выводу, что, хотя Софья была худощава, не сутулилась и лицо ее под шляпкой сохранило форму продолговатого овала, выглядела она не моложе своих лет. Констанция увидела, что Софье пришлось несладко — жизненный опыт безжалостно отпечатался на ее лице. На расстоянии Софья могла показаться тридцатилетней женщиной, даже девушкой, но в тесном железнодорожном купе видно было, что ее состарили страдания. Однако ясно было, что дух ее не сломлен. Послушать только, как Софья заявила засомневавшемуся носильщику, что непременно возьмет Фосетт с собою в купе! Посмотреть только, как она захлопнула дверь купе, не желая допускать сюда посторонних! Она привыкла командовать. В то же время с ее лица почти не сходила улыбка, словно она поклялась сама себе: «Я и умру, улыбаясь». Констанция жалела Софью. Признавая первенство Софьи в опыте, очаровании, знании света и силе личности, Констанция все же с чувством спокойного, глубинного превосходства жалела Софью.

— Вообрази, — сказала Софья, рассеянно поглаживая Фосетт. — В Юстоне, пока Сирил брал мне билет, ко мне подошел какой-то человек и говорит: «А, мисс Бейнс, я вас лет тридцать не видал, но я знаю — вы мисс Бейнс или бывшая мисс… и все такая же красотка». Сказал и ушел. Должно быть, это был Холл, бакалейщик.

— Какой он? С длинной белой бородой?

— Да.

— Тогда, значит, мистер Холл. Он дважды был мэром. Он у нас олдермен.

— Правда? — сказала Софья. — Ну, разве не удивительно?

— Бог с тобой! — воскликнула Констанция. — Что же тут удивительного? Время-то как летит!

Разговор прервался и все не возобновлялся. Казалось бы, двум женщинам, которые относятся друг к другу с любовью и интересом, которые не виделись больше тридцати лет и которым не терпится поговорить по душам, ничего не стоит поддержать разговор, но эти двое почему-то молчали. Констанция поняла, что и Софью охватила скованность.

— Не может этого быть! — внезапно воскликнула Софья. Она посмотрела в окно и увидела у самого полотна железной дороги, между мануфактурами, складами и рекламой мыла двух пасущихся верблюдов и слона.

— А! — сказала Констанция. — Это цирк Барнума{96}. У них тут так называемая главная база, здесь же самая середина Англии.

Констанция произнесла эти слова с гордостью, ведь, в конце концов, двух середин не бывает. У нее так и вертелось на языке ядовитое замечание, что Фосетт могла бы составить этим верблюдам компанию, но Констанция сдержалась. Софье пришла в голову превосходная мысль отмечать все новые для нее постройки и все сооружения, которые она помнила. Удивительно, насколько мало все изменилось.

— Все тот же дым! — сказала Софья.

— Все тот же, — согласилась Констанция.

— Даже сильнее прежнего, — заметила Софья.

— Ты думаешь? — слегка обиделась Констанция. — Тут кое-что делают, чтобы не так загрязнять воздух.

— Я, должно быть, уже не помню, какой здесь стоял дым, — сказала Софья. — Наверно, в этом все дело. Я и думать забыла…

— Конечно, — сказала Констанция и решительно признала. — Да, дым столбом. Ты не можешь себе представить, какая от него грязь, особенно на занавесках.

Когда поезд, пыхтя, прошел под виадуком Трафальгарской дороги, Констанция показала Софье на строящуюся там новую станцию «Трафальгарская дорога».

— Правда, до чего странно? — спросила Констанция, привыкшая к неизменному перечню станций на окружной дороге — Тернхилл, Берсли, Бликридж, Хенбридж, Колдон, Найп, Трент-Вейл и Лонгшо. Название «Трафальгарская дорога», затесавшееся между Бликриджем и Хенбриджем, казалось ей чересчур необычным.

— Да, пожалуй, — согласилась Софья.

— Тебе-то это не так удивительно, — обескураженно сказала Констанция. Она скромно обратила внимание Софьи на красоты Берсли-парка, когда поезд, подъезжая к Берсли, замедлил ход. Софья посмотрела в окно и едва узнала те холмы, по которым когда-то гуляла с Джеральдом Скейлзом.

На станции в Берсли никто к ним не подошел, и они доехали до Площади в кебе. У окна ждала Эми. Она держала на руках Снежка, приведенного в состояние образцовой опрятности и способного соперничать чистотой с передником служанки.

— Здравствуйте, мэм, — церемонно сказала Эми, обращаясь к Софье, когда та поднялась на крыльцо.

— Здравствуй, Эми, — ответила Софья.

Она польстила Эми, показав таким образом, что знает ее по имени, но если случалось когда-нибудь, чтобы служанку ставили на место одним тоном, то Эми была поставлена на место при первой же встрече. Констанция затрепетала от холодной и надменной вежливости Софьи. Конечно, Софья не привыкла, чтобы слуги первыми с нею заговаривали. Но Эми не обычная служанка. Эми много старше, чем обычно бывает прислуга, и она приобрела некоторую моральную власть над Констанцией, хотя Констанция никогда бы в этом не призналась. Отсюда и тревога Констанции. Однако ничего не произошло. Эми, по-видимому, не заметила, что ее осадили.

— Возьми Снежка и отнеси его в комнату мистера Сирила, — пробормотала Констанция, словно говоря: «Разве я не велела тебе давным-давно это сделать?» По правде сказать, Констанция опасалась за жизнь Снежка.

— Ну, Фосетт! — любезно обратилась она к прибывшей в гости собаке. — Фосетт тут же начала принюхиваться.

Толстый краснощекий извозчик выносил чемоданы на тротуар, а Эми была наверху. На минуту сестры остались в нижней гостиной одни.

— Вот я и приехала! — сказала высокая и величавая пятидесятилетняя женщина. И губы ее снова задрожали, когда она оглядела комнату, которая показалась такой тесной.

— Да, вот ты и приехала! — кивнула Констанция. Она прикусила губу и, благоразумно стремясь избежать слез, поспешила к извозчику. Мимолетное мгновенное чувство — как клочок пены в безбрежном и спокойном море!

Извозчик с чемоданами протопал наверх, спустился вниз, поблагодарил высокомерную Софью за щедрость, и наступила тишина. Эми уже заваривала на кухне чай. Перед камином сверкал приготовленный к трапезе стол.

— Ну, а как быть с Фосетт? — выразила Констанция свое растущее беспокойство.

— Фосетт будет при мне, — твердо ответила Софья.

Они поднялись в спальную, приготовленную для Софьи и вызвавшую у нее восторг своей нарядностью. Софья подбежала к окну и посмотрела на Площадь.

— Разжечь камин? — вскользь спросила Констанция. Ибо на Площади считалось абсурдом разжигать камин в спальной, если обитатель ее здоров.

— Нет-нет! — ответила Софья, но по ее тону ясно было, что она не считает этот вопрос совершенно нелепым.

— Ты уверена? — спросила Констанция.

— Конечно, большое спасибо, — ответила Софья.

— Ну, я пока пойду. Думаю, чай будет скоро готов.

Констанция спустилась на кухню.

— Эми, — сказала она, — как только приготовишь чай, разожги камин в комнате миссис Скейлз.

— В верхней спальной, мэм?

— Да.

Констанция поднялась к себе и закрыла дверь. Ей нужно было хоть на минутку остаться одной после этого ужасного дня. С облегчением вздохнув, Констанция сняла накидку. Она подумала: «Так или иначе, а мы встретились, и она здесь. Она очень мила. Ни чуточки не изменилась», — и добавила: «Только подумать, что она здесь! Действительно здесь». В простоте своей Констанция и не задумывалась о том, что думает на ее счет сестра.

Софья спустилась вниз первой и, когда пришла Констанция, рассматривала пустую стену рядом с дверью, ведущей на кухонную лестницу.

— Здесь и пришлось заложить проем? — спросила Софья.

— Да, — ответила Констанция, — здесь.

— Такое ощущение, наверно, бывает у людей, когда чешется ампутированная нога! — сказала Софья.

— Ах, Софья!

Хотя Софья очень хвалила чай, сестры ели мало. Констанция обнаружила, что Софья, как и она сама, очень осторожна в еде. Софья попробовала каждое блюдо, но только попробовала, поклевала как птичка. Они съели десятую долю всего, что было наготовлено к чаю. Они не смели давать волю своим прихотям. Они только любовались едой.

После чая они поднялись в верхнюю гостиную, и в коридоре были приятно удивлены, когда увидели, что их собаки играют как старые друзья. Благодаря неисправимой беззаботности Эми, Снежок обнаружил Фосетт и первым делом тщательно ее обнюхал. Фосетт, видимо, пребывала в доброжелательном расположении духа и была не прочь развлечься. Долгое время сестры сидели в гостиной при зажженном камине и болтали под приятный аккомпанемент счастливого тявкания собак, игравших в темном коридоре. Собаки спасали положение, ибо требовали постоянного внимания. Когда собаки задремали, сестры начали рассматривать фотографические альбомы, которых у Констанции было несколько штук, в плюшевых и сафьяновых переплетах. Что еще так обостряет память, возвращает прошлое, пробуждает мертвых, молодит старых, вызывает улыбки и вздохи, как фотографии, собиравшиеся на протяжении целой жизни! У Констанции был целый зверинец забытых кузенов, их жен и детей, а также соседей; у нее были снимки Сирила в разном возрасте и блеклые дагерротипы родителей, дедушек и бабушек. Самой неожиданной была фотография, на которой Сэмюел Пови был запечатлен грудным младенцем. При виде ее Софья чуть не прыснула. Но когда Констанция сказала: «Правда, забавно?» — Софья все-таки позволила себе засмеяться. А вот на фотографии, сделанной за год до смерти, Сэмюел производил выгодное впечатление. Софья с уважением смотрела на снимок. Перед ней был портрет честного человека.

— Ты давно овдовела? — тихо спросила Констанция, глядя поверх очков на сидевшую выпрямившись Софью и придерживая рукой лист альбома.

Софья явственно покраснела.

— Я не знаю, вдова ли я, — бестрепетно сказала она. — Мой муж бросил меня в 70-м году, и с тех пор я ни разу его не видела.

— Ах, милая моя! — воскликнула Констанция, перепуганная и словно оглушенная страшным раскатом грома. — А я думала, ты вдова. По словам мистера Пил-Суиннертона, ему точно сказали, что ты вдова. Вот почему я…

Констанция замолчала. На лице ее было написано огорчение.

— Конечно, там я всегда говорила, что я вдова, — объяснила Софья.

— Ну да, — быстро кивнула Констанция. — Конечно…

— Может быть, я и вдова, — сказала Софья.

Констанция ничего не ответила. Это был настоящий удар. Ведь Берсли — такой город… Джеральд Скейлз, конечно, негодяй. Это — вне сомнения!

Когда вслед за тем Эми открыла дверь в гостиную (предварительно постучав, ибо в этом доме не поощрялось, когда слуги входили без предупреждения), она увидела, что сестры сидят совсем рядом за овальным столом орехового дерева — миссис Скейлз, выпрямившись, глядела в огонь, а миссис Пови склонилась над фотографическим альбомом. Обе они показались Эми постаревшими и встревоженными. Волосы у миссис Пови были совсем седыми, а у миссис Скейлз были почти такими же черными, как у самой Эми. Услышав стук, миссис Скейлз вздрогнула и обернулась.

— Пришли мистер и миссис Кричлоу, мэм, — сообщила Эми.

Сестры, наморщив лоб, переглянулись. Миссис Пови ответила Эми таким тоном, словно визиты в половине девятого вечера — у нее в доме обычное событие. Тем не менее она задрожала при мысли, каких ужасных вещей может наговорить мистер Кричлоу Софье после ее тридцатилетней отлучки. Визит был незаурядным и мог плохо кончиться.

— Попроси их подняться, — спокойно сказала Констанция.

Но Эми выжала из этой встречи все, что можно.

— Они уже здесь, — ответила она и немедленно вывела гостей из темного коридора. Счастье, что сестры не сказали ничего такого, чего не следовало слышать Кричлоу.

Затем Мария Кричлоу с жеманной улыбкой поздоровалась с Софьей. Миссис Кричлоу была очень взволнована — у нее были слабые нервы. С ужимками, чуть ли не подпрыгивая, она издавала ртом такие звуки, словно смотрела на человека, жующего кислое яблоко. Ей хотелось продемонстрировать Софье, в кого она превратилась из молоденькой робкой ученицы. И правда, после замужества она изменилась. Заправляя делами других людей, она не испытывала необходимости стелиться перед клиентами, но, сама став хозяйкой, она из стремления к преуспеянию утратила былую безликую и механическую исполнительность. А жаль. В ее упорной замкнутости было своеобразное чувство собственного достоинства, но теперь в роли общительной дамы она была просто смешна. Светская живость жестоко подчеркивала ее ужасающую вульгарность и физическую непривлекательность. И хотя Софья обошлась с миссис Кричлоу без холодка, обращение Софьи показывало, что она не желает, чтобы ее разглядывали как какую-то диковину.

Мистер Кричлоу неторопливо вошел в комнату.

— Вы, как и раньше, высоко держите голову, — сказал он, внимательно разглядывая Софью.

Потом неспешно протянул для рукопожатия свою длинную тонкую руку.

— Что ж, очень рад вас видеть.

Все, как громом, были поражены таким выражением радости. От мистера Кричлоу еще никогда не слыхали, что он кого-то рад видеть.

— Да, — прощебетала Мария. — Мистер Кричлоу обязательно хотел сегодня зайти. Именно сегодня.

— Вы не предупредили меня днем, — сказала Констанция, — что собираетесь составить нам компанию.

Мистер Кричлоу покосился на Констанцию.

— Да, — проскрипел он. — Днем я еще сам не решил.

Выражение его лица польстило Софье. Очевидно, для него эта пожившая, печальная пятидесятилетняя женщина оставалась юной девушкой. В присутствии этого глубокого старика она и чувствовала себя юной девушкой и вспомнила, как когда-то в юности ненавидела его. Отвергнув помощь жены, мистер Кричлоу поставил кресло перед камином и не торопясь уселся в него. Конечно, здесь, в гостиной, он выглядел намного старше, чем за прилавком. Констанция обратила на это внимание еще днем. Из камина выкатился раскаленный уголек. Мистер Кричлоу нагнулся, смочил пальцы слюной, поднял уголек и бросил его обратно.

— Ну, — сказала Софья, — я бы так не сумела.

— Никто лучше мистера Кричлоу не умеет поднимать горячие уголья, — захихикала Мария.

Мистер Кричлоу не соизволил ответить.

— Когда вы выехали из Парижа? — спросил он Софью, откидываясь в кресле и кладя руки на подлокотники.

— Вчера утром, — ответила Софья.

— И чем же вы занимались со вчерашнего утра?

— Я остановилась на ночь в Лондоне, — сказала Софья.

— А, вон оно что, в Лондоне!

— Да. Мы провели вечер с Сирилом.

— А, с Сирилом! Что вы думаете о Сириле, Софья?

— Я горжусь тем, что у меня такой племянник, — сказала Софья.

— А, гордитесь? — произнес старик с явной иронией.

— Да, горжусь, — резко ответила Софья. — И не потерплю никаких замечаний на его счет.

Она принялась с жаром восхвалять Сирила, что очень растрогало Констанцию. Констанция была довольна, даже счастлива. И все же где-то в глубине ее души гнездилось неприятное чувство, что Сирил, которому пришлась по душе его блестящая тетушка, попытался очаровать ее, как никогда или почти никогда не пытался очаровать собственную мать. Сирил и Софья ослепили и покорили друг друга, они люди одинакового склада, а ей, Констанции, существу заурядному, блистать не дано.

Она позвонила и, когда явилась Эми, распорядилась насчет еды — пирожков с яблоками, кофе и горячего молока, и Софья тоже шепотом обратилась к Эми с просьбой касательно Фосетт.

— Хорошо, миссис Скейлз, — с готовностью и почтительно ответила Эми.

Миссис Кричлоу, сидя в низком кресле у занавешенного окна, чему-то улыбалась. Констанция зажгла еще один рожок на люстре. Сделав это, она тихонько вздохнула — то был вздох облегчения. Мистер Кричлоу ведет себя как подобает. Теперь, когда они с Софьей встретились, худшее позади. Если бы Констанция заранее знала, что он придет, ее бы терзали дурные предчувствия, но теперь, когда он действительно явился, она рада его приходу.

Беззвучно отпив немного горячего молока, мистер Кричлоу вытащил толстую кипу белых и голубых бумаг из раздувшегося кармана своего пиджака.

— А теперь, Мария Кричлоу, — сказал он, слегка повернувшись в своем кресле, — тебе пора домой.

Мария Кричлоу как раз надкусила ломтик орехового торта, а в правой руке, изборожденной темными полосками, держала чашку кофе.

— Но мистер Кричлоу… — запротестовала Констанция.

— У меня к Софье дело, и я должен с ним покончить. Я должен дать ей отчет в том, как распоряжался ее наследством по завещанию отца, по завещанию матери и по завещанию тетки, и полагаю, что никого, кроме меня и Софьи, это не касается. Так что, — поглядел он на жену, — марш отсюда!

Мария встала, жеманясь и желая скрыть неловкость.

— Неужели вам охота вникать во все это прямо сегодня? — сказала Софья.

Она говорила мягко, ибо уже ясно поняла, что с мистером Кричлоу следует обращаться тактично, как того требуют капризы и упрямство преклонного возраста.

— Это вполне может подождать день-другой. Я никуда не спешу.

— Достаточно я ждал! — энергично возразил он.

Наступило молчание. Мария Кричлоу собиралась домой.

— А насчет того, что вы не спешите, Софья, — продолжал старик, — так никто и не говорит, что вы спешите.

Софья еле сдержалась. Она неуверенно поглядела на Констанцию.

— Мы с миссис Кричлоу спустимся пока в нижнюю гостиную, — быстро вставила Констанция. — Там еще не догорел огонь в камине.

— Ну нет, об этом и речи быть не может!

— Но отчего же нет, миссис Кричлоу? — настаивала Констанция весело, но твердо.

Она полагала, что в ее доме Софья должна располагать всей той же свободой и удобствами, которые имела у себя. Если нужно предоставить помещение Софье и ее доверенному лицу для деловой беседы, гордость требует от Констанции найти такую комнату. К тому же Констанция рада была увести Марию подальше с глаз Софьи. Сама-то она притерпелась к Марии, для нее это роли не играет, но ей было бы не по душе, если бы из-за нелепых повадок Марии сестре пришлось бы сидеть на иголках. Поэтому эти двое ушли, а старый Кричлоу начал разворачивать бумаги, которые приводил в порядок уже несколько недель.

В гостиной внизу огонь почти догорел, и Констанцию не только изводила своей пустой назойливостью миссис Кричлоу, но и мучил холод, который был ей противопоказан при ее ишиасе. Она задумалась над тем, не придется ли Софье признаться мистеру Кричлоу, что она сама толком не знает, вдова она или нет. Констанция подумала, что надо бы предпринять шаги, чтобы выяснить через семейство Биркиншо, известно ли что-либо о Джеральде Скейлзе. Но даже этот путь усеян опасностями. Положим, он еще жив, этот редкостный негодяй (а только таким могла считать его Констанция), и положим, он будет досаждать Софье — что за картина! Какой позор на весь город! Такие пугающие мысли непрерывно возникали в голове у Констанции, склонившейся перед камином и желавшей одного — дожить до конца глупейшей беседы с Марией Кричлоу.

Эми, отправляясь спать, прошла через комнату. Подняться наверх, минуя маленькую гостиную, было невозможно.

— Ты ложишься спать, Эми?

— Да, мэм.

— Где Фосетт?

— В кухне, мэм, — словно оправдываясь, ответила Эми. — Миссис Скейлз сказала, что Фосетт может спать на кухне со Снежком, они ведь так подружились. Я открыла нижний ящик — там Фосетт и улеглась.

— Миссис Скейлз привезла с собой собаку? — воскликнула Мария.

— Да, мэм, — опередив Констанцию, сухо ответила Эми. — И за этим «да» стояло очень многое.

— У вас в семье все такие собачники, — сказала Мария. — А что это за собака?

— Ну, — сказала Констанция, — не знаю точно, как называется эта порода. Собака французская. Словом, французской породы.

Эми не спешила уходить.

— Спокойной ночи, Эми, спасибо тебе.

Закрыв дверь, служанка стала подниматься по ступенькам.

— Ну и ну! — пробормотала Мария. — Вот уж не подумала бы!

Уже пробило десять, когда звуки на втором этаже показали, что первая беседа между доверенным лицом и его подопечной завершилась.

— Я пойду, открою нашу боковую дверь, — сказала Мария. — Передайте мой поклон миссис Скейлз.

Мария не была уверена, действительно ли Чарлз Кричлоу хотел, чтобы она вернулась домой, или удовлетворился ее отсутствием в гостиной. Поэтому она ушла. Кричлоу мучительно долго, в полном молчании спускался по лестнице, потом, не обращая внимания на Констанцию, прошел через гостиную в сопровождении Софьи и удалился.

Констанция закрыла и заперла входную дверь, и сестры переглянулись. Софья легко улыбнулась. Сестрам казалось, что они лучше понимают друг друга без слов. Взглядом они передали друг другу свои впечатления от Чарлза Кричлоу и Марии и поняли, что впечатления эти совпадают. Констанция ни словом не обмолвилась о беседе Софьи с Кричлоу. Промолчала и Софья. Сейчас, в первый день встречи, они лишь изредка достигали близости.

— Не пора ли лечь? — спросила Софья.

— Ты устала, — сказала Констанция.

Софья подошла к лестнице, слабо освещенной рожком из коридора, прежде чем Констанция, проверив задвижки на окнах, выключила газ в гостиной. По лестнице они поднимались вдвоем.

— Я хочу проверить, все ли в порядке у тебя в комнате, — сказала Констанция.

— Зачем? — спросила Софья, улыбаясь.

Оставшиеся ступеньки они преодолели медленнее.

Констанция запыхалась.

— Ах, камин разожжен! Как это мило! — воскликнула Софья. — Ну зачем такие хлопоты? Я же сказала — не надо.

— Какие же хлопоты! — ответила Констанция, зажигая газ.

По ее тону можно было подумать, что затопить камин в спальной — самое обычное дело в Берсли.

— Ну, дорогая, надеюсь, тебе будет удобно, — сказала Констанция.

— Конечно. Спокойной ночи, дорогая.

— Спокойной ночи.

Сестры снова обменялись робкими и нежными взглядами. Они не поцеловались. Обе подумали: «Не станем же мы целоваться каждый вечер». Но в их тоне звучало спокойное, сдержанное чувство, взаимное доверие и уважение, даже нежность.

Полчаса спустя до ушей Констанции донесся страшный гам. Она как раз ложилась в постель. В тревоге она внимательно прислушалась. Не было сомнения: собаки подрались, и притом насмерть. Она представила себе поле битвы — кухню и поверженного Снежка. Открыв дверь, она вышла в коридор.

— Констанция! — раздался шепот у нее над головой. Она подскочила.

— Это ты?

— Я.

— Нечего тебе ходить к этим собакам. Они сейчас перестанут. Фосетт не кусается. Извини, что она подняла такой шум.

Констанция подняла глаза и увидела наверху бледную тень. Собаки действительно вскоре кончили перебранку. Этот короткий разговор в темноте странно подействовал на Констанцию.

III

На следующее утро, после ночи, прерывавшейся не лишенными приятности периодами бодрствования, Софья встала и, набросив халат, подошла к окну. Была суббота — Софья выехала из Парижа в четверг. Приоткрыв занавеску, она посмотрела на Площадь. Конечно же она ожидала, что Площадь покажется ей меньше, чем в юности, и все же Софью изумило, насколько она мала: Площадь была по размерам чуть больше обычного дворика. Софья хорошо помнила зимнее утро, когда она смотрела из окна на Площадь, над которой в свете фонарей вился снег: тогда Площадь была широкой, и казалось, первому прохожему, который прошел через нее наискосок, оставляя за собою неровные следы на снегу, понадобились часы, чтобы пройти через бесконечную белую пустыню, прежде чем он, взяв направление на Ратушу, скрылся за лавкой Холла. Софье, в основном, вспоминалась заснеженная Площадь, холодные утренние часы, холодная клеенка на подоконнике и холодный сквозняк из оконных щелей (теперь рама была починена). Прекрасными казались ей эти воспоминания, прекрасным казалось ей детство, прекрасными казались ей бури и штормы юности и даже в бесконечном, бесплодном унынии двух лет работы в лавке, после того как она бросила учебу, — даже в этом была своеобразная прелесть.

Но даже за миллионы, думала Софья, не согласилась бы она прожить жизнь сначала.

За тот огромный, ужасающий промежуток времени, который прошел со времен ее юности, на Площади, как ни удивительно, почти ничего не изменилось. На восточной ее стороне несколько лавок слились в одну, и иллюзию того, что так всегда и было, поддерживали заново оштукатуренные стены. На северной стороне появился ранее неизвестный ей фонтан. И больше никаких перемен! Но вот моральная перемена, прискорбная утрата былого гордого духа Площади, причиняла боль и огорчала. В нескольких домах никто не жил и, очевидно, уже не первый год — таблички «Сдается» висели в грязных и мутных окнах верхних этажей и были косо прибиты на закрытых ставнях. А на вывесках были написаны имена, которых Софья не знала. Магазины по большей части стали хуже — они превратились в лавчонки, грязные, жалкие и бедные, в них не осталось ни блеска, ни великолепия. Мостовая была покрыта мусором. В глазах Софьи эта картина, ничтожная, убогая и унылая, представляла собой верх провинциальности. Именно об этом французы многозначительно говорят — province[56]. К этому слову нечего добавить. Разумеется, раз Берсли находится в провинции, этот город, по естественному ходу вещей, и должен быть типичной провинцией. Но в воображении Софьи Берсли всегда отличался от обычной province, в нем, а особенно на Площади св. Луки, всегда была своя атмосфера, своя индивидуальность! Теперь эта иллюзия рассеялась. И все же перемены произошли не только в Софье, они не были до конца субъективными. Площадь и правда изменилась к худшему; может быть, она и не стала меньше, но стала хуже. Как центр торговли она определенно была на пороге гибели. Тридцать лет назад в субботнее утро здесь было бы полно ларьков под парусиновыми навесами, болтливых фермеров и крикливых покупателей. Теперь субботнее утро ничем не отличалось от прочих, а на Веджвуд-стрит из-под стеклянной крыши рынка св. Луки, которую видно было из окна, доносились шумные крики торговцев. В этом случае бойкое место просто сдвинулась на несколько ярдов к востоку, но Софья из намеков в письмах Констанции и из разговоров с ней знала, что, вообще говоря, торговля переместилась в сторону не на несколько ярдов, а на милю-другую — в дерзкий и напористый Хенбридж с его электрическим освещением, театрами, большими магазинами и рекламой. Облако густого дыма над Площадью, сажа на оконных рамах и завывание паровых сирен показывали, что оптовики в Берсли процветают по-прежнему, но воспоминаниям ее юности это ничего не говорило; крепкие нити связывали Софью с розничной торговлей в Берсли, а с такой торговлей в Берсли было покончено.

Софья думала: «Я бы не вынесла жизни здесь. Я бы умерла. Эта жизнь угнетает. А грязь! А безобразный вид! А как они говорят, о чем думают! Я почувствовала это уже в Найпе, на станции. Площадь довольно живописна, но до чего убога! Видеть все это каждое утро? Ни за что!» И Софью чуть не передернуло.

Пока что у нее нет дома. У Констанции она «в гостях».

Констанция, казалось, не замечала, что живет в ужасающей обстановке распада, грязи и провинциальности. Да и дом Констанции был исключительно неудобным, темным, и, вне сомнения, жить в нем было нездорово. Кухня в подвале, вестибюля нет, лестницы чудовищны, а что до гигиены — все, как в средние века. Софья не могла понять, почему Констанция не уедет отсюда. У Констанции денег куры не клюют, она могла бы жить где угодно, в хорошем современном доме. А она сидит на Площади. «Привыкла, наверное, — снисходительно размышляла Софья. — И я, наверное, на ее месте повела бы себя так же». Но на самом деле Софья так не думала и понять, что творится в душе у Констанции, не могла.

Без сомнения, Софья еще «не разобралась» в Констанции. Софья полагала, что в некоторых отношениях ее сестра — законченная провинциалка или, как называли таких людей в Пяти Городах, «фигура», не слишком уверенная в себе, недостаточно напористая, чересчур покорная, с чудным провинциальным акцентом, жестами, манерами и нечленораздельными восклицаниями, с удивительно узкими горизонтами! Но вместе с тем Констанция весьма проницательна и не раз показывала каким-нибудь случайным замечанием, что хоть и провинциалка, а понимает, что к чему. О человеческой природе сестры, безусловно, судят одинаково, и между ними от природы есть взаимопонимание. Да и в основе своей Констанция — человек высокой пробы. Время от времени Софья ловила себя на том, что втайне покровительственно относится к Констанции, но всякий раз, поразмыслив, пыталась разобраться в самой себе. Констанция — мало того, что была бесконечно добра, — была и совсем не глупа. Она умела подметить фальшь, нелепости не хуже других. Софья искренне считала, что Констанция выше любой француженки, из тех, с которыми ей приходилось встречаться. Главным достоинством Констанции она считала те свойства, которые заметила у носильщиков, когда высадилась в Ньюхейвене{97} — честность и открытость, добрую волю и могучее простодушие. Эти свойства, которые Софья считала важнейшими в мире, казалось, пропитывали самый воздух Англии. Она заметила их даже в мистере Кричлоу, который, впрочем, вообще ей нравился и восхищал ее неукротимой силой характера. Софья извиняла ему грубость по отношению к жене. Софья считала это естественным. «В конце концов, — говорила она, — не женись он на ней, кем бы она была? Рабой! Замужем за ним ей неизмеримо лучше. В сущности, ей посчастливилось, и было бы нелепо, если бы он обращался с нею иначе». Софья и не подозревала, что деспот Кричлоу некогда мечтал о Марии, как о звезде с неба.

Но всю жизнь прожить с такими людьми? Всю жизнь прожить с Констанцией? Всю жизнь прозябать в физической и нравственной атмосфере Берсли?

Софья представила себе Париж, каким он выглядит сегодня утром, — блестящий, чистый, сверкающий город. Аккуратная улица лорда Байрона и великолепная перспектива Елисейских полей. Сам Париж всегда казался ей прекрасным — хотя жизнь там прекрасной ей не казалась. Но сейчас и парижская жизнь казалась прекрасной. Софья вспомнила первые годы после покупки пансиона и в тогдашней повседневности увидела постоянство и мирную красоту. Прекрасной казалась ее тогдашняя жизнь, даже жизнь две недели назад — невеселая, но прекрасная. И все это в прошлом. Софья со вздохом вспомнила о нескончаемых переговорах с Мардоном, о бесчисленных формальностях, которых требовали английские и французские законы, а также специфика синдиката. С этим покончено. Покончено раз и навсегда. Она купила пансион за гроши, а продала его за целое состояние. Она была никем, а стала вести дела с синдикатами. И после долгих-долгих, монотонных, полных напряжения лет, когда она управляла пансионом, пришел день, пришло нужное ощущение, и она передала ключи и право владения мистеру Мардону и хозяину отеля «Москва», и в последний раз заплатила жалованье слугам, и подписала последний счет. Ее партнеры были очень любезны и приглашали ее остаться в пансионе на правах гостьи, пока она будет собираться перед отъездом. Но на это Софья не согласилась. Она не в силах была оставаться в пансионе, перешедшем в чужие руки. Она съехала сразу же и переселилась в гостиницу со своим небольшим багажом, чтобы сделать окончательные распоряжения по финансовым делам. И однажды вечером Жаклин пришла навестить ее и поплакала.

Ее стремительный отъезд из пансиона Френшема, без соблюдения какого бы то ни было церемониала, теперь поразил ее своей мучительной трогательностью. Она сошла по десяти ступенькам крыльца — и карьера ее окончилась, завершилась. Удивительно, с какой нежностью вспоминала Софья теперь свою тяжелую, трудную, выматывающую жизнь в Париже! Ибо, даже если она, сама того не понимая, любила эту жизнь, она никогда ей не радовалась! Она всегда сравнивала Францию и Англию не в пользу Франции, всегда осуждала французский темперамент в делах, всегда считала, что с французскими торговцами «сама не знаешь, на каком ты свете». А теперь они проносились перед нею, исполненные необычайного очарования, эти вежливые лгуны, всегда готовые пощадить чужие чувства, всегда аккуратные и подтянутые. А французские магазины — как изысканно они оформлены! В Париже радует глаз даже лавка мясника, а мясная лавка на Веджвуд-стрит, которую она помнит с детства и которую видела мельком из кеба, — это же просто бойня! Софью тянуло в Париж. Ее тянуло вдохнуть парижский воздух. Эти провинциалы в Берсли и не подозревают, что такое Париж! Они не оценили и никогда не оценят тех чудес, которых добилась она там, на ярмарке чудес. Возможно, они и догадываются, что остальной мир совсем не похож на Берсли. Но их ничего не интересует. Даже Констанции в тысячу раз интереснее передавать пустячные местные сплетни, чем слушать рассказы о парижской жизни. Случалось, Констанция выражала легкое удивление перед тем, что рассказывала Софья. Но она никогда не удивлялась по-настоящему, ибо ее любопытство ограничивалось рамками Берсли. Как и все остальные, Констанция страдала поразительным, закостенелым провинциальным эгоизмом. И если бы Софья сообщила Констанции, что у парижан голова растет из живота, Констанция пробормотала бы в ответ: «Ну и ну! Господи боже мой! Бывает же такое! Вот у младшего сына миссис Бриндли, у него, у бедняжки, тоже голова свернута набок!»

Из-за чего горевала Софья? Она и сама не знала. Она могла делать что угодно, могла ехать куда пожелает. Ее не тяготили ни заботы, ни ответственность. Мысль о муже давно уже не вызывала в ней никакого чувства. Она была богата. Мистер Кричлоу скопил для нее почти такую же сумму, какую она заработала сама. Ей не по силам самой израсходовать все состояние. Она не знает, на что его потратить. Все, что можно купить, у нее есть. У нее нет никаких желаний, кроме одного — быть счастливой. Если бы тысяч за тридцать можно было купить такого сына, как Сирил, она бы его купила. Ей горько было, что у нее нет детей. В этом она завидовала Констанции. Ребенок, вот то единственное, что стоит иметь. Она чересчур свободна, ее не обременяет ответственность. У нее есть сестра, но Софья одинока. Удивительно, как капризна судьба. Софье пятьдесят, и она одна.

Но мысль о том, чтобы снова оставить Констанцию после того, как они воссоединились, не нравилась Софье. Эта мысль лишала ее покоя. Она не понимала, как проживет без Констанции. Она одинока, но у нее есть сестра.

Софья первой спустилась вниз и обменялась несколькими словами с Эми. Она постояла на крыльце, в то время как Фосетт знакомилась с любимой сточной канавой Снежка. Было морозно.

Когда вниз сошла Констанция, она увидела, что на накрытом к завтраку столике лежит зонтик — подарок, который Софья привезла ей из Парижа. Было бы невозможно найти ничего лучше. Зонтик произвел бы впечатление даже на тетю Гарриет. Ручка зонтика была позолоченная, с инкрустацией из опалов; кончики спиц тоже были позолочены, именно эта деталь ошеломила Констанцию. Честно говоря, на Площади ни сном ни духом не ведали о том, что роскошь зашла так далеко. Что кончики спиц позолочены, как и ручка, — это уже вовсе чудеса. Софья спокойно объяснила, что так теперь делают сплошь и рядом. Впрочем, она не скрывала, что зонтик действительно высшего класса и что с ним без стыда можно показаться даже королеве. Она добавила, что даже если Констанции придется перетягивать зонтик, то спицам (модель «Чудо-фокс»), их позолоченным кончикам и ручке не будет сноса. Констанция радовалась, как дитя.

Они решили вместе отправиться за покупками. Про себя они думали, что раз уж Софью придется представлять соседям, то пусть лучше это случится раньше, чем позже.

Констанция посмотрела на небо.

— Вряд ли будет дождь, — сказала она. — Но зонтик я, пожалуй, возьму.

Глава III. Жизнь в гостинице

I

По утрам Софья ходила в теплых комнатных туфлях. Эту привычку она усвоила на улице лорда Байрона — скорее случайно, чем с намерением использовать шлепанцы для незаметного надзора за прислугой. Ее комнатные туфли послужили непосредственной причиной важных событий на Площади св. Луки. Софья прожила у Констанции уже целый календарный месяц — право, удивительно, как летит время! — и освоилась в доме. Постепенно напряжение в отношениях между сестрами исчезло. В особенности Констанция ничего не скрывала от Софьи и рассказала ей о малых и больших недостатках Эми и обо всех прочих неполадках в домашнем механизме. Обедали теперь за столом, покрытым обычной скатертью, а в дни «генеральной уборки» в нижней гостиной Констанция, посмеиваясь, просила Софью извинить Эми за ее передник, который у служанки не было времени сменить. Короче, Софья перестала быть чужой в доме, и никто не считал нужным выдавать желаемое за действительное. Несмотря на грязь и провинциальность Берсли, Софья получала удовольствие от близости с Констанцией. Что касается Констанции, то она была просто счастлива. В разговорах сестер между собой все чаще появлялись нотки нежности, и в глубине души эти внезапные и неожиданные проявления чувства были очень приятны им обеим.

Воскресным утром, прожив уже три недели в Берсли, Софья встала очень рано, надела халат и комнатные туфли и явилась в спальную Констанции. Софья была несколько обеспокоена здоровьем Констанции, и ей самой было приятно это беспокойство, которого Софья ничуть не скрывала. Эми со свойственной ей небрежностью утром в субботу преступно не заперла дверь, ведущую из нижней гостиной на улицу, и Констанция заметила это упущение, только когда за завтраком почувствовала, что ей дует в ноги. Она всегда сидела спиной к двери, в матушкином кресле-качалке с рифленой спинкой, а Софья на том месте — но не на том стуле, — на котором в сороковые годы сиживал Джон Бейнс, а в семидесятые и позже — Сэмюел Пови. Сквозняк испугал Констанцию. «У меня снова начнется ишиас!» — воскликнула она, и Софью изумил страх, прозвучавший в голосе сестры. К вечеру ишиас действительно вновь навестил седалищный нерв Констанции, и у Софьи впервые был случай разобраться, какие муки пульсирующий ишиас способен принести своей жертве. Вдобавок к ишиасу Констанция подхватила насморк и, чихая, испытывала острейшую боль. Насморк Софья быстро вылечила. Констанция была уложена в постель. Софья хотела было вызвать врача, но Констанция заверила ее, что доктор не скажет ей ничего нового. К боли Констанция относилась с ангельским терпением. Софью поражала слабая и нежная улыбка, с которой Констанция лежала в постели, обложенная грелками и измученная болью. Это заставило Софью задуматься о сильном характере Констанции и о том, как разнообразно проявляет себя натура Бейнсов.

Итак, в воскресенье утром Софья встала рано, сразу после Эми.

Выяснилось, что Констанции несколько лучше в том, что касается невралгии, но что она истерзана бессонной ночью. Хотя Софья сама спала плохо, ей почему-то стало совестно перед не сомкнувшей глаз сестрой.

— Ах ты бедняжка, — исполнясь сочувствия, прошептала Софья. — Подожди, я сейчас сама приготовлю тебе чай.

— Чай сделает Эми, — сказала Констанция.

Софья решительно повторила: «Я сама» — и, убедившись, что пока нет необходимости менять грелки, неслышно сошла вниз в своих комнатных туфлях.

Спускаясь по темной кухонной лестнице, она услышала голос Эми, восклицавшей в раздражении: «Да поди ты вон!», и тявканье Фосетт. Софья в гневе хотела броситься вниз, но сдержалась. Ее отношение к Фосетт не было отмечено сердечностью, а ее отношение к собакам в целом было строгим: даже оставшись наедине с собакой, она очень редко целовала ее, как это обычно делают владельцы животных. Но Софья любила Фосетт, и более того, в последнее время любовь эта усилилась из-за насмешек, которыми жители Берсли осыпали это необычное существо. К счастью для самолюбия Софьи, в Берсли не было возможности остричь Фосетт, и таким образом собака с точки зрения горожан день ото дня становилась все менее забавной. Поэтому Софья могла, не теряя достоинства, подчиниться силе обстоятельств, хотя никогда не подчинилась бы городскому общественному мнению. Софья догадывалась, что Эми не любит Фосетт, но тон, в котором служанка произнесла свои слова, явно указывал, что Эми проводит различие между Фосетт и Снежком, и это огорчило Софью куда больше, чем тявканье ее любимицы.

Кашлянув, Софья вошла в кухню.

Снежок лакал из блюдечка свою утреннюю порцию молока, а Фосетт, бесформенный ком густой шерсти, грустно стояла под столом.

— Доброе утро, Эми, — произнесла Софья с пугающей вежливостью.

— Доброе утро, мэм, — угрюмо ответила Эми.

Эми знала, что Софья слышала тявканье, а Софья знала, что Эми это знает. Их нарочитая вежливость была ужасна. У обеих женщин было такое ощущение, словно по полу рассыпан порох и горящие спички. У Софьи была вполне обоснованная претензия к Эми из-за истории с незакрытой дверью. Софья полагала, что, совершив такой промах, Эми по меньшей мере могла бы обнаружить раскаяние, любезность и желание услужить. Но этим и не пахло. У Эми была своя претензия к Софье, потому что не так давно Софья навязала ей новый метод варки овощей. Эми была решительной противницей новомодных и заграничных методов. Софья не подозревала об этой претензии, которую Эми скрывала под обычной своей почтительной вежливостью.

Они стояли друг перед другом, как две воюющие армии.

— Какая жалость, что здесь нет газовой плиты. Мне нужно немедленно вскипятить чаю для миссис Пови, — сказала Софья, посмотрев на только что разведенный огонь.

— Газовой плиты, мэм? — враждебно переспросила Эми. Бесшумные комнатные туфли Софьи были последней каплей, заставившей Эми сбросить маску почтительности.

Эми и пальцем не пошевелила, чтобы помочь Софье. Она не показала ей, где найти все необходимое, чтобы приготовить чай. Софья нашла чайник и отмыла его. Она отыскала самый маленький заварочный чайник, и, поскольку в нем оставалась вчерашняя заварка, она с преувеличенной тщательностью и шумом вымыла и этот чайник. Софья нашла сахар и все прочее и раздула огонь ручными мехами. Эми же ничего не делала, разве что уговаривала Снежка допить молоко.

— Почему ты даешь Фосетт так мало молока? — холодно спросила Софья, когда очередь дошла до Фосетт. Софья ждала, пока вскипит чайник. Блюдечко, предназначенное для Фосетт, которая была вдвое больше Снежка, было наполнено молоком едва наполовину.

— Молока больше нету, мэм, — проскрипела Эми.

Софья промолчала. Вскоре, благополучно заварив чай, она удалилась. Не будь Эми зрелой матроной, которой было уже за сорок, она бы фыркнула вслед уходящей хозяйке, но Эми вовсе не была обычной глупенькой служанкой.

Если не считать известной чопорности, с которой Софья подала поднос своей сестре, в ее поведении не было признаков гнева. Софью глубоко растрогала та радость, с которой недомогающая Констанция встретила чай, и утешило то, что сестре есть на кого опереться в трудную минуту.

Несколько минут спустя Констанция, спросив сперва у Софьи, который час показывают часы на комоде (швейцарские часы давно уже остановились), потянула за красный шнурок звонка, висевший над кроватью. Далеко в кухне зазвенел колокольчик.

— Что-нибудь еще принести? — спросила Софья.

— Ах нет, спасибо, — ответила Констанция. — Я только хочу знать, не принес ли почтальон писем. Он давно уже должен был прийти.

За время пребывания в доме Софья узнала, что каждое воскресное утро Констанция ожидает письма от Сирила. Между матерью и сыном существовала твердая договоренность, что Сирил будет писать по субботам, а Констанция по воскресеньям. Софья знала, что Констанция придает этим письмам большое значение и к концу недели начинает все больше волноваться за Сирила. После приезда Софьи письма от Сирила приходили регулярно, но в них, случалось, было всего две-три строчки, и Софья понимала, что письмо может и не прийти и что Констанция свыклась, хотя и не смирилась, с такими разочарованиями. Констанция давала Софье читать письма от сына; от них у Софьи осталось ощущение, что ее любимец, пожалуй, несколько небрежен по отношению к матери.

На звонок никто не ответил. Констанция позвонила еще раз, и снова безрезультатно. Резко встав, Софья вышла из спальной и миновала комнату Сирила.

— Эми! — окликнула она служанку, перегнувшись через перила. — Ты что, не слышишь звонка?

— Быстрей я не могу, мэм, — прежним угрюмым тоном ответила Эми.

Пробормотав что-то нечленораздельное, Софья подождала, пока не убедилась, что Эми действительно поднимается по лестнице, после чего ушла в комнату Сирила. Там она и осталась, не зная, что предпринять. Не то чтобы она подслушивала, не желая присутствовать при разговоре Эми с хозяйкой. В сущности, Софья сама до конца не понимала, зачем осталась в комнате Сирила, дверь из которой в спальную Констанции была открыта.

Недовольная Эми взобралась по лестнице и с гордым видом явилась к хозяйке. Эми полагала, что Софья поднялась на третий этаж, где ей и «положено» находиться. Служанка молча стояла у кровати, не обнаруживая ни сочувствия к Констанции, ни интереса к ее состоянию. Ишиас Констанции раздражал Эми, как постоянный упрек за ее легкомысленное отношение к дверям.

Словно ожидая чего-то, Констанция тоже минуту помедлила.

— Ну, Эми, — произнесла она наконец голосом, ослабевшим от бессонницы и боли. — Есть письмо?

— Нету писем, — мрачно ответила Эми. — Ежели бы были письма, я бы их, ясное дело, принесла. Почтальон приходил двадцать минут назад. Вечно меня дергают, словно у меня своих дел мало.

Эми повернулась и открыла дверь, чтобы выйти.

— Эми! — резко окликнула ее Софья.

Служанка вздрогнула и, сама того не желая, подчинилась властному голосу и остановилась.

— Будь любезна не разговаривать со своей хозяйкой в таком тоне. По крайней мере, пока я здесь, — холодно сказала Софья. — Ты знаешь, что она больна и слаба. Стыдись!

— Да я… — начала Эми.

— Я не намерена пререкаться, — резко перебила ее Софья. — Иди.

Эми подчинилась. Она была не только ошеломлена, но и испугана.

Участницы этой сцены восприняли ее весьма драматически. По мнению Софьи, Констанция распустила Эми. Софья догадывалась, что Эми иногда позволяет себе грубить, но то, что отношения между служанкой и хозяйкой таковы, что Эми способна нагло дерзить Констанции, поразило и огорчило Софью, которая неожиданно увидела в сестре жертву произвола. «Если эта особа так себя ведет в моем присутствии, — думала Софья, — то что же она позволяет себе, когда они остаются одни?»

— Это неслыханно! — воскликнула Софья. — Милая Констанция, почему ты позволяешь ей говорить с тобой в подобном тоне!

С повлажневшими глазами Констанция сидела на кровати, держа на коленях маленький чайный поднос. Слезы подступили к ее глазам, когда она узнала, что письмо не пришло. Обычно она из-за этого не плакала, но от слабости утратила выдержку. А теперь, когда подступили слезы, она уже не могла удержать их. Куда же их денешь!

— Эми у меня столько лет, — прошептала Констанция. — Она иной раз позволяет себе вольности. Я уже делала ей замечания.

— Вольности? — повторила Софья. — Вольности?

— Мне, конечно, не следовало давать ей поблажки, — сказала Констанция. — Надо было давно положить этому конец.

— Знаешь, — сказала Софья, испытав облегчение, когда узнала сокровенные мысли Констанции. — Я надеюсь, ты не подумаешь, что я лезу не в свое дело, но, право, это уж чересчур. Слова слетели с моего языка, прежде чем я… — она замолчала.

— Ты была права, совершенно права, — сказала Констанция, видя перед собой не пятидесятилетнюю женщину, а пылкую пятнадцатилетнюю девочку.

— У меня большой опыт обращения со слугами, — сказала Софья.

— Конечно, конечно, — вставила Констанция.

— И я убеждена, что излишняя мягкость им вредит. Прислуга не ценит доброты и терпения. Она все наглеет и наглеет, и, наконец, сама не знаешь, кто хозяйка.

— Ты абсолютно права, — еще решительнее подтвердила Констанция. Убежденность прозвучала в словах Констанции не только потому, что она была уверена в правоте Софьи, но и потому, что она хотела показать Софье, что та вовсе не лезет в чужие дела. Констанции как хозяйке было стыдно за Эми, жаловавшуюся на то, что в доме стало больше работы, и она хотела поправить положение.

— Теперь об этой особе, — сказала Софья, доверительно понизив голос и садясь на краешек кровати. И Софья рассказала Констанции о том, как Эми обращается с собаками и грубит на кухне. — Мне бы и в голову не пришло говорить с тобой об этом, — заметила Софья, но в создавшемся положении лучше, по-моему, чтобы ты об этом знала. Ты просто должна об этом знать. — В знак полного согласия Констанция кивнула. Она не стала вслух извиняться перед своей гостьей за проступки, совершенные служанкой. Сестры достигли такой близости, при которой подобные извинения были бы излишни. Они перешептывались все тише и тише, и вопрос об Эми был изучен в деталях и разложен по полочкам.

Постепенно они осознали, что наступил кризис. Обе были крайне возбуждены, взволнованы и, пожалуй, настроены чересчур воинственно. В то же время бескорыстное возмущение Софьи и полное доверие Констанции сильно сблизило сестер.

После долгого разговора Констанция, думавшая совсем о другом, сказала:

— Оно, наверное, завалялось на почте.

— Письмо от Сирила? Ну конечно! Знала бы ты, как работает почта во Франции.

Потом, повздыхав, сестры решили не горевать из-за наступившего кризиса.

То был действительно кризис, и притом бурный. Целый день им была пропитана атмосфера всего дома. Констанция встала с постели и сумела дойти до гостиной, где был накрыт стол. А когда Софья, проведя некоторое время в своей комнате, спустилась вниз и увидела, что чай подан, Констанция прошептала:

— Она предупредила, что увольняется. А в воскресенье берет выходной.

— Что она сказала?

— Ничего особенного, — неопределенно ответила Констанция, скрыв от Софьи, что Эми распространялась насчет избытка хозяев в доме. — В конце концов ничего страшного. С ней все будет благополучно. У нее отложены приличные деньги и есть друзья.

— Но как глупо с ее стороны отказываться от такого прекрасного места!

— Это ей все равно, — сказала Констанция, уязвленная предательством Эми. — Коли вбила себе что-то в голову, все остальное ей безразлично. Я всегда знала, что у нее нет ни капли здравого смысла.

— Так вы уходите, Эми? — спросила вечером Софья, когда Эми проходила через нижнюю гостиную по дороге в свою комнату. Констанция уже легла.

— Ухожу, мэм, — подтвердила Эми.

В ее тоне не было грубости, но ответила она твердо. Очевидно, положение ее не волновало.

— Извини, что мне пришлось сегодня утром сделать тебе замечание, — дружелюбно сказала Софья, которой, несмотря ни на что, был приятен тон служанки. — Но ты, я думаю, понимаешь, что у меня были для этого основания.

— Я все обдумала, мэм, — величественно сказала Эми, — и поняла, что мне нужно уйти.

Наступило молчание.

— Ну, тебе виднее… Спокойной ночи, Эми.

— Спокойной ночи, мэм.

«Она женщина приличная, — подумала Софья, — но удерживать ее бесполезно».

Сестры столкнулись с тем, что у Констанции остался месяц на поиски новой служанки, что новую служанку еще предстоит обучать и что это легко может закончиться катастрофой. И Констанцию и Эми до глубины души огорчало, что связь между ними, существовавшая с семидесятых годов, должна прерваться. Но обе были уверены, что альтернативы нет. Посторонним просто было сказано, что от миссис Пови уходит служанка. Посторонние просто прочли в «Сигнале» объявление миссис Пови о том, что ей требуется прислуга. Посторонние не могли читать в чужих сердцах. Некоторые представители молодого поколения даже с видом превосходства поговаривали, что у старомодных особ вроде миссис Пови одни служанки на уме и т. д. и т. д.

II

— Пришло письмо? — весело спросила Софья у Констанции, войдя на следующее утро в ее спальную.

Констанция только головой покачала. Она была очень угнетена. У Софьи мигом испортилось настроение. Противница неискреннего оптимизма, она ничего не сказала. В противном случае она бы заметила: «Может быть, почтальон принесет письмо после обеда». В доме царил мрак. Констанции все сильнее казалось, что «век вывихнул сустав»{98} и что жить не стоит, поскольку Эми собирается уходить, а Сирил ею «пренебрег». Даже присутствие сестры не утешало Констанцию. Стоило Софье выйти из комнаты, как начался приступ ишиаса, притом весьма жестокий. Констанцию это огорчило, и даже не из-за боли, а из-за того, что она только что без всякого притворства уверяла Софью, что у нее ничего не болит — правда, Софью она убедила не до конца. Однако теперь было совершенно необходимо, чтобы Констанция встала, как обычно. Ведь она уже сказала Софье, что встанет. Кроме того, впереди — колоссальное предприятие, поиски новой служанки. Все одно к одному. Что, если Сирил опасно болен и не может писать? Что, если с ним что-то случилось? Что, если она никогда не найдет прислуги?

Софья, сидя у себя в комнате, делала все, чтобы настроиться на философский лад и набраться оптимизма. Она убеждала себя, что надо как следует взяться за Констанцию, что Констанция чересчур безвольна, что Констанцию нужно расшевелить. А в кухонном подвале Эми, готовившая к девяти часам завтрак, раздумывала о неблагодарности хозяев и о том, что ждет ее впереди. В живописной деревеньке Снейд, где земная и загробная жизнь каждого жителя находилась под наблюдением наместницы бога на земле, деловитой графини Челльской, проживала вдовая мать Эми. У Эми было припасено около двухсот фунтов. Матушка который год зовет Эми жить с нею на полном обеспечении. И все же в душе у Эми было черно от дурных предчувствий и неясного внутреннего сопротивления. Дом Бейнсов стал домом скорби, а три одиноких женщины — жрицами скорби.

Две собаки безутешно слонялись по всему дому, чувствуя, что необходимо вести себя осмотрительно, и не догадываясь, что причина царящей вокруг странной атмосферы — всего лишь не закрытая до конца дверь и невежливый тон.

Когда Софья, теперь уже полностью одетая, вышла к завтраку, она услыхала, что ее слабым голосом зовет Констанция, и обнаружила, что та еще в постели. Истину уже нельзя было скрыть. У Констанции снова начались боли, и ее моральное состояние отнюдь не придавало ей стойкости.

— Ты должна была меня предупредить, — не сдержавшись, сказала Софья, — тогда я знала бы, что делать.

Констанция не сказала в свою защиту, что боль вернулась уже после их утреннего разговора. Она просто заплакала.

— Мне так плохо, — всхлипывала она.

Это удивило Софью. Ей казалось, что такое поведение — не в духе Бейнсов.

На протяжении этого нескончаемого апрельского утра познания Софьи о возможностях ишиаса как средства уничтожения духовных сил значительно пополнились. У Констанции совсем не осталось сил сопротивляться болезни. Нежной покорности как не бывало. Констанция твердила, что врач ей не поможет.

Около полудня, когда Софья деловито суетилась вокруг нее, Констанция внезапно вскрикнула.

— У меня всю ногу ломит, — простонала она.

Софья приняла решение. Как только Констанции стало чуть легче, ее сестра спустилась к Эми.

— Эми, — сказала Софья. — Твою хозяйку пользует доктор Стерлинг?

— Да, мэм.

— Где его приемная?

— Раньше, мэм, он жил напротив, с доктором Гарропом, но недавно переехал в Бликридж.

— Пожалуйста, оденься, сбегай к нему и скажи, что я прошу его прийти как можно скорее.

— Конечно, мэм, — с готовностью откликнулась Эми. — Я слышала, хозяйка криком кричит.

Вместо ненужного волнения Эми проявила куда более достойные качества — доброту, сдержанность и готовность помочь.

«Есть в ней что-то симпатичное», — подумала Софья.

Действительно, Эми держалась намного лучше, чем можно было бы ожидать от глупой служанки.

Доктор Стерлинг приехал около двух. В Пяти Городах он жил уже больше десяти лет. На его челе, как и на горделивом лбу его лошади, лежала печать успеха. Говоря словами «Сигнала», доктор «слился с жизнью округа». Как человек отзывчивый, он пользовался любовью. Со своим звучным шотландским акцентом он был в равной мере способен рассуждать о достоинствах виски и достоинствах церковной проповеди, и у него хватало такта не заговаривать ни о виски, ни о проповедях там, где не следует. Как подобало его профессии, он даже произнес речь на ежегодном обеде Общества по борьбе с преступностью, и благодаря этой речи (в которой похвалы красному вину были смягчены похвалами книгам — известно было, что у доктора богатая библиотека) он заслужил репутацию остроумца у американского консула, который любил, чтобы торжественные обеды заканчивались в стиле Марка Твена. Доктору было тридцать пять лет. Он был высок и склонен к полноте, а после утреннего бритья его толстые мальчишеские щеки оставались синими.

Приезд доктора оказал немедленное и чудесное действие на Констанцию. На мгновение его присутствие почти излечило ее, как если бы она страдала зубной болью, а доктор Стерлинг был дантистом. После того как доктор закончил осмотр, боль возобновилась.

Беседуя с сестрами, врач внимательно их выслушал. Казалось, болезнь Констанции — уникальный медицинский случай, который вызвал у доктора искренний профессиональный интерес. По мере того как сестры раскрывали перед ним всю сложность и незаурядность болезни, он, казалось, порывшись в памяти, обнаруживал чудодейственные способы укрощения недуга. Эти таинственные открытия вроде бы придавали ему уверенности, и эта уверенность, подкрепляемая умеренно остроумными репликами, передавалась пациентке. Доктор Стерлинг был искусным врачом. Впрочем, это обстоятельство никак не влияло на его популярность, которой он был обязан исключительно своему редкому дару относиться к любому случаю серьезно, но сохраняя оптимизм.

Врач сказал, что вернется через четверть часа, и действительно, через пятнадцать минут появился со шприцем, с которым и пошел в атаку на главный оплот ишиаса.

— Что это за лекарство? — спросила Констанция, лучась благодарностью к спасителю.

Доктор помолчал, с лукавым прищуром поглядывая на больную.

— Не скажу, — ответил он. — Вас это до добра не доведет.

— Ну прошу вас, скажите, доктор, — настаивала Констанция, желавшая, чтобы доктор упрочил свою репутацию в глазах Софьи.

— Это гидрохлорид кокаина, — сказал он, поднимая палец. — Избегайте привыкания. Кокаин разрушил не одну порядочную семью. Если бы я не был уверен в силе вашего характера, миссис Пови, я бы не рискнул сделать вам укол.

— Ах и шутник же вы, доктор, — улыбнулась повеселевшая Констанция.

Стерлинг сказал, что придет снова в половине шестого. Он пришел в половине седьмого и опять впрыснул кокаина. Тем самым была подтверждена серьезность болезни. Во второй его визит отношения доктора Стерлинга с Софьей стали довольно дружескими. Когда она проводила его вниз, они еще надолго задержались в нижней гостиной, как если бы у доктора не было других дел. В это время его кучер прогуливал лошадь у крыльца.

Софья была польщена отношением Стерлинга — он считал ее женщиной незаурядной. Из этого отношения вытекало, что Софья представляет большой интерес для каждого, кому позволено будет черпать сведения из ее памяти. До этого времени Софья среди знакомых Констанции не встречала никого, кто бы вышел за рамки чисто поверхностного интереса к ее жизни. Возвращение Софьи встретили с безразличием. Ее эскапада длиной в тридцать лет начисто лишилась своего драматизма. Многие даже не слышали, что она убежала из дому с коммивояжером, а тем, кто не забыл об этом или узнал от других, это представлялось довольно банальным событием — через тридцать-то лет! Опасения сестер, что весь город загудит от сплетен, оказались до смешного беспочвенными. Столь сильно было действие времени, что даже мистер Кричлоу, казалось, позабыл, что Софья косвенно повинна в смерти отца. Она и сама почти об этом забыла. Когда ей случалось об этом задуматься, Софья не испытывала ни стыда, ни угрызений совести, и смерть отца представлялась ей делом случая, может быть, даже счастливого. Лишь двумя вещами интересовались в городе: ее мужем и точной суммой, вырученной от продажи пансиона. В городе знали, что Софья, возможно, не вдова, ибо она была вынуждена все объяснить мистеру Кричлоу, а тот в нежную минуту пересказал эту историю Марии. Но никто не осмеливался произнести при Софье имя Джеральда Скейлза. Одетая по моде, с властным выражением на лице, владелица легендарного состояния внушала горожанам уважение, а иногда и ужас. В отношении доктора проскальзывало изумление — это Софья чувствовала. Хотя бесспорно были свои преимущества и в апатичном поведении тех, с кем ей раньше пришлось встречаться, — оно позволяло Софье сохранять душевное спокойствие; безразличие претило ее самолюбию, и любопытство доктора смягчило удар. Бросалось в глаза, что он видит в Софье интересную личность и не скрывает своего любопытства.

— Я только что прочел «Разгром» Золя, — сказал доктор.

Софья напрягла память и вспомнила афишу.

— A, «La Débâcle», — ответила она.

— Да-да. Какого вы мнения?

Взгляд доктора, предвкушавшего беседу, загорелся. Ему было приятно уже то, что она упомянула французское название романа.

— Я не читала этой книги, — ответила Софья и тут же об этом пожалела, потому что увидела, что доктор обескуражен. Стерлинг полагал, что если человек живет за границей, то знает литературу страны, в которой живет. Однако ему не приходило в голову, что, если живешь в Англии, следует непременно разбираться в английской литературе. Софья с 1870 года практически ничего не читала — для нее последним по времени писателем был Шербюлье{99}. Более того, она была того мнения, что Золя вовсе не так хорош и что он враг своего народа, хотя в это время еще мало кто слышал что-либо о Дрейфусе. Доктор Стерлинг слишком опрометчиво решил, что в разных странах буржуа по-разному судят об искусстве.

— И вы были в Париже во время осады? — спросил он, нащупывая другую тему.

— Да.

— И во время Коммуны?

— Да, и при Коммуне.

— Но это невероятно! — воскликнул доктор. — Позавчера вечером я читал «Разгром» и решил, что вы, должно быть, многое из этого повидали. Не думал, что так скоро буду иметь удовольствие побеседовать с вами.

Софья улыбнулась.

— Откуда же вы узнали, что я была в Париже во время осады? — с любопытством спросила она.

— Откуда? Да я же видел ту рождественскую открытку, которую вы послали миссис Пови в 1871 году, когда все уже было позади. Эта открытка — одна из ее реликвий. Она мне ее показала, когда сказала, что вы приезжаете.

Софья вздрогнула. Она начисто забыла об этой открытке. Ей и в голову не приходило, что Констанция сохранит все те поздравления, которые Софья посылала ей в первые годы после побега. Софья, как могла, отвечала на энергичные расспросы доктора о том, как ей жилось во время осады Парижа и Коммуны. Его бы разочаровала прозаичность ее ответов, если бы он не был полон решимости не разочаровываться.

— Вы очень спокойно об этом говорите, — заметил он.

— Конечно! — не без гордости согласилась Софья. — Да ведь сколько воды с тех пор утекло!

События тех лет, как они сохранились в ее памяти, едва ли оправдывали весь поднятый вокруг них шум. Что там, в конце концов, происходило особенного? Так думала Софья про себя. Даже Ширак казался теперь бледной тенью. Все же, как бы она ни оценивала те события — верно или ошибочно, она пережила их, и ей было очень приятно, что доктор Стерлинг ценит это. Их взаимное дружелюбие обогатилось доверием. Наступил вечер. Лошадь у крыльца грызла удила.

— Ну, мне пора, — сказал, наконец, доктор Стерлинг, но с места не сдвинулся.

— Значит, ничем больше я не могу помочь сестре? — спросила Софья.

— Не думаю, — ответил доктор. — Дело тут не в медицине.

— А в чем же? — напрямик спросила Софья.

— Дело в нервах, — сказал доктор. — Почти целиком в нервах. Я успел немного разобраться в конституции миссис Пови и надеялся, что ваш визит пойдет ей на пользу.

— Она чувствовала себя прекрасно… просто прекрасно… до того, как позавчера ее продуло сквозняком. Вчера вечером ей стало лучше, и вот сегодня утром снова обострение.

— У нее нет причин для огорчений? — доверительно спросил доктор.

— Да какие же причины! — воскликнула Софья. — Откуда у нее настоящие огорчения?

— Вот именно! — согласился врач.

— Я ей все время говорю: ты и не знаешь, что такое огорчения, — сказала Софья.

— В одно слово со мной! — произнес доктор, и глаза его блеснули.

— Сестру немного расстроило то, что вчера не пришло письмо от Сирила, — она обычно ждет его писем по воскресеньям. Но ведь она так ослабла, так нездорова.

— Смышленый юноша этот Сирил! — заметил врач.

— Он чрезвычайно милый мальчик, — энергично закивала Софья.

— Так вы его видели?

— А как же! — смутилась Софья.

Неужто доктор полагает, что она не знакома с собственным племянником? Софья вернулась к разговору о сестре:

— По-моему, ей немного неприятно, что от нас уходит служанка.

— А! Значит, Эми уходит? — понизил голос доктор. — Между нами говоря, не так уж это плохо.

— Я рада, что вы такого мнения.

— Еще год-другой, и Эми стала бы здесь хозяйкой. В таких случаях остается только молча наблюдать — сделать-то ничего нельзя. Право, нельзя.

— Я кое-что сделала, — резко ответила Софья. — Я прямо сказала этой особе, что, пока я здесь, этому не бывать. Сперва я и не подозревала… но когда выяснилось… Вы просто не поверите!

Она предоставила самому доктору догадываться о том, чему он должен поверить. Доктор улыбнулся.

— Да, — сказал он. — Я прекрасно понимаю, что сначала вы ничего не заметили. Когда миссис Пови здорова, она, как у нас говорят, может за себя постоять… Но все же прислуга портится — медленно, но верно.

— Так об этом говорят в городе? — спросила уязвленная Софья

— Как уроженке здешних мест, миссис Склейлз, — сказал доктор, — вам должно быть известно, чем заняты жители Берсли.

Софья сжала губы. Доктор встал и расправил свой жилет.

— Зачем она вообще обременила себя прислугой? — взорвался он. — Она совершенно свободна. Она может жить, не зная никаких забот. Почему она не съездит куда-нибудь, не развлечется? Вашу сестрицу нужно хорошенько растормошить.

— Вы совершенно правы, — взорвалась вслед за доктором Софья. — Я целиком разделяю ваше мнение, целиком! Да вот сегодня утром я думала о том же. Ее следует растормошить. Она тут засиделась.

— Ей необходимы развлечения. Почему бы ей не поехать на взморье, не пожить в свое удовольствие в отеле? Что ей мешает?

— Ничего.

— А из нее вьет веревки служанка! Я сторонник развлечений — особенно когда на это есть деньги! Можете вы себе вообразить, чтобы кто-нибудь жил в свое удовольствие в Берсли? Да вдобавок на Площади св. Луки, среди дыма и копоти! Где здесь воздух, свет, красивый пейзаж, веселье? Зачем ей это нужно? Она тут засиделась.

— Да, засиделась, — повторила Софья собственное словцо, подхваченное доктором.

— Честное слово, — сказал доктор, — если бы была возможность, я бы сам отсюда улизнул и пожил бы на славу. Ваша сестра молодая женщина.

— Конечно, молодая! — согласилась Софья, сознавая, что сама она еще моложе. — Конечно, молодая!

— И если не считать того, что она склонна к определенной нервозности, ничем она не больна. Этот ишиас — его почти наверняка можно излечить, если полностью переменить обстановку и отбросить все эти смехотворные огорчения. Она не только живет в самых мрачных условиях, но и выносит из-за этого муки, а между тем для нее нет ни малейшей необходимости тут оставаться.

— Доктор, — торжественно произнесла Софья под впечатлением его слов. — Вы абсолютно правы. Я согласна с каждым вашим словом.

— Естественно, она привязана к родным местам, — продолжал доктор, обводя взглядом комнату. — Это понятно. Шутка ли — прожить здесь всю жизнь! Но от этой привязанности придется избавиться. В этом ее долг. Ей следует проявить немного энергии. По утрам я испытываю глубокую привязанность к моей постели, но вылезать из нее все же приходится.

— Ну конечно, — ответила Софья нетерпеливо, словно испытывая отвращение ко всякому, кто не понимает или не принимает очевидных истин, высказанных доктором. — Конечно!

— Что ей нужно, так это кипучая жизнь в гостинице. Может быть водолечебница. Жизнь среди веселых людей. Визиты! Игры! Экскурсии! Вы ее не узнаете. Вот посмотрите. Да разве бы я сам так не поступил, если бы мог! Езжайте в Стратпеффер{100}. Она и думать забудет о своем ишиасе. Не знаю, какой у миссис Пови годовой доход, но думаю, что, даже если бы ей взбрело в голову жить в самой дорогой гостинице Англии, ничто бы ей не помешало.

Софья подняла голову и спокойно улыбнулась.

— Думаю, что так, — снисходительно ответила она.

— Жизнь в отеле — вот это жизнь. Никаких тревог. Вам что-нибудь понадобилось — дерните шнурок звонка. Если лакей уволится, об этом будете беспокоиться не вы, а кто-то другой. Да вы и без меня все это понимаете, миссис Скейлз.

— Кто еще поймет вас так, как я! — прошептала Софья.

— Всего доброго, — спохватился доктор и протянул ей руку. — Я заряду утром.

— Вы когда-нибудь говорили об этом с сестрой? — вставая, спросила Софья.

— Да, — ответил он, — только без толку. Конечно, говорил. Но она убеждена, что это совершенно невозможно. Она даже о том, чтобы жить в Лондоне со своим дорогим сыном, слышать не желает. Не хочет, и все тут.

— Это мне никогда в голову не приходило, — сказала Софья. — Всего доброго.

В их рукопожатии была теплота и взаимопонимание. Доктору было приятно, с какой быстротой и темпераментом откликнулась Софья на его слова и какая уверенность и энергия звучали в ее репликах. Он обратил внимание на едва заметную ассиметрию ее красивого, утомленного лица и подумал: «Ей пришлось хлебнуть горя. Надо бы ей быть поосторожнее». Софье было приятно восхищение доктора и то, как в беседе с ней он, отбросив свои шуточки, предназначенные для больных, говорил просто, как говорит разумный человек, когда встретит женщину незаурядного ума. Порадовало Софью и то, что доктор повторял и развивал ее собственные мысли. Она оказала ему честь, проводив его до дверей и подождав, пока он не уехал.

Несколько минут Софья в задумчивости оставалась в нижней гостиной, а потом, притушив газ, поднялась к сестре, лежавшей в темноте. Софья зажгла спичку.

— Как ты долго болтала с доктором! — сказала Констанция. — Он прекрасный собеседник, верно? О чем он рассказывал на этот раз?

— Он расспрашивал меня о Париже и всем прочем, — ответила Софья.

— По-моему, он очень образованный человек.

Лежа в темноте, простодушная Констанция и не подозревала, что Софья и доктор, активные и энергичные натуры, за нее распланировали всю ее жизнь, чтобы она прожила в веселье еще двадцать лет. Она и не подозревала, что после судебного разбирательства ее признали виновной в преступных привязанностях, в том, что она засиделась на месте, и в том, что у нее нет ни капли здравого смысла. Ей и не приходило в голову, что если она удручена и болеет, то причина тому — ее собственная слепота и тупое упрямство. Сама себя Констанция считала вполне разумным существом.

III

Рано вечером сестры поужинали у Констанции в спальной. Констанции стало значительно лучше. Решив, что на нее благодетельно подействует небольшой моцион, Констанция даже встала на несколько минут и прошлась по комнате. Теперь она сидела, обложившись подушками. В старомодном, дающем мало тепла камине пылал огонь. Из трактира напротив доносились звуки фонографа, умолявшего Господа хранить ее величество королеву{101}. Этот фонограф, удивительную новинку, заводили в трактире каждый вечер. Сперва сестры, вопреки собственному желанию, заинтересовались фонографом, но скоро он им опостылел и теперь вызывал одну ненависть. Софью все сильнее преследовала мысль об ужасающей нелепости того, что они с Констанцией живут здесь, в темном неудобном доме, среди заунывного трактирного веселья, копоти и грязи, в то время как могли бы жить в роскоши, в теплом климате, в белизне и чистоте, среди прекрасных ландшафтов. Втайне она возмущалась все больше и больше.

Вошла Эми, держа в своих грубых пальцах письмо. Когда служанка без долгих церемоний протянула его Констанции, Софья подумала: «Будь я здесь хозяйкой, письма подавались бы на подносе» (объявление о найме прислуги уже было отослано в «Сигнал»).

Взяв письмо, Констанция задрожала.

— Наконец-то! — воскликнула она.

Надев очки и прочитав письмо, Констанция обрадованно сказала:

— Слава богу! Хорошие новости! Он приедет! Поэтому-то он и не написал в субботу, как обычно.

Она протянула письмо Софье. Оно гласило:

Воскресенье, полночь. Дорогая матушка!

Пишу буквально несколько слов, чтобы сообщить, что приеду в Берсли в среду — у меня есть дело к Пилам. Я приеду в Найп поездом 5.28 и пересяду на Окружную. Я был очень занят и, поскольку все равно знал, что приеду, не написал в субботу. Надеюсь, ты не расстроилась. Целую тебя и тетю Софью.

Твой С.

— Надо черкнуть ему несколько слов, — взволнованно сказала Констанция.

— Как, сейчас?

— Да. Эми как раз успеет к вечерней почте. Иначе как он узнает, что его письмо дошло?

Она позвонила.

Софья подумала: «По сути дела, если он даже приедет, это никак не извиняет его за то, что он не написал в субботу. Откуда ей было знать, что он приедет? Нужно будет с этим молодым человеком поговорить. Не понимаю, как Констанция ничего не замечает. Письмо пришло — она и рада». Софье, как женщине уже не молодой, была неприятна готовность, с которой Констанция собралась писать ответ.

Но Констанция все замечала. И думала она так же, как Софья. В глубине души она вовсе не извиняла и не оправдывала Сирила. У нее в памяти хранились почти все случаи, когда он небрежно обходился с нею. «Он, видите ли, надеется, что я не расстроилась!» — не без горечи повторяла про себя Констанция слова из письма.

Тем не менее она не изменила решения немедленно написать. Эми пришлось принести ей письменные принадлежности.

— Мистер Сирил приедет в среду, — с достоинством сказала Констанция, обращаясь к Эми.

Эми была поколеблена в своем каменном спокойствии, ибо мистер Сирил много для нее значил. Эми и сама не знала, как будет смотреть ему в глаза, когда его известят, что она уходит.

Положив листок бумаги на колени, Констанция начала писать, но остановилась, глянула на Софью и, словно защищаясь от ее обвинений, сказала:

— Я ведь не написала ему ни вчера, ни сегодня.

— Да-да, — кивнула Софья.

Констанция снова позвонила и отправила Эми на почту.

Вскоре она позвонила в четвертый раз, но никто не явился.

— Должно быть, Эми еще не вернулась. Но мне показалось, будто хлопнула дверь. Какая она неповоротливая!

— Чего ты хочешь? — спросила Софья.

— Поговорить с ней, — ответила Констанция.

На седьмой или восьмой звонок запыхавшаяся Эми наконец-то пришла.

— Эми, — сказала Констанция, — нам надо проверить простыни.

— Да, мэм, — ответила Эми, очевидно, твердо зная, о каких именно простынях из великого множества простыней в доме идет речь.

— И наволочки, — добавила Констанция, когда Эми уже собралась уходить.

Так продолжалось и дальше. На следующий день работа пошла еще лихорадочней. Констанция встала рано, раньше Софьи, и сновала по дому с ловкостью юной девушки. Сразу после завтрака в спальной Сирила все было перевернуто вверх дном, и только к вечеру в его комнате был восстановлен порядок. А в среду утром там снова началась уборка. Софья, с трудом скрывая удивление, наблюдала за приготовлениями и растущим волнением Констанции. «Не сошла ли она с ума?» — спрашивала себя Софья. Зрелище было поистине смехотворным или так представлялось Софье, в жизни которой не было материнского опыта. В тревоге Констанции не было ни достоинства, ни оригинальности. Ее поведение было просто глупым и суетливым, лишенным здравого смысла. Софья всячески воздерживалась от комментариев. Она понимала, что до тех пор, пока они с Констанцией состарятся, ей, Софье, еще предстоит многое сделать, и для этого ей понадобятся дипломатические тонкости и хитрые уловки. К тому же напряженное ожидание оказало некоторое влияние на ангельский характер Констанции. Голос ее звучал раздраженно. После того как был подан чай, Констанция внезапно вскочила с дивана и сняла со стены гравюру «Вечерняя пирушка». Обнаружив пыль на раме, она пришла в неистовство.

— Что ты делаешь? — спросила изумленная Софья.

— Хочу поменять гравюры местами, — ответила Констанция и указала на другую гравюру, висевшую напротив камина. — Он сказал, что, если их перевесить, они будут лучше смотреться. А ведь мой принц такой капризный.

Констанция не поехала на станцию встречать сына. Она объяснила, что это может ее расстроить, да и Сирил не любит, когда она его встречает.

— Давай я его встречу, — предложила Софья в половине шестого.

Эта мысль осенила ее внезапно. Она подумала: «Тогда у нас с ним будет время поговорить».

— Вот и прекрасно! — согласилась Констанция.

Софья оделась с замечательным проворством. Она добралась до станции за минуту до прибытия поезда. Из вагона вышло всего несколько человек, но Сирила среди них не было. Носильщик объяснил, что расписания экспрессов на основной ветке и поездов на Окружной дороге не согласованы, и, возможно, экспресс разминулся с местным поездом. Софья тридцать пять минут дожидалась следующего, но и на нем Сирил не приехал.

Дверь ей открыла Констанция и показала телеграмму: «Приехать не смогу, узнал последний момент. Напишу. Сирил».

Этого Софья и ожидала. На станции она чувствовала, что понапрасну дожидается следующего поезда. Констанция была спокойна и неразговорчива, Софья тоже.

«Какой позор! Какой позор!» — стучало сердце в груди у Софьи.

В этой истории не было ничего необыкновенного. Но, сохраняя внешнее спокойствие, Софья гневалась на своего любимца. Она с трудом приняла решение.

— Я выйду на минутку, — сказала она.

— Куда? — спросила Констанция. — Давай попьем чаю. Отчего бы не попить чаю?

— Я ненадолго. Хочу кое-что купить.

Софья отправилась на почту и послала телеграмму. Потом, испытывая некоторое облегчение, она вернулась в поскучневший и загрустивший дом.

IV

На следующий вечер Сирил сидел в нижней гостиной за чайным столом вместе с матерью и теткой. Констанции его приезд казался почти чудом. Он все-таки здесь! Софья была нарядно одета, на шее у нее висела цепочка из позолоченного серебра, застегнутая у горла и дугой спускавшаяся к талии, где она была пристегнута к поясу. Цепочка заинтересовала Сирила. Раза два высказав свое восхищение, он попросил: «Позвольте-ка мне рассмотреть ее», — и протянул руку, а Софья наклонилась к нему так, чтобы он мог потрогать цепочку. Несколько секунд Сирил перебирал в руках украшение — у Констанции это вызвало чувство ревности. Наконец, выпустив цепочку из пальцев, Сирил сказал: «Гм!» и, помолчав, добавил: «Эпоха Людовика Шестнадцатого, верно?» На это Софья ответила:

— Да, именно так мне и говорили. Но это пустяки — она стоила всего тридцать франков.

А Сирил резко перебил ее:

— Какая разница? — и, помолчав, спросил — Часто она рвется?

— Очень часто, — ответила Софья. — Ее все время приходится укорачивать.

В ответ Сирил только многозначительно хмыкнул.

Он по-прежнему был погружен в себя и, казалось, не замечал, что происходит вокруг. Но в этот вечер он был разговорчивее обычного. Сирил был благодушно настроен, особенно благодушно по отношению к матери — чувствовалось, что он старается отвечать на ее вопросы подробно и сердечно, словно откровенно признавая ее право на любознательность. Он похвалил чай и, казалось, даже замечал, что кладет в рот. Он посадил Снежка на колени и с восхищением рассматривал Фосетт.

— Боже мой! — воскликнул он. — Вот это собака так собака… И все-таки…

И он расхохотался.

— Я не позволю тебе смеяться над Фосетт, — пригрозила ему Софья.

— Право же, — сказал Сирил с видом знатока, — превосходная собака, — и, не удержавшись, добавил: — Насколько можно судить по той части, которая не поросла шерстью!

В ответ Софья только покачала головой, не одобряя подобных шуток. По отношению к Сирилу она была весьма снисходительна. Снисходительность читалась в ее взгляде, следившем за каждым его движением.

— Как по-твоему, похож он на меня, Констанция? — спросила она.

— Если бы я хоть малость был похож на вас внешне! — мгновенно ответил Сирил, а Констанция сказала:

— Он младенцем был очень на тебя похож. Он был очарователен. В школьные годы он выглядел совсем иначе. А в последнее время сходство опять стало заметно. Сирил очень изменился после школы, он ведь был довольно толстым и неуклюжим мальчишкой.

— Толстым и неуклюжим? — воскликнула Софья. — Вот никогда бы не подумала!

— Уверяю тебя, — настаивала Констанция.

— Ах, матушка, — сказал Сирил, — жаль, что ты не нарезала торт. Я бы съел кусочек. Но, конечно, если ты его выставила просто, чтобы мы полюбовались.

Констанция вскочила и схватила нож.

— Перестань дразнить мать, — сказала Сирилу Софья. — Констанция, не хочет он торта — ведь он и так объелся.

И Сирил крикнул:

— Да-да, мамаша, не надо его нарезать. Я сыт. Я просто дурачусь.

Но Констанция никогда не понимала подобных шуток. Она отрезала от торта три куска и протянула блюдо Сирилу.

— Говорю тебе, я сыт! — взмолился он.

— Ну же! — упрямо сказала Констанция. — Я жду! Сколько еще прикажешь держать перед тобой блюдо?

И Сирилу пришлось взять кусочек. Взяла кусочек и Софья. Когда Констанция испытывала воодушевление, ни сын, ни сестра не могли ей сопротивляться.

Несомненно, Констанция целиком и полностью была довольна вечером: собаки играли, газ ярко освещал великолепный стол, Софья и Сирил вели тонкую беседу, общий разговор тек свободно и весело, а порой переходил в веселую болтовню. Констанция должна была бы испытывать прилив счастья, к тому же ее ишиас на время отступил. Но в счастье ее была червоточина. Обстоятельства, сопровождающие приезд Сирила, огорчили ее, даже ранили, хотя она себе в этом не признавалась. Утром она получила коротенькое письмецо от Сирила, в котором он объяснил, что не смог приехать, и довольно туманно обещал, вернее — сулил, что заедет в другой раз. Это письмо было наделено теми же главными недостатками, что и отношение Сирила к матери в целом: оно было небрежным и нечистосердечным. В нем ни слова не говорилось о том, что помешало приезду Сирила. Сирил вечно все скрывает. Ее сильно расстроило это письмо, и она даже не показала его Софье, так как оно унижало ее как мать и выставляло Сирила в неблагоприятном свете. Затем, около одиннадцати Софья получила телеграмму.

— Все в порядке, — сказала Софья, прочитав телеграмму. — Он приедет вечером!

И она протянула Констанции телеграмму, в которой, говорилось: «Хорошо приеду тем же поездом сегодня».

И тут Констанция узнала, что когда вчера Софья внезапно выбежала из дому перед чаем, она отправилась отбивать депешу Сирилу.

— Что ты ему написала? — спросила Констанция.

— Ах! — беззаботно ответила Софья. — Я написала, что он должен приехать. В конце концов, Констанция, ты важнее всяких дел! И поведение Сирила мне несимпатично. Я потребовала, чтобы он приехал.

Софья тряхнула своей гордой головой.

Констанция сделала вид, что довольна и благодарна. Однако рана не затянулась. Выходит, у Софьи влияние на Сирила сильнее, чем у нее! Софья и видела-то его всего раз, а он уже ходит по струнке. Сирил никогда бы не пошел на такое ради матери. Что же ему мешало приехать, если одной телеграммы от Софьи достаточно, чтобы… Софья тоже вечно все скрывает. Она пошла себе и дала телеграмму, а ей не сказала ни слова, пока не был получен ответ, чуть не через сутки! Софья все скрывает, и Сирил все скрывает. Они похожи друг на друга. Они привязались друг к другу. Но в Софье много всего намешано. Когда Констанция спросила ее, поедет ли Софья снова на станцию встречать Сирила, сестра надменно ответила: «Ну уж нет! Довольно я навстречалась. Если не приезжаешь вовремя, не жди, что тебя встретят».

Когда Сирил подъехал к крыльцу, его уже поджидала Софья. Она быстро спустилась по лестнице. «Ничего не говори матери о моей телеграмме», — торопливо шепнула она Сирилу, так как времени на детальные объяснения не было, Констанция уже вышла на площадку второго этажа. Констанция не слышала шепота, но видела, как они шептались, как на лице Сирила появилось виноватое, озадаченное выражение и как оба они, подобно неумелым заговорщикам, приняли таинственный вид. У них был какой-то «секрет», о котором не знает она, мать! Разве удивительно, что это причинило ей боль? Она слишком горда, чтобы заговаривать об этих телеграммах. А поскольку ни Сирил, ни Софья тоже о них не заговаривали, то об обстоятельствах, заставивших Сирила изменить свои планы, не было сказано ни слова, что, конечно, очень странно. К тому же Сирил был общительнее, чем когда-либо, — в присутствии тетушки он переменился. Правда, и с матерью он обращался безукоризненно. Но про себя Констанция повторяла: «Это из-за Софьи он так со мной ласков».

Когда они после чая поднялись в верхнюю гостиную, Констанция, бросив взгляд на «Вечернюю пирушку», спросила:

— Тебе нравится?

— Что? — Сирил посмотрел на гравюру. — А, ты поменяла их местами! А зачем?

— Ты же сам говорил, что так будет лучше, — напомнила ему Констанция.

— Разве? — искренне поразился Сирил. — Что-то не помню. Хотя, — добавил он, — так и впрямь лучше. А еще лучше было бы вернуть все как было.

Он посмотрел на Софью и, скорчив гримасу, дернул плечом, словно хотел сказать: «Славно я пошутил!»

— Все как было? — удивилась Констанция и, сообразив, что он поддразнивает ее, сказала: — Безобразник! — и притворилась, что хочет надрать ему уши. — Ты ведь когда-то любил эту картину! — добавила она с иронией.

— Да, любил, мамаша, — покорно согласился Сирил. — Не стану спорить.

Он обнял ее и расцеловал.

В гостиной он закурил, сел за пианино и стал играть вальсы собственного сочинения. Констанции и Софье эти вальсы были не совсем понятны. Но они восхищались всем подряд и особенно хвалили один вальс. Констанции было приятно, что они с Софьей одного мнения. Сирил же заявил, что этот вальс и есть самый худший. Когда он перестал играть, Констанция рассказала ему об Эми.

— А, — кивнул Сирил, — она сама сообщила мне об этом, когда принесла ко мне в комнату кувшин с водой. Я не хотел про это заговаривать — тема невеселая.

В его безразличном тоне послышался известный интерес, желание узнать подробности. И он их узнал.

Без пяти десять, когда Констанция уже позевывала, Сирил сделал сообщение, которое прозвучало как взрыв бомбы перед камином.

— Ну-с, — сказал он, — в десять у меня назначена встреча с Мэтью в Консервативном клубе. Мне пора. Ложитесь без меня.

Сестры запротестовали, особенно живо — Софья. На этот раз боль испытывала она.

— Это деловое свидание, — сказал Сирил в свою защиту. — Мэтью завтра рано утром уедет, другого времени для встречи не остается, — и, поскольку Констанция была мрачна по-прежнему, он добавил: — Дело есть дело. Не думайте, что я только и знаю, что развлекаться.

И ни слова о том, что за дело! Никаких объяснений! Если уж говорить о делах, Констанции было известно одно: она ежегодно дает ему триста фунтов и оплачивает счета от портного. Когда-то сумма казалась ей огромной, но она давно к ней привыкла.

— На мой взгляд, тебе лучше было бы принять мистера Пил-Суиннертона здесь, — сказала Констанция. — Вы могли бы где-нибудь уединиться. Не нравятся мне эти свидания в клубе в десять вечера.

— Ладно, спокойной ночи, мамаша, — сказал Сирил и встал. — До завтра. Я возьму ключ от наружной двери. Пусть уж карман растянется — ничего.

Софья уложила Констанцию и подала ей две грелки, на случай, если начнутся боли. Почти все время сестры молчали.

V

Софья сидела на диване в нижней гостиной. Ей казалось, что, хотя прошло чуть больше месяца с ее приезда в Берсли, у нее уже появились новые интересы и новые заботы. Как ни странно, Париж и парижская жизнь ушли в прошлое. Случалось, Софья часами не вспоминала о Париже. Думать о Париже было неприятно — не могут Париж и Берсли быть реальными одновременно! Пока она ждала, сидя на диване, ей вспоминался Париж. Не удивительно ли, что теперь ее гнетет забота о благополучии Констанции, как раньше одолевало беспокойство за судьбу пансиона Френшема. «Жизнь моя сложилась странно, — думала Софья, — но если взять каждую ее часть по отдельности, все покажется совершенно заурядным… Как-то она кончится, моя жизнь?»

Тут на крыльце раздались шаги, загремел ключ в замке, и Софья открыла дверь.

— А, вы еще не легли! — в удивлении и с некоторым недоумением воскликнул Сирил. — Спасибо.

Он вошел, докуривая сигару.

— Пришлось вот таскать за собой эту махину! — пробормотал он, разглядывая тяжелый старомодный ключ, прежде чем вставить его в замочную скважину.

— Я не ложилась, — ответила Софья, — потому что хочу поговорить с тобой о твоей матери, а другой возможности не будет.

Сирил смущенно улыбнулся и плюхнулся в матушкино кресло-качалку, предварительно развернув его лицом к дивану.

— Да, — сказал он, — я все думал, как понимать вашу телеграмму. А что стряслось?

Выпустив облако дыма, он ждал ответа на свой вопрос.

— Я решила, что ты должен приехать, — доброжелательно, но твердо сказала Софья. — Не приехав вчера, ты страшно огорчил мать. А когда она ждет твоего письма и оно не приходит, она просто заболевает.

— Ну ладно! — сказал Сирил. — Я рад, что только в этом все дело. Из вашей телеграммы можно было заключить, что случилось что-то серьезное. А потом, когда я только вошел в дом, вы сказали мне, чтобы я молчал насчет этой телеграммы…

Софья поняла, что Сирил не способен оценить ситуацию, и гордо вскинула голову.

— Ты невнимателен к матери, мой друг, — сказала она.

— Ну что вы, тетушка! — ласково ответил Сирил. — Прошу вас, не говорите так. Я пишу ей раз в неделю. Не реже. Я приезжаю, как только появляется возможность…

— Ты пишешь не каждую субботу, — перебила его Софья.

— Может быть, и так, — с сомнением ответил Сирил. — Но даже…

— Неужели ты не понимаешь, что она только твоими письмами и живет? Если письма нет, она так огорчается… кусочка в рот не берет! И у нее начинается ишиас и бог весть что еще!

Ее прямота выбила у Сирила почву из-под ног.

— Но это же нелепо! Не могу же я…

— Может быть, и нелепо. Но это факт. Ты ее не перевоспитаешь. Да и, в конце концов, что тебе стоит проявить внимание, даже написать ей дважды в неделю? Только не говори мне, что ты и без того занят! Я в молодых людях разбираюсь лучше твоей матери.

Софья снисходительно улыбнулась. Сирил робко ответил ей улыбкой на улыбку.

— Ты только поставь себя на ее место!

— Я думаю, вы правы, — помолчав, сказал Сирил. — Спасибо, что поговорили со мной об этом. Откуда же мне было знать?

Широким жестом он бросил недокуренную сигару в камин.

— Ну, а теперь ты знаешь! — лаконично ответила она и подумала: «Ты обязан был догадаться сам. Это твой долг».

Однако Софье было приятно то, как принял Сирил ее замечание, а жест, которым он выбросил сигару, показался ей весьма изящным.

— Хорошо! — зевнув, произнес Сирил, желая показать, что вопрос исчерпан.

Он встал. Софья, однако, осталась сидеть.

— Здоровье Констанции стало хуже, — сказала Софья и подробно изложила Сирилу свой разговор с доктором.

— Вот как! — пробормотал Сирил, облокотясь на каминную полку и глядя на Софью сверху вниз. — Значит, Стерлинг такого мнения? А по-моему, здесь, на Площади, ей лучше.

— Почему?

— Не знаю, право!

— Вот именно!

— Она всю жизнь здесь живет.

— Да, — сказала Софья, — и напрасно.

— Что же вы можете предложить? — спросил Сирил, и в его голосе зазвучало раздражение из-за того, что ему навязывают новый повод для волнений.

— А как бы ты посмотрел, — сказала Софья, — если бы она переехала к тебе в Лондон?

Сирил вздрогнул. Софья увидела, что он по-настоящему ошеломлен.

— По-моему, это совершенно не годится, — сказал он.

— Почему?

— Не годится и все. Ей Лондон не подходит. Не такая она женщина. По правде сказать, я считал, что ей здесь очень хорошо. В Лондоне ей не понравится.

Сирил покачал головой, и в свете газа глаза его настороженно заблестели.

— А если понравится?

— Послушайте, — начал Сирил другим, более живым тоном. — Почему бы вам не поселиться где-нибудь вдвоем? Это было бы…

Он резко обернулся. На ступеньках послышался шум, и дверь, ведущая на лестницу, с обычным своим скрипом отворилась.

— Вот именно, — сказала Софья. — Ведь Елисейские поля идут от площади Согласия до… Это ты, Констанция?

Фигура Констанции появилась в дверях. Лицо ее было сумрачно. Она услышала шаги Сирила на улице и спустилась вниз, чтобы выяснить, почему он так долго не уходит из гостиной. Обнаружив его с Софьей, Констанция была поражена. Значит, они, как добрые приятели, болтают о Париже! В Констанции проснулась ревность. С нею Сирил никогда так не разговаривал!

— Я думала, ты давно спишь, Софья, — сказала она слабым голосом. — Уже час ночи.

— Мне не хотелось спать, — ответила Софья, — а тут как раз пришел Сирил.

Однако и у Софьи, и у Сирила был виноватый вид. Констанция в тревоге переводила взгляд с сына на сестру.

На следующее утро Сирил получил письмо, которое — почему, он объяснять не стал — требовало его немедленного отъезда. Он только намекнул, что приехал на свой страх и риск и что события развиваются именно так, как он и опасался.

— Обдумайте мое предложение, — шепнул он Софье, когда они на минуту остались одни, — и напишите о вашем решении.

VI

За неделю до Пасхи обитатели отеля «Ратланд» на Брод-Уок в Бакстоне, собравшись в холле этого заведения перед пятичасовым чаем, стали свидетелями приезда двух дам средних лет в сопровождении двух собак. Одно из развлечений для тех, кто собирался в холле, заключалось в критическом изучении вновь прибывших. Холл, обставленный в «восточном» стиле, прекрасно смотрелся на фотографиях в иллюстрированном проспекте отеля и, несмотря на сквозняки, был излюбленным местом постояльцев. Сквозняки объяснялись тем, что холл отделяли от улицы (если только Брод-Уок можно назвать улицей) две вращающиеся двери, находившиеся под наблюдением двух мальчиков-рассыльных. Каждый, кто входил в гостиницу, должен был пройти через холл, и в первый раз это превращалось в пытку, поскольку новичку давали понять, что ему еще предстоит многому научиться и ко многому привыкнуть. Как пассажир, садящийся на борт судна на промежуточной стоянке, новичок чувствовал, что перед ним стоит задача найти себе нишу среди высокомерного и враждебно настроенного общества. Обе дамы произвели вполне благоприятное впечатление с самого начала, поскольку приехали с собаками. Не у каждого достанет смелости явиться с собакой в дорогой частный отель; если вы привозите с собою одну собаку, это значит, что вы не привыкли из-за нескольких шиллингов отказывать себе в маленьких радостях; но если при вас две собаки, это означает, что вы не боитесь управляющего и привыкли считать законом собственные прихоти. Та дама, что была ниже ростом и полнее, не произвела особенного впечатления на постояльцев: ее черное платье хоть и свидетельствовало о непоказном достатке, было немодным, а ее манеры говорили о робости и нервности. Очевидно, совершая первые, самые трудные шаги в гостиничной жизни, она полагалась на свою высокую спутницу. То была женщина другого склада. Красивая, рослая, уверенная в себе, одетая в яркое платье, она имела спокойный вид, показывающий, что она привыкла держаться на людях. Эта дама отрывисто обратилась к рассыльному с вопросом об управляющем, и вот уже жена управляющего поспешно сбежала вниз и с видимым почтением предстала перед посетительницей. Голос дамы звучал спокойно и властно — она привыкла, чтобы ее приказания исполнялись. Мнения в холле насчет того, сестры ли это, разделились.

Дамы не спеша отправились наверх в сопровождении жены управляющего и отказались от чая, который, по правде сказать, был отвратительно заварен. Потом, с помощью одного из тех жильцов, которые есть в любом отеле и которые способны разузнать любой секрет, донимая своим неукротимым любопытством персонал, стало известно, что дамы заняли на втором этаже две комнаты — номер 17 и 18 — и роскошную гостиную с балконом, относящуюся в номенклатуре гостиницы к классу люкс. Этот факт окончательно установил места вновь прибывших в гостиничной иерархии. Они богаты. Они могут позволить себе широко тратить деньги. Ибо даже в таком изысканном отеле, как «Ратланд», не каждый позволит себе снять гостиную — таких гостиных, при пятидесяти спальных, в отеле было всего четыре.

За обедом дамы сидели за отдельным столиком в углу. На той из них, что пониже ростом, была белая шаль. Эта дама за обедом вела себя с прежней стеснительностью, подтвердив ту точку зрения, что она женщина простая и не привыкла к свету. Другая дама вела себя все также величаво. Она заказала полбутылки вина и выпила два бокала. Без всякого смущения смотрела она по сторонам, в то время как ее спутница переводила взгляд с нее на свою тарелку. Дамы почти не разговаривали. Сразу после обеда они удалились. «Богатые вдовы» — таков был вердикт, однако контраст между ними таил в себе загадки, будоражившие любознательные умы.

Софья вновь одержала победу. Еще раз решила она чего-то добиться и добилась. События развивались следующим образом. Объявление в «Сигнале» о найме служанки закончилось обескураживающим провалом. Те немногие, кто откликнулся на это объявление, никуда не годились. Констанцию куда больше, чем Софью, поразили манеры и претензии нынешней прислуги. Констанция впала в отчаяние. Если бы не гордость, она пошла бы на то, чтобы с согласия Софьи упросить Эми задержаться на время. Но Констанция все-таки предпочитала нанять другую служанку, пусть такую же дерзкую. Из этого неприятного положения Констанцию вывела Мария Кричлоу, которая дала ей сведения о надежной служанке, собиравшейся оставить место, где она проработала восемь лет. Констанция не думала, что ей подойдет служанка, рекомендованная Марией Кричлоу, но, попав в затруднительные обстоятельства, она все же решила взглянуть на эту особу и, как и Софья, осталась очень довольна девушкой по имени Роза Беннион. Беда заключалась в том, что Роза могла приступить к своим обязанностям только через месяц после ухода Эми. Роза готова была оставить свое старое место, но ей взбрело в голову, прежде чем начать работу на новом месте, съездить на две недели к своей замужней сестре в Манчестер. Этот каприз казался Констанции и Софье весьма досадным и совершенно неоправданным. Разумеется, можно было попросить Эми, чтобы она поработала этот месяц. Эми, вероятно, охотно бы на это пошла, если бы ей объяснили, в чем дело. Однако ей никто ничего не объяснял. А Констанция не желала оставаться у Эми в долгу. Что было делать сестрам? Софья, которая вела все переговоры с этой девушкой и другими кандидатами, сказала, что было бы большой ошибкой упустить Розу. К тому же у них нет выбора, нет никого, кто мог бы приступить к работе немедленно.

Возникла чудовищная дилемма. По крайней мере, такой она представлялась Констанции, которая свято верила, что ни одна хозяйка еще не попадала в такую беду. И все же, когда Софья в первый раз предложила свое решение, Констанция сочла его совершенно нереальным. По мысли Софьи, в тот самый день, когда уйдет Эми, следовало запереть дом и на несколько недель отправиться на курорт. Начать с того, что сама мысль о том, чтобы бросить пустой дом, показалась Констанции безумием. Да к тому же — ехать отдыхать в апреле! Констанция выезжала из Берсли только в августе. Ну нет! Проект Софьи сулил непреодолимые трудности и опасности, от которых укрыться невозможно. Вот пример. «Мы не можем вернуться в неубранный дом, — говорила Констанция, — и не можем допустить, чтобы туда до нас заходила незнакомая служанка». На это Софья отвечала: «Что же нам тогда делать?» И Констанция, после глубоких размышлений об ужасном тупике, в который завела ее судьба, говорила, что, по ее мнению, до появления Розы придется обойтись одной поденщицей. Констанция спросила Софью, помнит ли она старую Мэгги. Софья, конечно, прекрасно помнила ее. Старая Мэгги умерла, умер и симпатичный пьяница Холлинз, но зато была жива младшая Мэгги, жена каменщика, которая нанималась на поденщину, когда у нее оставалось свободное время от ухода за семерыми детишками. Чем больше раздумывала Констанция о младшей Мэгги, тем больше она убеждалась, что это и есть то, что нужно. Констанция чувствовала, что младшая Мэгги заслуживает доверия.

В этом доверии к Мэгги и таилась гибель Констанции. Почему бы им не уехать, договорившись с Мэгги, что за несколько дней до их возвращения она уберет и проветрит дом? Этот довод сломил Констанцию. Она пусть неохотно, но подчинилась. Дело было решено, когда Софья упомянула Бакстон. Констанция знала Бакстон. Хозяйка пансиона, где она останавливалась в Бакстоне, умерла, и в последний раз Констанция побывала там еще при жизни Сэмюела, однако само это название звучало успокоительно, да к тому же бакстонские воды и климат незаменимы при ишиасе. Постепенно Констанция позволила вовлечь себя в эту гибельную авантюру и согласилась оставить дом пустым на двадцать пять дней. Она поделилась новостью с Эми и ошеломила ее. Потом она принялась готовиться к отъезду. Семейную Библию Сэмюела она упаковала в оберточную бумагу, убрала в ящик сделанную Сирилом копию сэра Эдвина Ландсира в соломенной рамке и приняла еще тысячи других предосторожностей. Все это напоминало гротеск, фарс, бог знает что. И когда к дверям подкатил кеб, в него был уложен багаж, собаки скованы одной цепочкой, Мария Кричлоу вышла на тротуар, чтобы принять у Констанции ключ, Констанция вставила ключ в замочную скважину и заперла дверь, то на лице Констанции появилось трагическое выражение, за которым скрывались бессчетные опасения. И тут Софья поняла, что сотворила чудо. Так оно и было.

В целом сестер хорошо приняли в отеле, хотя они и были не в том возрасте, который способствует популярности. Критики — свободомыслящие, реалистически настроенные и безжалостные критики, живущие в каждом отеле, — сначала сочли Софью деспотом. Но через несколько дней их воззрения переменились и уважение к Софье возросло. Дело в том, что через двое суток Софья стала вести себя иначе. Отель «Ратланд» был очень хорош. Он был так хорош, что поколебал глубокую веру Софьи в то, что на свете есть только один действительно первоклассный пансион и что его создательницу никто ничему не может научить в том, что касается искусства управления. Кормили здесь превосходно, прислуга была великолепно вышколена (а Софья знала, как трудно этого добиться), и вся обстановка в «Ратланде» была куда богаче той, которой мог похвастаться пансион Френшема. Здесь было больше комфорта. Жильцы были представительнее. Правда, и цены оказались намного выше. Софья была поставлена на место. У нее хватило ума внести поправки в свои взгляды. Кроме того, она обнаружила, что совсем не разбирается во многих вопросах, которые как нечто само собой разумеющееся живо обсуждали другие жильцы. Долгая жизнь в Париже никак не оправдывала такого невежества и только его подчеркивала. Так, когда кто-то, имеющий опыт жизни за границей, узнав, что она много лет прожила в Париже, спросил ее, что идет сейчас в «Комеди Франсез»{102}, ей пришлось сознаться, что она вот уже тридцать лет не была во французском театре. А когда как-то раз в воскресенье тот же собеседник задал ей вопрос об англиканском священнике, служащем в Париже, оказалось, увы, что она знает его только по фамилии и никогда его не видела. Софья в известном смысле прожила такую же ограниченную жизнь, как и Констанция. Хотя ее знания человеческой природы были обширны, Софья, как и Констанция, была во власти рутины. Она была целиком поглощена одним-единственным делом.

По молчаливому соглашению поездку оплачивала Софья. Она платила по всем счетам. Констанция не раз возмущалась дороговизной, но Софья умела успокоить ее одним влиянием своей личности. У Констанции было одно преимущество перед Софьей. Она хорошо знала Бакстон и окрестности и могла поэтому показывать Софье местные достопримечательности и принимать в расчет местные особенности. Всем остальным руководила Софья.

Очень скоро сестры освоились в отеле. Они без стеснения шествовали по коридорам с турецкими коврами на полу и лепниной на потолке и без удивления смотрели, как вместе с другими неторопливо прохаживающимися аристократами бесконечное число раз отражаются в зеркалах с золочеными рамами. Они привыкли к большим пейзажным полотнам, к следам пыли на массивной мебели, к серым с коричневыми отворотами курткам лакеев, к череде подносов, сапог и ведер, выставленных вдоль коридора. До их ушей то и дело доносились звуки гонгов и колокольчиков. С привычной небрежностью смотрели они на барометр и вызывали экипаж. В дождливые дни они обучались у соседок секретам рукоделия. Вместе с другими постояльцами они выезжали на прогулки. Они принимали знакомых у себя в гостиной. Они не избегали развлечений. Софья была полна решимости участвовать во всем, что не нарушает приличия, отчасти чтобы дать выход собственной энергии (которая все возрастала со времени ее возвращения в Берсли), но больше — ради Констанции. Софья помнила все, что сказал ей доктор Стерлинг, помнила, с какой готовностью согласилась с его суждениями. Настал день, и сестры, уединившись в своей гостиной, под руководством пожилой дамы, приступили к изучению основ пасьянса. Обе они никогда не играли в карты. Констанция сперва не смела взять карты в руки, словно в самом картоне крылось нечто недостойное и опасное. Однако в стенах респектабельного роскошного отеля благопристойным становится любой поступок. И Констанция здраво рассудила, что от игры, в которую играешь сам с собой, никакого вреда не произойдет. Она довольно легко обучилась нескольким пасьянсам. При этом она говорила: «Я бы получала от этого удовольствие, если бы была понастойчивее. Но от карт у меня голова идет кругом».

Тем не менее отель не сделал Констанцию счастливой. Она все время беспокоилась о своем пустом доме. Ей мерещились трудности и даже несчастья. Она снова и снова спрашивала себя, можно ли доверить дом одной младшей Мэгги, не лучше ли поскорее вернуться и самой принять участие в уборке. Так бы она и поступила, если бы не опасалась подвергнуть Софью неудобствам жизни в доме, перевернутом вверх дном. О своем доме она не забывала ни на минуту. Констанция нетерпеливо дожидалась того дня, когда они уедут из Бакстона. Сердце ее, увы, осталось на Площади св. Луки. Раньше Констанция никогда не жила в гостинице, и отель ей не нравился. По временам ее беспокоил ишиас. Однако, когда потребовалось, она не стала пить вóды. Она заявила, что сроду их не пила, и, видимо, считала это объяснение достаточным. Софья сотворила чудо, привезя Констанцию в Бакстон почти на месяц, но не добилась ожидаемого блистательного результата.

Потом пришло фатальное письмо, катастрофическое письмо, которое подтвердило самые мрачные ожидания Констанции. Роза Беннион преспокойно сообщала, что решила отказаться от предложенного места. Она извинялась за возможные неудобства, она была вежлива. Но не чудовищно ли это! Констанция почувствовала, что теперь уж наверняка низверглась в пучину бедствий. Вот так положение — сама она вне дома, дом не убран, а прислуги и в помине нет! Констанция держалась молодцом, но была ошеломлена. Ей хотелось немедленно вернуться в заброшенный дом.

Софья поняла, что ситуация, возникшая после письма, потребует от нее предельного напряжения сил, и была готова вести себя соответственно. Требовались великие усилия — под угрозой оказались здоровье и благоденствие Констанции. Одна Софья способна помочь. Ей было ясно, что на Сирила положиться нельзя. Она считала, что нет на свете более очаровательного юноши, знала, что он умен и трудолюбив, но к своей матери он относится с холодком, с долей черствости. Констанция давала этому туманное объяснение, говоря, что они с сыном «не ладят», что звучало странно, если принять во внимание нежную привязанность Констанции к Сирилу. Правда, иногда Констанция бывает чересчур придирчивой… Так или иначе, Софья вскоре убедилась, что план поселить Констанцию у сына в Лондоне совершенно неосуществим. Нет! Если уж Констанцию надо спасать от нее самой, это может сделать только Софья.

Целое утро прослушав, как Констанция в отчаянии говорит об этом ужасном письме, Софья внезапно сообщила, что идет на прогулку с собаками. Констанция не чувствовала себя готовой к прогулке пешком и не хотела ехать кататься. Она не желала, чтобы Софья «рисковала» — небо было пасмурное. Однако Софья рискнула и, на несколько минут опоздав к обеду, вернулась, полная энергии, с развеселившимися собаками. Констанция в унынии ждала ее в столовой. Констанция не могла есть. А вот Софья поела и источала бодрость и энергию как неиссякаемый источник. После обеда пошел дождь. Констанция сказала, что, пожалуй, пойдет прямо в гостиную. «И я с тобой», — сказала Софья, которая еще оставалась в шляпке и пальто, с перчатками в руках. В претенциозной и пошловато обставленной гостиной они обе сели у камина. Констанция набросила на плечи шаль, подняла очки на лоб, к своим седеющим волосам, сложила руки и тяжело вздохнула: «О господи!» Она была похожа на постаревшую музу трагедии, облаченную в черное шелковое платье.

— Вот что я решила, — сказала Софья, складывая перчатки.

— Что? — спросила Констанция, ждавшая, что Софья изобретет какое-нибудь чудодейственное решение.

— Почему, собственно, ты должна возвращаться в Берсли? Никуда твой дом не убежит — плати только ренту, вот и весь расход. Смотри на вещи проще!

— Что же, прикажешь здесь оставаться? — спросила Констанция таким тоном, что Софья сразу поняла, насколько ее сестре опротивела жизнь в «Ратланде».

— Нет, зачем же, — парировала Софья. — Мало ли куда мы можем отправиться!

— Не думаю, что я буду спокойна, — сказала Констанция. — Все перепуталось, и дом…

— При чем тут дом?

— Еще как при чем, — серьезно и с некоторой обидой ответила Констанция. — Я ведь все оставила в расчете на скорое возвращение. Так не годится.

— Право, не вижу, что там может произойти! — настаивала Софья. — В конце концов убрать всегда можно. По-моему, тебе нужно побольше ездить. Это пойдет тебе на пользу, уверяю тебя. Ничто тебе помешать не может. Ты совершенно свободна. Почему бы нам, например, не поехать вдвоем за границу? Не сомневаюсь, ты получила бы большое удовольствие.

— За границу? — в ужасе произнесла Констанция, словно ей грозила смертельная опасность.

— Ну да, — энергично и весело подтвердила Софья, решившая увезти Констанцию за границу. — Мало ли куда можно поехать, а жили бы мы среди порядочных англичан.

Софья вспомнила курорты, на которых в шестидесятые годы бывала с Джеральдом. Теперь они вспоминались ей как райские уголки и снова и снова являлись ей подобно сновидениям.

— Не думаю, что мне подходят заграничные вояжи, — сказала Констанция.

— Но почему? Ты ведь этого себе не представляешь. Ты никогда не бывала там, моя дорогая.

Софья ободряюще улыбнулась, но Констанция не ответила на улыбку. Ей было не до веселья.

— Мне это не подходит, — упрямо повторила она. — Я домоседка. Ты другое дело. Мы с тобой разные люди, — добавила она язвительно.

Софья подавила в себе раздражение. Она знала, что как личность сильнее Констанции.

— Ну хорошо, — сказала она, не ослабляя напора. — Поедем куда-нибудь в Англии или в Шотландии. Я бы с удовольствием съездила в Торкуэй{103} или в Танбридж-Уэллс{104}. По-моему, Танбридж-Уэллс прелестный городок, публика там отборная, и климат превосходный.

— А по-моему, я должна вернуться на Площадь св. Луки, — сказала Констанция, оставив слова Софьи без внимания. — У меня там столько дел!

Теперь Софья посмотрела на Констанцию уже более серьезно и решительно, хотя по-прежнему добродушно, всем своим видом показывая, что радеет о благе Констанции.

— Ты делаешь ошибку, Констанция, — сказала она, — если хочешь знать мое мнение.

— Ошибку? — воскликнула Констанция, вздрагивая.

— И очень большую ошибку, — добавила Софья, видя, что ее слова произвели впечатление.

— Не вижу никакой ошибки, — ответила Констанция, набравшись храбрости и считая вопрос исчерпанным.

— Да, не видишь, — сказала Софья. — Но ты совершаешь ошибку. Понимаешь, ты превращаешь себя в рабу собственного дома. Не дом существует для тебя, а ты для него.

— Ах, Софья! — смущенно пробормотала Констанция. — Что тебе в голову приходит, право!

Разнервничавшись, Констанция встала, взяла со стола какую-то вышивку и, покашливая, надела очки. Сев на место, она сказала:

— Я очень легкомысленно отношусь к домашнему хозяйству, не то что другие. Уверяю тебя, я не обращаю внимания на массу мелочей — лишь бы не беспокоиться попусту.

— Отчего же ты сейчас беспокоишься? — возразила Софья.

— Не могу же я взять и бросить свой дом, — обиженно ответила Констанция.

— Одного не понимаю, — сказала Софья, снова подняв глаза на Констанцию. — Зачем ты вообще живешь на Площади св. Луки?

— Должна же я где-то жить. А мне там очень нравится.

— Дым нравится? Грязь? Да и дом совсем ветхий.

— Он куда лучше всех этих новых домов у парка, — отрезала Констанция.

Она не могла слышать нелестных отзывов о своем доме. Она не признавала даже ту очевидную истину, что дом старый.

— Начать с того, что ни одна служанка не согласится готовить в подвале, — сохраняя спокойствие, заметила Софья.

— Ну, не знаю, не знаю! Роза, по крайней мере, об этом ни словом не обмолвилась. Хорошо тебе так говорить, Софья. Но я-то знаю Берсли лучше твоего, — в голосе Констанции снова появилась язвительная нота. — И уверяю тебя, мой дом считается не из худших.

— Да я и не спорю, не спорю. Но в другом месте тебе было бы лучше. Все так считают.

— Все? — Констанция, бросив рукоделье, подняла голову. — Кто все? Кто с тобой обо мне говорил?

— К примеру, доктор, — сказала Софья.

— Доктор Стерлинг? Мне это нравится! Он всегда твердит, что в Берсли самый здоровый климат во всей Англии. Он всегда нахваливает Берсли.

— Доктор Стерлинг считает, что тебе следует побольше ездить, а не сидеть взаперти в темном доме.

Если бы у Софьи было время подумать, она не назвала бы дом темным. Ей это могло только повредить.

— Ах вот как! — фыркнула Констанция. — Так вот, если мистер Стерлинг желает знать, мне мой темный дом очень нравится.

— Разве доктор не советовал тебе путешествовать? — настаивала Софья.

— Да, он об этом заговаривал, — неохотно признала Констанция.

— В разговоре со мной он на этом настаивал. И я намерена повторить тебе его слова.

— Пожалуйста! — любезно согласилась Констанция.

— Боюсь, ты не понимаешь, как все это серьезно, — сказала Софья. — Ты не видишь себя со стороны.

Мгновение она молчала. То, как многозначительно Констанция повторила слова «мой темный дом», вывело Софью из равновесия и заставило ее позабыть осмотрительность. Она решилась подробно пересказать Констанции свой разговор с доктором.

— Это вопрос твоего здоровья, — закончила она свою речь. — Я сочла себя обязанной серьезно с тобой поговорить и поговорила. Я надеюсь, что ты поймешь меня правильно.

— Ну разумеется! — поспешно ответила Констанция и подумала: «И трех месяцев не прошло, как мы вместе, а она уже пытается прижать меня к ногтю».

Наступило молчание. Наконец Софья сказала:

— Нет сомнения, что и ишиас, и сердцебиение у тебя от нервов. А ты не бережешь свои нервы и волнуешься по пустякам. Смена обстановки принесла бы тебе огромную пользу. Ничего другого тебе не надо. Право, согласись, Констанция, что жить в таком месте, как Площадь св. Луки, притом что ты можешь делать что хочешь и ехать куда пожелаешь, — это уж чересчур. Верно?

Констанция поджала губы и склонилась над вышивкой.

— Ну так как же? — ласково спросила Софья.

— Кое у кого душа черная, как дым в Берсли! — сказала Констанция, и Софья с удивлением увидела, что на глаза сестры накатились слезы.

— Констанция, дорогая! — спохватилась Софья.

— Ни за что! — воскликнула Констанция, отбросив рукоделье и внезапно разражаясь слезами; ее лицо перекосилось, как у плачущего ребенка. — Ни за что! Я должна вернуться домой и сама за всем проследить. Ни за что! Мы здесь только и делаем, что швыряем деньгами. Это не по-христиански. Прогулки, экипажи, гостиная! По шиллингу в день за каждую собаку. Никогда ни о чем подобном не слыхивала. Я хочу домой. Вот и все. Хочу домой.

Впервые за долгое время Констанция заговорила о деньгах, да еще с такой неистовой яростью. Это рассердило Софью.

— Будем считать, что ты здесь моя гостья, — надменно сказала Софья, — если тебя это так волнует.

— Ах нет! — ответила Констанция. — Да разве мне денег жалко? Нет, я не согласна.

И слезы полились ручьем.

— Я на этом настаиваю, — холодно сказала Софья. — Я говорила с тобой ради твоего же блага. Я…

— Ах, — с безнадежностью в голосе перебила ее Констанция, — ну что за деспотизм!

— Деспотизм? — воскликнула пораженная Софья. — Знаешь, Констанция, я считаю…

Софья встала и ушла к себе в комнату, где томились взаперти собаки. Они тут же выбежали на лестницу. Софью трясло от волнения. Вот что выходит, если пытаешься помочь! И это Констанция… Право же, на Констанцию это так не похоже! Какая несправедливость! И Софья не стала противиться возникшему у нее в душе ощущению несправедливости. Но внутренний голос говорил ей: «Ты все испортила. На этот раз у тебя ничего не вышло. Ты потерпела поражение. И вся ситуация недостойна тебя, недостойна вас обеих. Две пятидесятилетние женщины — и так ссорятся! Стыдно! Ты все испортила». И чтобы заглушить этот голос, Софья еще пуще растравляла в себе чувство обиды.

«Деспотизм»!

Констанция не права целиком и полностью. Разве она приводила возражения? Она просто уперлась как ослица. Как трудно и тяжело будет теперь встретиться с Констанцией после этой досадной размолвки!

Пока Софья предавалась размышлениям, дверь распахнулась, и Констанция, ничего не видя перед собой, ворвалась в комнату. Она все еще была в слезах.

— Софья! — всхлипывая, взмолилась Констанция, дрожа всем своим грузным телом. — Не убивай меня… Такая уж я — меня не изменишь. Такая уж я. Я знаю — я глупая. Но что же поделаешь!

Вид у Констанции был жалкий. Софья почувствовала, как комок подступил к горлу.

— Ну, ну, Констанция, успокойся. Я все понимаю. Не огорчайся.

Констанция, прерывисто дыша, подняла свое мокрое морщинистое лицо, и сестры поцеловались.

«Ее не изменишь», — так говорила о Констанции Софья, делая внушение Сирилу. А теперь сама она повинна в том же недомыслии, в котором упрекала племянника! Софье стало стыдно и за себя, и за Констанцию. Женщинам их возраста, безусловно, противопоказано часто устраивать такие сцены. Это унизительно. Софья была бы рада, если бы эту ссору можно было вычеркнуть из памяти, словно ее и не было. Но сестры навсегда запомнили эту размолвку. Им был преподан урок. И прежде всего — Софье. И получив этот урок, они, после подобающих церемоний, уехали из «Ратланда» и вернулись на Площадь св. Луки.

Глава IV. Смерть Софьи

I

Ступеньки кухонной лестницы остались такими же крутыми и темными, как прежде. По этим ступенькам Софья Скейлз, через девять лет после того, как она безуспешно попыталась убедить свою сестру покинуть Площадь, поднималась теперь с тяжелой корзиной, которую всем своим весом оттягивала лежавшая в ней Фосетт. Несмотря на возраст, Софья взбежала по лестнице и ворвалась в гостиную, где и поставила корзину на пол рядом с нетопленным камином. Софья тяжело дышала, но была исполнена торжества. Она взглянула на Констанцию, которая минуту назад стояла у дверей и в изумлении прислушивалась.

— Ну! — сказала Софья. — Ты слышала, что она себе позволяет?

— Слышала, — ответила Констанция. — Что теперь делать?

— Меня, — сказала Софья, — так и подмывало сразу же ее уволить. Но потом я решила не обращать внимания. Через три недели она все равно уйдет. Лучше закрыть на это глаза. Если прислуге хоть раз показать, что огорчаешься… Однако я больше ни на минуту не оставлю Фосетт в кухне на милость этой особы. Она вообще перестала ухаживать за собачкой.

Софья стала на колени у корзины и, раздвинув шерсть на шее Фосетт, принялась пристально рассматривать кожу. Собака болела и вела себя соответственно. К тому же Фосетт было уже девять лет, и под старость она потеряла привлекательность. Вид у нее был бесспорно отталкивающий.

— Посмотри-ка, — сказала Софья.

Констанция встала на колени рядом с корзиной.

— Вот, — сказала Софья. — И вот, и вот.

Собака вздохнула — неискренне и жалостливо, как избалованное животное. Фосетт питала бессмысленную надежду на то, что подобные вздохи избавят ее от неприятного лечения, назначенного ветеринаром.

В то время как сестры возились с Фосетт, следя за тем, чтобы она сама себя не поцарапала, и уговаривая ее не сопротивляться тому, что делается ради ее же блага, в комнату, пошатываясь, забрело еще одно престарелое животное — Снежок. У него почти не осталось зубов и плохо гнулись лапы. У Снежка был один порок — ревность. Опасаясь, что внимание его хозяек целиком поглощено Фосетт, он явился, чтобы внести ясность в ситуацию. Когда же Снежок увидел, что подтверждаются самые мрачные его подозрения, он принялся упрямо тыкаться носом в Констанцию и не пожелал уходить. Напрасно Констанция обстоятельно объясняла Снежку, что он мешает лечению. Напрасно Софья, прикрикнув, приказала ему убираться. Снежок, в яростном припадке ревности, не желал внимать доводам рассудка. Он забрался в корзину с лапами.

— Отстань же! — рассердилась Софья и отвесила старому псу подзатыльник. Он глухо затявкал и, разочарованный, уставший от жизни и лелеющий страшную обиду, удалился на кухню.

Воистину, — сказала Софья, — эта собака ведет себя все хуже и хуже.

Констанция промолчала.

Когда почтенной старой деве, сидевшей в корзине, была оказана посильная помощь, сестры не без труда поднялись с колен и принялись шептаться, обсуждая, удастся ли им нанять новую прислугу. Они, кроме того, поспорили о том, возможно ли еще три недели выносить преступное фокусничанье нынешней обитательницы кухни. Очевидно было, что наступил кризис. Судя по выражению лица Констанции, судьба посылала им все новые и новые беды, никак не принимая в расчет, что их терпение не безгранично. Во взгляде Констанции постоянно читалось выражение скорби, а также некое подобие самозащиты. У Софьи был воинственный вид, словно особа на кухне бросила ей вызов, и этот вызов с готовностью принят. В тоне Софьи слышалось недовольство Констанцией. И напряжение все усиливалось.

Неожиданно перешептывания прекратились, открылась дверь, и вошла служанка, чтобы накрыть на стол к ужину. Она явилась с задранным носом, и взгляд ее светился жестокостью и торжеством. То была хорошенькая и дерзкая девчонка примерно двадцати трех лет. Она сознавала, что мучает своих старых и больных хозяек. Но ее это мало заботило. Она делала это с намерением. Лозунгом ее было: «Война хозяевам. Выжимай из них все, что можно, иначе они выжмут из тебя все, что можно». Из принципа — единственного принципа, который у нее был, — она не оставалась на одном месте больше полугода. Она любила менять места. А вот хозяева не любят менять прислугу. Она не знала стыда с мужчинами. Она не слушала распоряжений насчет того, что ей можно есть, а чего нельзя. Она запускала руку в хозяйские запасы. Она была неряхой, но могла быть и чистюлей и тогда, как сегодня, появлялась в переднике, символизирующем чистоту и невинность. Она могла пробездельничать целый день и до вечера не вымыть ни одной грязной тарелки. С другой стороны, она могла, когда это взбредет ей в голову, работать с удивительной быстротой, и к тому же аккуратно. Короче, она была рождена, чтобы бесить такую хозяйку, как Софья, и изводить такую хозяйку, как Констанция. В этой борьбе важнейшим ее преимуществом было то, что она обожала пререкаться, упивалась склоками и тосковала, когда устанавливался мир. Она была создана для того, чтобы убедить сестер, что настали трудные времена и мир никогда не будет таким прекрасным и милым, как прежде.

Накрывая на стол, служанка держалась изящно, но вызывающе. Она презрительно раскладывала по местам лязгавшие вилки, она издавала чуть больше шума, чем следует, а двигаясь, поигрывала пышными бедрами так, словно на нее глядит солдат в парадной форме.

Кроме прислуги, в доме ничего не переменилось. По-прежнему за дверью стояла фисгармония, на которой, бывало, играл мистер Пови, а на фисгармонии размещался ларчик с чаем, ключ от которого находился в связке у миссис Бейнс. В углу, справа от камина, как прежде, висел шкафчик, в котором миссис Бейнс хранила свою аптечку. Прочая мебель стояла так же, как ее расставили, когда после смерти миссис Бейнс мистер и миссис Пови стали владельцами всех сокровищ, находившихся в доме в Эксе. Обстановка была хороша, как прежде, и даже лучше прежнего. Доктор Стерлинг не раз выражал желание заполучить такой же угловой буфет, как у миссис Бейнс. В обстановке появился один новый предмет — та самая компотница, на которую Мэтью Пил-Суиннертон обратил внимание в пансионе Френшема. Это великолепное изделие, которое Софья, продав пансион, оставила за собой, стояло в верхней гостиной на этажерке. Компотница и еще несколько вещиц ожидали в Париже, пока Софья не послала за ними, и когда посылка прибыла в Берсли, сестры поняли, что теперь проживут вместе остаток жизни. Кроме денег, ценных бумаг и гардероба, у Софьи из имущества осталась практически только эта компотница. К счастью, то была первоклассная вещь, соответствовавшая антикварному великолепию гостиной.

Поддавшись страшной инертности Констанции, Софья, однако, была намерена по собственному усмотрению заняться убранством дома. Она собиралась убедить Констанцию в необходимости придать их жилью более современный вид. Констанцию она убедила, но дом оказался твердым орешком. С ним ничего нельзя было поделать. Будь в этом доме холл, можно было бы изменить все сверху донизу. Но наверх можно было попасть только через нижнюю гостиную. Следовательно, нельзя было превратить ее в кухню, закрыв кухню в подвале, так как хозяйки не могли навсегда привязать себя ко второму этажу. Расположение комнат должно было остаться прежним. По-прежнему в нижней гостиной дули сквозняки, на кухонной лестнице не было видно ни зги, к разносчикам приходилось выходить на задний двор, в спальные можно было попасть только по винтовой лестнице, как раньше, приходилось таскать вверх-вниз бесчисленные ведра. Во всем доме только современная кухонная плита, сменившая громоздкую старую, символизировала двадцатый век.

У истоков взаимоотношений между сестрами лежала обида Софьи на Констанцию за то, что та не захотела покинуть Площадь. Софья сохраняла здравомыслие. Она не собиралась одной рукой отбирать то, что давала другая, и, приняв решение Констанции, всерьез хотела закрыть глаза на нелепость этого решения. Но целиком справиться с собой Софья не могла. Она не могла не думать о том, что Констанция, это ангельское создание, как ни странно, проявила чудовищный эгоизм, отказавшись расстаться с Площадью. Софью удивляло, как это Констанция, добрая и мирная женщина, оказалась способна на такое безжалостное и безграничное себялюбие. Констанция, конечно, понимала, что Софья ее не бросит и что жизнь на Площади для Софьи — источник постоянного раздражения. Констанция так и не сумела привести ни одного довода в пользу своего стремления остаться на Площади, но не сдавалась. Это никак не соответствовало поведению Констанции в остальных делах. Вот за столом чинно сидит Софья, которой скоро исполнится шестьдесят, огромный опыт написан на ее утомленном и достойном лице, выражающем прекрасную твердость. Хотя волосы ее еще не до конца поседели, хотя стан ее не согнулся, можно было бы предположить, что на своем жизненном пути она многое узнала и не станет ждать последовательности от человеческого характера. Но нет! Непоследовательность Констанции все еще разочаровывает и ранит Софью! А вот Констанция, располневшая и сутулая, убеленная сединой, с подрагивающими руками, словом, выглядящая старше своих лет! Вот ее лицо, отмеченное мягкосердечием и духом примирения, стремлением к покою — можно ли подумать, что это миролюбивое создание способно, подчиняясь властной личности своей сестры, внутренне роптать на этот гнет! «Из-за того что я не захотела оставить ради нее собственный дом, — размышляет Констанция, — она воображает, что может делать, что ей угодно». Бывало, что Констанция внутренне восставала, хотя и не часто. Они никогда не ссорились. Расставание было бы для них трагедией. Принимая во внимание то, как по-разному прошли их жизни, удивительно, насколько совпадали их мнения. Но полному их единству препятствовал преданный забвению вопрос о том, где жить. Побочным последствием этого было то, что сестры склонны были в мрачном свете видеть все неприятные мелочи, которые нарушали их покой. Испытывая огорчения, Софья принималась размышлять о том обстоятельстве, что они по неизвестным причинам живут на Площади, и это до крайности возмущало ее. В конце концов, можно ли допустить, что они должны жить в уродливом, грязном промышленном городке потому только, что Констанция в ослином упрямстве отказывается отсюда уехать. Еще одно обстоятельство, которое, как ни странно, время от времени выводило сестер из себя, заключалось в том, что Софье, к которой вновь вернулись ее старые головокружения после еды, было строго-настрого запрещено пить чай, а чай она любила. Софья из-за этого нервничала, а Констанция, вынужденная пить чай одна, не получала никакого удовольствия.

Пока хорошенькая и нагловатая служанка с таинственной улыбочкой на лице грохотала тарелками и столовым серебром, Констанция и Софья старательно поддерживали разговор на нейтральные темы, стараясь вести его с легкостью, словно в тот день не случилось ничего, что могло бы омрачить идеальные отношения между хозяевами и прислугой. Притворство было шито белыми нитками. Служанка сразу его заметила, и таинственная улыбка на ее лице стала еще шире.

— Пожалуйста, закрой за собой дверь, Мод, — сказала Софья, когда девушка подняла опустевший поднос.

— Хорошо, мэм, — вежливо ответила Мод.

И вышла, оставив дверь открытой.

Вызов был брошен просто из юношеской вредности, из каприза.

Сестры переглянулись, лица их помрачнели и выражали такой ужас, словно у них на глазах наступил конец цивилизованного общества, словно они дожили до времен бесстыдства и разложения. На лице Констанции было написано отчаяние, как будто она, без гроша, без дружеской поддержки, умирает под забором, но лицо Софьи выразило бесшабашную отвагу, какую рождает только несчастье.

Софья вскочила и подошла к дверям.

— Мод! — окликнула она.

Молчание.

— Мод, ты слышишь меня?

Напряжение было ужасным. В ответ — молчание.

Софья посмотрела на Констанцию.

— Либо она закроет дверь, либо ей придется убраться отсюда немедленно, даже если для этого понадобится вызвать полицию!

И Софья стала спускаться по кухонной лестнице. Констанцию трясло от мучительной тревоги. Она ощутила весь ужас бытия. Она не могла вообразить ничего кошмарнее того тупика, куда завели их новые веяния, распространившиеся среди низших классов.

На кухне Софья, сознавая, что от этой минуты зависит будущее, по меньшей мере на ближайшие три недели, собрала все свои силы.

— Мод, — сказала она, — я звала тебя. Ты разве не слышала?

Мод оторвала взгляд от книги — вне сомнения, безнравственной.

— Нет, мэм.

«Лжешь!» — подумала Софья, а вслух сказала:

— Я попросила тебя закрыть дверь в гостиную. Будь любезна ее закрыть.

Мод отдала бы недельное жалованье ради того, чтобы набраться духу и ослушаться хозяйку. Ничто не могло заставить ее подчиниться. Она могла бы растоптать хрупкую и слабую Софью. Но что-то во взгляде Софьи заставило служанку подчиниться. Она задергалась, она скривила губы, она что-то пробормотала, она без нужды толкнула почтенного старца Снежка, но — подчинилась. Софья все поставила на карту и хоть немного, но выиграла.

— И зажги газ на кухне, — величественно сказала Софья поднимавшейся вслед за нею Мод. — Пока у тебя хорошее зрение, но так ты его испортишь. Мы с сестрой не раз говорили тебе, что ты можешь не жалеть газа.

С достоинством Софья воротилась к Констанции и принялась за остывший ужин. Когда Мод затворила дверь, сестры с облегчением вздохнули. Они предвидели новые горести в будущем, но сейчас наступила короткая передышка.

Есть они не могли. Обеим не лез кусок в горло. Слишком много волнующих и огорчительных событий случилось за день. Силы их иссякали. И они не скрывали друг от друга того, что силы иссякают. Одной болезни Фосетт более чем достаточно, чтобы нарушить их покой. Но что там болезнь Фосетт в сравнении с изобретательной наглостью служанки! Мод поняла, что потерпела временное поражение, и планирует новые операции, но ведь по сути дела победила Мод! Бедные старушки, они пришли в такое состояние, что не могли есть!

— Пусть не думает, что может испортить мне аппетит! — сказала нимало не обескураженная Софья. Воистину эта женщина была наделена несгибаемой волей.

Она разрезала на несколько кусков холодного цыпленка, нарезала помидор, воткнула нож в масло, раскрошила хлеб на скатерти, поводила цыплячьей ножкой по тарелкам и измазала вилки и ножи. Потом завернула кусочки птицы, хлеба и помидора в пергаментную бумагу, неслышно поднялась со свертком наверх и через минуту спустилась вниз, уже с пустыми руками.

Спустя некоторое время она позвонила и зажгла газ.

— Мы поели, Мод. Можешь убрать.

Констанции хотелось выпить чашку чая. Она чувствовала, что сейчас именно чашка чая может ее спасти. Она страстно мечтала о чае. Но обращаться к Мод она не хотела. Просить сестру ей тоже не хотелось, чтобы Софья, вдохновленная победой по поводу двери, снова не подвергла себя риску. Констанция обошлась без чая. Трогательно помогали друг другу сестры раскладывать пасьянсы на голодный желудок. И когда полная оптимизма Мод, отправляясь спать, прошла через нижнюю гостиную, она увидела, как две почтенные и, судя по всему, мирно настроенные дамы, судя по всему, полностью поглощены любимым пасьянсом и, судя по всему, не ведают печали. Они сказали ей: «Спокойной ночи, Мод», — любезно и холодно. То была героическая сцена. Сразу после этого Софья унесла Фосетт к себе в спальную.

II

На следующий день сестры, сидя в верхней гостиной, увидели, что по Площади несется автомобиль доктора Стерлинга. Партнер доктора, Гарроп-младший, умер несколько лет назад, когда ему было уже за семьдесят, практика увеличилась и стала больше, чем даже во времена старого Гарропа. Вместо лошадей Стерлинг завел автомобиль, в котором непрерывно разъезжал по улицам Берсли.

— Надеюсь, он к нам заглянет, — со вздохом произнесла миссис Пови.

По лицу Софьи промелькнула презрительная улыбка. Она знала, что нетерпение, с которым Констанция ждет доктора Стерлинга, вызвано тем, что ей просто необходимо рассказать кому-нибудь о трагедии, которую они пережили утром. Констанция, как настоящая провинциалка, была полностью поглощена этой историей. И сразу после приезда в Берсли, и много позже Софья не уставала повторять себе, что никогда не привыкнет к немыслимой провинциальности этого городка, иллюстрацией которой служит детский интерес жителей к собственным грошовым делишкам. Именно это больше всего раздражало ее в Берсли. Именно из-за этого она, в порыве минутного умопомрачения, с тоской вспоминала свободу больших городов. Но и к этому она привыкла. По сути, Софья почти этого не замечала. Только от случая к случаю, когда нервы у нее расходились пуще обычного, изумлялась она этой черте.

Софья зашла в спальную Констанции, чтобы взглянуть, не остановился ли автомобиль доктора на Кинг-стрит. Там автомобиль и стоял.

— Он приехал, — крикнула она Констанции.

— Спустись, пожалуйста, Софья, — сказала Констанция. — Не доверяю я этой негоднице.

Итак, Софья сошла вниз, чтобы присутствовать при том, как негодница откроет дверь.

Доктор, по своему обыкновению, сиял.

— Я решил заглянуть и узнать, как тут ваши головокружения, — сказал он, поднимаясь по лестнице.

— Я рада, что вы зашли, — проговорила Софья доверительным тоном, который установился между нею и доктором с первого дня знакомства. — Сегодня ваш визит пойдет моей сестре на пользу.

Мод уже собиралась закрыть дверь, когда прибежал рассыльный с телеграфа с депешей для миссис Скейлз. Софья прочитала телеграмму и смяла ее в руке.

— Что стряслось с миссис Пови? — спросил доктор, когда служанка удалилась.

— Ей просто нужно ваше присутствие, — сказала Софья. — Поднимитесь, пожалуйста, наверх. Вы ведь знаете, как пройти в гостиную. Я сейчас приду.

Как только доктор ушел, Софья села на диван и уставилась в окно. Затем, пробормотав: «Все равно это бесполезно!» — она поднялась наверх за доктором. Констанция уже вводила его в курс дела.

— Так вот, — рассказывала Констанция, — когда я утром спустилась вниз, чтобы проследить, как готовится завтрак, меня удивило, что Снежка совсем не слышно… — Констанция помолчала. — Он лежал в ящике мертвый. Она, конечно, сделала вид, что ничего не знает, но, я уверена, она знала. Это она отравила собаку крысиным ядом, который мы купили в прошлом году, — никто меня не переубедит. Она разозлилась, потому что Софья вчера вечером поставила ее на место, забрав Фосетт. Вот она и отвела душу на другой собаке. Очень на нее похоже. Не спорьте! Я знаю. Я хотела немедленно ее прогнать, но Софья мне отсоветовала. Ведь мы ничего не сможем доказать — Софья права. А вы как полагаете, доктор?

В глазах Констанции внезапно блеснули слезы.

— Долго у вас прожил Снежок? — сочувственно спросил доктор.

Констанция кивнула.

— Когда я вышла замуж, — сказала она, — мой муж первым делом купил фокстерьера, и с тех пор в доме всегда жил фокстерьер.

Дело обстояло не совсем так, но Констанция свято верила своим словам.

— Это большое огорчение, — сказал доктор. — Помню, когда умер мой эрдель, я сказал жене, что не стану заводить другую собаку, если только не найдется такой, которая сможет жить вечно. Помните моего эрделя?

— Прекрасно помню!

— А жена ответила, что рано или поздно я все равно заведу нового пса, так лучше уж рано. Она тут же отправилась в Олдкасл и купила мне щеночка спаниеля, и мы столько времени стали тратить на дрессировку, что вроде и минуты лишней не оставалось, чтобы вспомнить о нашем Пайпере.

С точки зрения Констанции, такой поступок говорил о бессердечии, и так она и сказала, притом довольно едко. Потом она начала историю гибели Снежка сначала и довела свой рассказ до момента, когда управляющий мистера Кричлоу похоронил собаку во дворе. Для этого пришлось поднять несколько булыжников, так как двор был мощеный.

— Да, — сказал доктор Стерлинг, — десять лет — немалый срок. Снежок был уже старик. Однако прославленная Фосетт еще жива.

Доктор взглянул на Софью.

— Да, она жива, — небрежно ответила Констанция. — Но она так болеет. В сущности, если бы она была здорова, Снежок, может быть, был бы сейчас целехонек.

В тоне Констанции слышалась обида. Она не могла забыть, что Софья безжалостно отправила Снежка на кухню и тем, по сути дела, обрекла его на смерть. Ей казалось несправедливым, что Фосетт, смерть которой одно время казалась неминуемой, продолжает жить, а Снежок, всегда такой здоровый и неизбалованный, умер в небрежении благодаря предательству. К тому же Фосетт Констанция никогда не любила. Из-за Снежка она всегда ревниво относилась к Фосетт.

— Был бы сейчас целехонек! — с намеком повторила Констанция.

Заметив, что Софья неизвестно почему хранит молчание, доктор Стерлинг сообразил, что между сестрами есть какие-то трения, и перевел разговор. Одним из великих достоинств доктора было то, что он никогда не переводил разговора, затеянного пациентом, если того не требовали медицинские соображения.

— Я только что встретил в городе Ричарда Пови, — заметил он. — Он просил меня передать вам, что заглянет через часок, чтобы прокатить вас. У него новый автомобиль — он пытался запродать его мне, да не вышло.

— Очень мило со стороны Дика, — сказала Констанция. — Но в такой день мы, право же, не…

— В таком случае считайте, что это предписание врача, — ответил доктор. — Я обещал Дику, что буду настаивать на прогулке. Такая погода редко выдается даже в июне. Пыль прибило дождем. Вам это пойдет на пользу. Властью врача предписываю вам прогулку. По правде сказать, вы постепенно вышли из-под моего контроля. Поступаете, как бог на душу положит.

— Ах, доктор, я вам слово — вы мне десять, — пробормотала Констанция, на этот раз не очень довольная его тоном.

После размолвки с Софьей в Бакстоне Констанция всегда была склонна, по выражению самого доктора Стерлинга, «наводить критику». В тот раз Софья в известном смысле предала доктора. Об этом Констанция со всей откровенностью поговорила с доктором, и он не без шутливости упрекнул пациентку в «суровости». Однако облачко так и не рассеялось, и, как следствие, Констанция не без некоторой предвзятости оценивала поведение врача.

— У Дика для вас сюрприз! — добавил доктор.

Дик Пови, немного придя в себя после смерти отца, устроился в Хенбридже агентом по продаже велосипедов. Он навсегда остался хромым и всюду ходил с толстой палкой. Велосипеды принесли ему успех, он переключился на автомобили, и здесь дела пошли успешно. Сперва то, что он рекламирует свое дело в Пяти Городах, вызвало оторопь. По общему, не слишком четкому ощущению, то, что его матушка была пьяницей, а отец — убийцей, лишало Дика Пови права на существование. Однако, оправившись от удивления после того, как в «Сигнале» появилось объявление о фирме Дика Пови, в округе вполне резонно рассудили, что нет никаких причин, почему бы Дик Пови не мог торговать велосипедами, как любой человек с нормальными родителями. Теперь Дик, как считалось, быстро богател. Говорили, что он изумительно водит автомобиль — одновременно и смело и осторожно. Несколько лет назад он однажды вывез сестер в окрестности Снейда, где они подышали свежим воздухом. Его внимание и заботливость произвели на них большое впечатление, и с тех пор вполне естественного предрассудка против такой новомодной штуки, как автомобиль, у них как не бывало. Впоследствии Дик время от времени катал их в автомобиле. К Констанции он относился с большим восхищением, основанным на его благодарности по отношению к Сэмюелу Пови. Что касается Софьи, он всегда повторял, что она может служить украшением любого авто.

— Вы, надо думать, не слыхали о его новой идее? — улыбаясь, спросил доктор.

— О какой? — безразлично ответила Софья.

— Он собирается заняться воздухоплаванием. Он вроде бы уже один раз летал на воздушном шаре.

Констанция неодобрительно почмокала губами.

— Однако не в этом сюрприз, — добавил доктор, глядя в пол и продолжая улыбаться. Он сидел на табурете перед фисгармонией и, сохраняя на лице маску лучезарного веселья, размышлял про себя: «Чем дальше, тем труднее расшевелить этих старушек. Поговорю-ка с ними о Федерации».

Под названием Федерации был известен план слить все Пять Городов в один город, который стал бы двенадцатым по величине в королевстве. В Берсли этот план вызвал ярость, ибо в нем не усмотрели ничего, кроме стремления изничтожить славный город ради вящего процветания Хенбриджа. Хенбридж и без того, с помощью проносившихся туда-сюда каждые пять минут электрических трамваев, лишил Берсли двух третей розничного торгового оборота, о чем свидетельствовал и постепенный упадок Площади, и в Берсли никто не собирался проглотить оскорбление и превратиться в обычное предместье Хенбриджа. Берсли падет только в бою. Обе сестры были непримиримыми противницами Федерации. Будь у них возможность, они отправили бы федератов на дыбу. Софья с особенным пылом приняла сторону родного города, в котором столь долгое время отсутствовала. И когда доктор Стерлинг хотел, прибегнув к целебному средству, «вывести сестер из себя», ему достаточно было только упомянуть Федерацию — гончие тут же бросались вслед за зайцем. Но на этот раз доктор потерпел неудачу с Софьей и лишь отчасти преуспел с Констанцией. Когда он сообщил, что на вечер намечено собрание жителей Берсли и что Констанция как налогоплательщица должна пойти и проголосовать, если искренне болеет за дело, в ответ доктор услышал только маловразумительное бормотание на тот предмет, что Констанция, пожалуй, останется дома. Неужели доктор забыл о смерти Снежка? В конце концов доктор принял серьезный вид, выслушивал их жалобы и, кивая головой, смотрел в пространство, обдумывая каждый симптом. Потом, справившись, где они намерены провести лето, он ушел.

— Ты его не проводишь? — прошептала Констанция Софье, которая обменялась с доктором рукопожатием на пороге гостиной. Ввиду ишиаса Констанции, хозяйственными делами занималась Софья. Передав ей все дела, Констанция впервые в жизни впала в апатию.

Софья покачала головой. Поколебавшись, она подошла к Констанции и протянула ей на ладони скомканную телеграмму.

— Прочти! — сказала Софья.

Выражение ее лица испугало Констанцию, которая постоянно ждала новых тревог и неприятностей. Констанция с трудом разгладила листок и прочла: «Мистер Джеральд Скейлз опасно болен. Находится по адресу Манчестер, Динсгейт 49, м-р Болдеро».

На протяжении всего невыразимо утомительного и совершенно ненужного визита доктора Стерлинга (и зачем он явился именно сегодня, ведь обе они здоровы!) Софья сжимала телеграмму в руке, а про себя повторяла то, о чем сообщалось в телеграмме. Она не опустила головы, спокойствие было на ее челе. Она ни намеком не показала, что произошел взрыв, — а ведь это действительно был взрыв. Констанцию поразило самообладание Софьи, не укладывавшееся в рамки ее понимания. По убеждению Констанции, бедам не будет конца — они будут все множиться и множиться, пока смерть не положит им предел. Сперва ужасные огорчения из-за прислуги, потом плачевная смерть и похороны Снежка, а теперь, пожалуйста, возникает Джеральд Скейлз! Как резко изменилось направление их мыслей! Фокусы прислуги — пустяк, смерть собаки — пустяк. Но вот появление Джеральда Скейлза!.. Отсюда могли проистекать такие последствия, которых лучше не называть, столько горестей они могут принести. Констанция лишилась дара речи и видела, что то же произошло и с Софьей.

Конечно, этого не могло не случиться. Люди навсегда не исчезают. Приходит время, и тайное становится явным. Так теперь думала Софья.

Она никогда не позволяла себе задумываться о том, что случится, если объявится Джеральд. Она отмахивалась от этих мыслей и была готова поверить, что покончила с ним раз и навсегда. Она забыла Джеральда. Прошли годы, многие годы, с тех пор как он перестал тревожить ее душу. «Конечно, он умер, — убеждала себя Софья. — Невероятно, чтобы он остался в живых и ни разу не появился. Если бы он был жив и узнал бы, что я разбогатела, он, конечно же, пришел бы ко мне. Нет-нет, он наверняка умер!»

А он не умер! Короткая телеграмма совершенно ошеломила ее. Жизнь ее текла спокойно, размеренно, монотонно. И вот внезапно, без предупреждения она брошена в неописуемый хаос! Софья вправе была считать, что хлебнула на своем веку горя, и даже больше, чем следует. Но под конец ее жизни ей, видимо, предстоял такой же ужас, как и в начале. Само существование Джеральда Скейлза угрожало ей. И сильнее высших соображений на нее подействовал этот удар наотмашь. Можно было бы изобразить судьбу как трусливую тварь, которая с размаху ударила по лицу эту стареющую женщину, но с ног ее не сбила. Софья покачнулась, но удержалась на ногах. Стыд, невыносимый стыд, от которого закипает кровь, вызывала бессердечная судьба, которая так обошлась с отважной и беззащитной женщиной.

— Софья! — простонала Констанция. — Что же стряслось?

Губы Софьи искривились от возмущения. Под этой маской скрывала она страдание.

Она не видела Джеральда тридцать шесть лет. Ему, верно, уже за семьдесят, и вот снова на нее навлекает позор он — фальшивая монета! Чем занимался он эти тридцать шесть лет? Ведь он уже немощный старик! Хорошенькое должно быть зрелище! И он лежит в Манчестере, в двух часах езды отсюда!

Какие бы чувства ни обуревали Софью, нежности в ее душе не было. Придя в себя после удара, она, в основном, испытывала страх. Будущее пугало ее.

— Как ты поступишь? — спросила Констанция сквозь слезы.

Софья, глядя в окно, постукивала йогой.

— Ты должна к нему поехать? — справилась Констанция.

— Конечно, должна! — ответила Софья.

Мысль об этом была ей отвратительна. Она старалась об этом не думать. Софья не чувствовала себя обязанной ехать. С какой стати? Джеральд для нее пустое место, у него нет на нее никаких прав. В это Софья искренне верила. И все же она знала, что поехать должна. Она знала, что иначе поступить невозможно.

— Сейчас? — спросила Констанция.

Софья кивнула.

— А есть ли поезд?.. О, бедняжка!

Одна мысль о поездке в Манчестер лишила Констанцию разума, ибо это казалось ей предприятием небывалой сложности.

— Ты хочешь, чтобы я поехала с тобой?

— Ах нет! Я поеду одна.

Констанция испытала облегчение. Они не могли оставить дом на служанку, а о том, чтобы запереть дом без предварительной подготовки, Констанция и подумать не могла.

Повинуясь какому-то импульсу, они спустились в нижнюю гостиную.

— Да, так как же с расписанием? Как же с расписанием? — бормотала Констанция, спускаясь по лестнице. Она решительно утерла слезы. — Не пойму, что его понесло к этому мистеру Болдеро на Динсгейт? — обратилась она с вопросом к стенке.

Когда они вошли в гостиную, к крыльцу подъехал большой автомобиль, и когда шум мотора умолк, из-за руля вылез и соскочил на тротуар Дик Пови. Через мгновение он в своей энергичной манере барабанил в дверь. Избежать встречи с Диком было невозможно. Нужно было открывать. Софья отворила дверь. Хотя Дику Пови было за сорок, выглядел он намного моложе. Несмотря на хромоту, которая к тому же способствует полноте, вид у него был бесшабашный, а в лице с короткими светлыми усиками проглядывало что-то мальчишеское. Казалось, Дик так и ждет очередного веселого приключения.

— Ну-с, тетушки, — заметив за спиной Софьи Констанцию, обратился он к сестрам (он часто пользовался этим обращением). — Доктор Стерлинг предупредил вас, что я за вами заеду? Почему вы еще не одеты?

Софья увидела, что в машине сидит молодая женщина.

— Да, — сказал Дик, проследив за взглядом Софьи. — Надо вас познакомить. Ну-ка, пожалуйте сюда, сударыня. Иди же сюда, Лили. Придется тебе вытерпеть эту муку.

Молодая женщина, слегка смутившись и покраснев, подчинилась.

— Это вот мисс Лили Холл, — продолжал Дик. — Не знаю, помните ли вы ее. Вряд ли. Она редко бывает на Площади. Но, конечно, вас она видела не раз. Внучка вашего бывшего соседа, олдермена Холла! Мы, изволите видеть, помолвлены.

Приличие не позволило Софье и Констанции при таком известии излить Дику свои горести. Молодую пару пришлось пригласить в дом и поздравить с грядущим вступлением в царство взаимной любви. Однако даже в своем трагическом положении сестры не могли не заметить, какая милая, спокойная и порядочная девушка эта Лили Холл. Пожалуй, единственным ее недостатком был избыток спокойствия. Дик Пови был не таким человеком, чтобы тратить время на формальности, и вскоре стал поторапливать сестер с отъездом.

— К сожалению, поехать мы не сможем, — сказала Софья. — Я должна немедленно ехать в Манчестер. У нас большие неприятности.

— Да, большие неприятности, — слабым голоском подтвердила Констанция.

На лице Дика выразилось сочувствие. И он, и его невеста поняли, до какой степени ослепило их эгоистическое счастье. Им стало понятно, как много лет прошло с тех пор, когда эти пожилые леди испытывали ту радость, которую переживали они, молодые, сейчас.

— Неприятности? Ужасно жаль! — сказал Дик.

— Вы не знаете, когда идет поезд на Манчестер? — спросила Софья.

— Нет, — не раздумывая, ответил Дик, — но, если дело срочное, я могу отвезти вас, и это будет быстрее, чем на поезде. Куда вам там нужно?

— Динсгейт, — с трудом выговорила Софья.

— Послушайте, — сказал Дик, — сейчас полчетвертого. Доверьтесь мне, и на Динсгейт мы приедем до половины шестого. Я вам гарантирую.

— Но…

— И никаких «но». Сегодня я совершенно свободен.

Сперва это предложение показалось нелепым — особенно Констанции. Но слишком оно было соблазнительным, чтобы отказываться. Пока Софья собиралась, Дик, Лили Холл и Констанция вели беседу, не повышая голоса и в самом серьезном тоне. Молодые люди ожидали, что им сообщат, в чем заключаются неприятности, однако Констанция ничего им не сказала. Не говорить же им: «У Софьи есть муж, которого она не видела вот уже тридцать шесть лет, он тяжело заболел, и ее вызвали телеграммой»! Этого Констанция сделать не могла. Она даже забыла предложить им чаю.

III

Дик Пови сдержал слово. В четверть шестого он подрулил к дому № 49 на Динсгейт в Манчестере. Приехали! — сказал он не без гордости. — Ну, мы вернемся часа через два, чтобы узнать, какие у вас будут пожелания». Он оказался для Софьи большой поддержкой, и она могла не сомневаться, что ей есть на кого опереться.

Не тратя даром слов, Софья направилась прямиком в лавку. Снаружи она производила впечатление ювелирного магазина или скупки. И только обычная вывеска над боковым входом показывала, что в основе своей это ломбард. Мистер Тилл Болдеро прекрасно вел свое дело в Пяти Городах и в других местах вокруг Манчестера, продавая подержанное (а иногда лишь называвшееся подержанным) столовое серебро тем, кто желал сделать подарок себе или добрым знакомым. Он охотно посылал товары почтой, оставляя за покупателем право вернуть то, что ему не понравилось. Случалось ему бывать и в Пяти Городах, и как-то раз, несколько лет назад, он виделся с Констанцией. Они даже побеседовали. Он был сыном одного из кузенов покойного богача Болдеро, фиктивного партнера Биркиншо и дяди Джеральда. От Констанции он узнал о возвращении Софьи в Берсли. Констанция неоднократно говорила Софье о том, что за превосходный человек этот мистер Тилл Болдеро.

Внутри, в помещении с высоким потолком, было тесно. Лавка напоминала зверинец, в котором в клетках томится столовое серебро. Серебряная посуда и различные изделия из серебра были заключены в стеклянные витрины, доходившие до темного потолка. На прилавке под стеклом, как в застенке, лежали десятки золотых хронометров рядом с табакерками, эмалевыми шкатулочками и прочим антиквариатом. В передней части прилавка также была витрина, в которой стояли вазы и фаянсовые изделия больших размеров. По стенам были развешены картины в тяжелых золотых рамах. В особом шкафу находились зонтики с художественно отделанными ручками и дорогой бахромой. На прилавке стояло несколько статуэток. Сбоку от прилавка находилась стеклянная загородка с надписью «Жилое помещение». За прилавком располагался большой сейф. В нем копался высокий молодой человек. На двух стульях, предназначенных для покупателей, сидели, облокотясь на хрустальную поверхность прилавка, две дамы. Молодой человек подошел к ним с подносом в руках.

— Сколько стоит этот кубок? — спросила одна из дам, неосторожно поднимая зонтик среди всех этих бьющихся предметов и концом его показывая на полку под самым потолком.

— Вон тот, сударыня?

— Да.

— Тридцать пять фунтов.

Молодой человек поставил свой поднос на прилавок. На подносе были навалены золотые часы, блеск которых сливался с необыкновенным сверканием и мерцанием витрин. Он выбрал на подносе маленькие часики.

— Вот что я мог бы порекомендовать, — сказал он. — Изготовлено Катбертом Батлером из Блекберна. Гарантирую правильный ход на пять лет.

Он говорил с таким спокойствием и абсолютной убежденностью, словно был уполномоченным Английского банка.

Как ни странно, обстановка в лавке подействовала на Софью успокаивающе. Она почувствовала, что находится среди честных людей. Молодой человек бросил на Софью вопрошающий почтительный взгляд.

— Я миссис Скейлз, — сказала она. — Могу я видеть мистера Болдеро?

На лице молодого человека мгновенно появилось выражение понимания и сочувствия.

— Да, сударыня. Сейчас я его позову, — сказал он и скрылся за сейфом. Покупательницы рассматривали часики. Затем дверь в стеклянной загородке открылась, и на пороге показался осанистый мужчина средних лет — сам хозяин. На нем была поплиновая блуза с отложным воротником и узенький черный галстук. Из кармашка жилета шла простая, но массивная золотая цепочка, и запонки тоже были золотыми. На носу сидели очки в золотой оправе. Шевелюра, борода и усы были убелены сединой, но на тыльной стороне рук росли светло-коричневые волоски. Неизвестно почему, его облик, доброжелательный и почтенный, внушал доверие. И действительно, хозяин пользовался большим уважением среди манчестерских торговцев.

Глядя перед собой, он сначала сдвинул очки на лоб, а потом и вовсе снял их и помахивал ими, держа очки за коротенькую дужку. Софья подошла к нему.

— Миссис Скейлз? — спросил он очень тихим и доброжелательным голосом.

Софья кивнула.

— Прошу вас сюда, — он с выражением сострадания на лице пожал ей руку и провел ее в святая святых. — Так скоро я вас не ждал, — сказал он. — Я заглянул в расписание и был уверен, что до шести вы не приедете.

Софья объяснила, почему приехала раньше.

Через кабинет Болдеро провел Софью дальше, в гостиную и предложил ей сесть. Затем он и сам сел. Софья, как просительница, ожидала, что будет дальше.

— Боюсь, что у меня для вас плохие новости, миссис Скейлз, — сказал Болдеро тем же мягким, доброжелательным голосом.

— Он умер? — спросила Софья.

Мистер Тилл Болдеро кивнул.

— Умер. Признаться, я дал телеграмму уже после того, как он скончался. Все произошло внезапно, совершенно, внезапно, — он помолчал. — Совершенно внезапно!

— Да, — слабым голосом ответила Софья. Она ощутила глубокую печаль — не горе, но некое подобие горя. Кроме того, она чувствовала, что несет ответственность перед мистером Тиллом Болдеро за все неприятности, которые мог причинить ему Джеральд.

— Да, — сказал мистер Болдеро, мягко и неторопливо. — Он пришел вчера вечером — мы как раз закрывались. Дождь у нас лил как из ведра. Не знаю, какая погода стояла у вас. Он весь промок и был в ужасном состоянии, просто ужасном. Разумеется, я его не узнал. Я ведь, насколько я помню, вообще с ним раньше не виделся. Он спросил меня, не сын ли я того мистера Тилла Болдеро, которому эта лавка принадлежала в 1866 году. Я ответил утвердительно. «Ну, — сказал он, — выходит, вы мой единственный родственник. Меня зовут Джеральд Скейлз. Моя мать приходится кузиной вашему батюшке». А потом спрашивает: «Можете вы мне чем-нибудь помочь?» Я увидел, что он болен. Привел его сюда. Когда оказалось, что он не может ни есть, ни пить, я решил послать за доктором. Доктор велел уложить его в постель. Сегодня в час дня он скончался. К сожалению, моей жены сейчас нет, и она не могла поухаживать за ним как следует. Она в Саутпорте и, к сожалению, нездорова.

— От чего он умер? — коротко спросила Софья. Мистер Болдеро в недоумении пожал плечами.

— Должно быть, от истощения, — ответил он.

— Он здесь? — спросила Софья, ища взглядом, где может находиться спальная.

— Да, — сказал мистер Болдеро. — Вы, наверное, хотите посмотреть на него?

— Да, — кивнула Софья.

— Ваша сестра говорила, что вы давно его не видели, — с сочувствием пробормотал мистер Болдеро.

— Да, с семидесятого года, — ответила Софья.

— Ах, господи, господи! — запричитал мистер Болдеро. — Боюсь, туго вам пришлось, миссис Скейлз. С семидесятого года! — Он вздохнул. — Прошу вас, крепитесь. Я не оратор, но поверьте, соболезную вам. Да, соболезную! Как жаль, что нет жены и она не может принять вас.

На глаза Софьи накатились слезы.

— Ну же! — сказал он. — Мужайтесь!

— Я плачу из-за вас, — благодарно произнесла Софья. — Вы проявили такую доброту, приняв его. Вам это было чрезвычайно неудобно.

— О! — возразил Болдеро. — Не надо так говорить! Не мог же я оставить на улице родственника, да еще и старика! Подумать только! если бы он сумел угодить своему дядюшке, он был бы теперь одним из самых богатых людей в Ланкашире. Но тогда в Стрейнджуэйз не было бы Института Болдеро! — добавил он.

Минуту они помолчали.

— Пойдем сейчас? Или подождем немного? — ласково спросил мистер Болдеро. — Смотрите как вам лучше. Ах, вот досада, что жена в отъезде!

— Пойдемте, — сказала Софья твердо, несмотря па потрясение.

Мистер Болдеро поднялся с нею по темной лестнице, которая выходила в коридор, — в конце его находилась приоткрытая дверь. Мистер Болдеро распахнул дверь перед Софьей.

— Я оставлю вас на минутку, — сказал он все тем же, крайне сдержанным тоном. — Если я буду нужен, вы найдете меня внизу.

И он удалился, стараясь не шуметь.

Софья вошла в комнату. Окно было завешено белой занавеской. Софья оценила то, как тактично мистер Болдеро оставил ее одну. Ее знобило. Но когда в полутьме она увидела лицо, выглядывающее из-под белой простыни, лицо старика, лежащего на голом матрасе, она вздрогнула, озноб прекратился, и Софья застыла в полной неподвижности. Такого удара она не ожидала, не предвидела. Сильнее удара ей испытывать не приходилось. В своем воображении она не представляла Джеральда глубоким стариком. Она знала, что он стар, она задумывалась о том, что он, должно быть, очень стар, что ему за семьдесят. Но не представляла себе его таким. Старческое лицо, прикрытое простыней, вызывало боль и жалость. Увядшее лицо с блестящей кожей, собранной в морщины! Отвисшая кожа под подбородком напоминала ощипанную птицу. Под выступающими скулами были глубокие провалы почти с кулак величиной. Щеки покрывала редкая седая щетина. Седые волосы сплелись в жидкие косицы, пучки белых волосков торчали из ушей. Рот был закрыт, и втянутые губы явно свидетельствовали, что за ними прячутся беззубые десны. Веки облегали закрытые глаза, как лайка. Кожа была иссиня-бледной, и казалось, вот-вот треснет. Тело, очертания которого были ясно видны под простыней, было ссохшимся, тощим и жалким, как и лицо. А на лице застыло выражение беспредельной усталости, трагического и острого истощения, и Софья, которая всегда считала, что усталость и истощение можно утолить отдыхом, с ужасом повторяла про себя: «О, как же он устал!»

В этот миг Софья переживала чистое и простое чувство, без всякой примеси нравственности или религии. Ей было не жаль Джеральда, зря прожившего жизнь, не жаль, что он позорил ее и самого себя. Как он прожил жизнь, не имело значения. Ее сокрушало одно: когда-то он был молод, потом состарился и вот — умер. Вот и все. Вот к чему пришли молодость и энергия. И таков всегда их конец. Все приходит к такому концу. Он плохо обращался с ней, он бросил ее, он вел себя как бессовестный негодяй, но как пошлы все эти обвинения против него! Все ее бесчисленные горькие упреки против него разбились вдребезги. Она вспоминала его молодым, гордым и сильным, как, например, тогда в лондонском отеле — она забыла название — в 1866 году, когда она лежала в кровати, а он поцеловал ее. А теперь вот он — старый, изможденный, ужасный… мертвый. Загадка жизни — вот что поражало и убивало Софью. Краешком глаза в зеркале шкафа, у кровати, она увидела отражение высокой, растерянной женщины, которая была когда-то молодой, а стала старой, которая когда-то не знала, куда девать избыток сил, и горделиво пренебрегала обстоятельствами, а стала старухой. Оба они, полные блистательной и надменной юношеской гордыни, когда-то любили, пылали, ссорились. Но их иссушило время. «Еще немного, — думала она, — и я вот так же буду лежать на кровати! Зачем мне жить дальше? В чем смысл?» Ее убивала загадка жизни, и Софья, казалось, тонула в море невыразимой печали.

Ее память безнадежно перебирала ушедшие годы. Она увидела Ширака с его грустной улыбкой. Она увидела, как воздушный шар уносит его над крышей Северного вокзала. Она увидела старого Ньепса. Она вспомнила, как он похотливо обнимал ее за талию. Ей сейчас столько лет, сколько было Ньепсу тогда. Может ли она сейчас внушить кому-нибудь желание? О, сколько иронии в этом вопросе! Быть молодой и соблазнительной, воспламенять мужчину — это казалось ей единственным, чего стоит желать. Когда-то она и была такой… Ньепс, должно быть, давно умер. От Ньепса, настойчивого и упорного сладострастника, не осталось ничего, кроме кучки костей в гробу!

В этот час Софья познала горе. По сравнению с этим страданием все, что она претерпела раньше, ничего не значило.

Она повернулась к занавешенному окну, механически отдернула штору и выглянула на улицу. По Динсгейт в шуме и грохоте неслись желтые и красные автомобили, лязгали и громыхали грузовики, манчестерцы торопливо шли по тротуарам, очевидно не подозревая, что все их заботы — суета. Вчера он тоже шел по Динсгейт, изголодавшийся по жизни, не желающий умирать! Что за жалкое зрелище представлял он собой! Сердце Софьи таяло от сострадания к нему. Она задернула занавеску.

«Жизнь моя была ужасна! — думала она. — Хоть бы я умерла! Слишком многое мне пришлось пережить. Жизнь чудовищна, я не могу ее больше выносить. Я не хочу умирать — я хочу умереть».

В дверь осторожно постучали.

— Войдите, — сказала она спокойным, решительным голосом. Стук в мгновение ока напомнил ей о непобедимом человеческом качестве — о гордости.

Вошел мистер Тилл Болдеро.

— Прошу вас, сойдите вниз и выпейте чаю, — сказал хозяин, образец такта и доброты. — К сожалению, моей жены нет дома, и хозяйство ведется кое-как, но за чаем я послал.

Софья спустилась вслед за ним в гостиную. Он налил ей чашку.

— Я забыла, что чаю мне нельзя, — сказала она. — Он мне противопоказан.

Она смотрела на чашку, борясь с сильнейшим искушением. Ей очень хотелось чаю. От одной чашки вреда не будет. Но нет! Она не станет пить.

— Что же вам предложить?

— Воды с молоком, если можно, — мягко сказала Софья.

Мистер Болдеро вылил чай в полоскательницу и наполнил чашку молоком.

— Он что-нибудь говорил? — спросила Софья после продолжительного молчания.

— Ничего, — ответил мистер Болдеро своим тихим, успокаивающим голосом. — Ничего. Сказал только, что прибыл из Ливерпуля. И, судя по его башмакам, большую часть пути он проделал пешком.

— В его возрасте? — прошептала растроганная Софья.

— Да, — вздохнул мистер Болдеро. — Он, должно быть, попал в бедственное положение. Знаете, он ведь даже говорил через силу. Кстати, вот его одежда. Я ее снял.

Софья увидела кучку одежды на стуле. Она осмотрела костюм, все еще влажный, и ей стало больно, когда она увидела, как он ужасно изношен. Костяной воротничок был почти черный. Что до обуви, то такие башмаки она видела только на ногах у бродяг. Софья заплакала. Вот она, одежда того, кто был когда-то щеголем и проживал по пятьдесят фунтов в неделю.

— Разумеется, багажа при нем не было, — пробормотала она.

— Не было, — ответил мистер Болдеро. — А в карманах я нашел только вот это.

Он подошел к каминной полке и взял оттуда дешевый потрепанный бумажник. Софья открыла его. В нем лежала визитная карточка — «Сеньорита Клеменсия Борха» — и счет из аргентинского отеля Святого Духа; на обороте счета были нацарапаны какие-то цифры.

— Надо полагать, — заметил мистер Болдеро, — что он приехал из Южной Америки.

— И это все?

— Все.

Душе Джеральда, в спешке покидавшей этот мир, не пришлось расставаться ни с чем ценным.

Пришла служанка и сообщила, что друзья миссис Скейлз ожидают ее в машине у входа. Софья с беспокойством посмотрела на мистера Тилла Болдеро.

— Они, конечно, не думают, что я вернусь с ними сегодня же! — сказала она. — Ведь столько предстоит сделать!

Доброта мистера Болдеро удвоилась.

— Вы ничего не можете для него сделать, — сказал он. — Сообщите мне свои пожелания касательно похорон. Я все устрою. Возвращайтесь к сестре сегодня же. Она будет из-за вас волноваться. А завтра или послезавтра приезжайте… И ни о чем не беспокойтесь, прошу вас!

Софья согласилась.

Таким образом, около восьми, когда Софья под наблюдением мистера Болдеро немного перекусила, ломбард был заперт, и автомобиль выехал в Берсли — Лили Холл сидела рядом со своим возлюбленным на переднем сиденье, а Софья занимала заднее. Софья ничего не сказала молодым людям о цели своей поездки. Она была не в силах разговаривать с ними. Они видели, что Софья находится в состоянии серьезного душевного разлада. Под шум машины Лили сказала Дику, что уверена — миссис Скейлз заболела, а Дик, поджав губы, ответил, что на Кинг-стрит они будут самое позднее в половине десятого. Время от времени Лили исподтишка поглядывала на Софью — то бросала на нее тревожный взгляд, то молча ободряла ее улыбкой, на которую слабой улыбкой отвечала Софья.

Через полчаса они съехали с кольцевого манчестерского шоссе и поехали по чеширским дорогам — накатанным, извилистым и ровным. Была та пора года, когда нет ночи — есть только день и сумерки: последняя серебряная полоска света упрямо держится несколько ночных часов. За городом, под сенью унылого вечера, печаль земли словно бы заново овладела Софьей. Только теперь осознала она, какую выдерживает пытку.

К югу от Конглтона, сразу после того как Дик включил фары, спустила шина. Машина остановилась, и Дик вылез. Они были в двух милях от деревушки Эстбери. Не успел Дик, со смирением опытного автомобилиста, вытащить сумку с инструментами, как Лили воскликнула: «Что случилось? Она заснула?» Софья не спала — судя по всему, она была без сознания.

Молодые влюбленные попали в трудное положение. На мгновение в их голосах зазвучали ноты тревоги и испуга, но вскоре к ним вернулась твердость. Софья обнаруживала признаки жизни — без проблеска сознания. Лили слышала, как бьется сердце пожилой дамы.

— Да, тут уж ничего не попишешь, — лаконично сказал Дик, исчерпав все попытки оживить Софью.

— Что же нам делать?

— Поспешим домой, насколько это позволит спустившая шина. Миссис Скейлз нужно переложить сюда, а ты будешь ее поддерживать. Так нам удастся перенести часть веса со спустившего колеса.

Дик сунул на место сумку с инструментами. Лили была в восторге от его решимости.

Таким образом они и завершили свое путешествие, уже не подвластные изменчивым чарам прелестных ночных пейзажей. Не успел автомобиль остановиться на темной Кинг-стрит, как Констанция открыла дверь. Молодым людям показалось, что она с достоинством перенесла удар, хотя зрелище того, как инертное, подергивающееся тело Софьи со съехавшей набок шляпкой вносят в дом, могло бы поразить и куда более крепкого человека, чем Констанция.

Когда дело было сделано, Дик только и сказал:

— Я поехал. Ты, конечно, останешься здесь.

— Куда ты? — спросила Лили.

— За доктором! — отрезал Дик, в спешке спускаясь с крыльца.

IV

Главное, что поразило Констанцию, хотя и не выбило ее из колеи, была необыкновенная стремительность, с которой развивались события. Меньше чем двенадцать часов назад — да что там, и шести часов с тех пор не прошло — они с Софьей жили своей мирной и однообразной жизнью, не зная горестей, кроме болезней или несговорчивой прислуги да смерти собаки. И вот снова объявился зловещий Джеральд Скейлз, тело Софьи, внушая таинственный страх, лежит на диване, а Констанция и Лили Холл, которой она до сего дня не видела, сидят бок о бок и в тревоге смотрят на Софью. Констанция достигла критического состояния. Опереться на Софью с ее энергией и безапеляционной решительностью она не могла, и в ней проснулись наследственные черты Бейнсов. Все ее обычные огорчения встали на подобающее им место и оказались пустяками. Ни она, ни Лили не знали, что предпринять. Они могли распустить корсет Софьи, безуспешно поднести к ее искривившемуся рту рюмку бренди — вот и все. Софья не полностью потеряла сознание, как можно было бы решить по ее глазам, однако она не могла ни говорить, ни подать знак, ее тело то и дело изгибалось в судороге. И вот Констанция и Лили ждали, ждала и служанка на кухне. Вид Софьи произвел в Мод неожиданные изменения. Мод преобразилась. В ее энергии, в почтительном стремлении помочь не было и следа дерзости и развязности. Она стала иной — так, верно, могла бы преобразиться средневековая распутница под действием какого-то чудесного видения. В жизни Мод наступил перелом!

Менее чем через десять минут прибыл доктор Стерлинг. Дик Пови сообразил, что найдет врача в Ратуше на собрании, посвященном Федерации. Шумное появление доктора и Дика, с головокружительной скоростью примчавшихся на автомобиле, вызвало всеобщее удивление. Доктор немедленно спросил, что произошло. Никто ничего толком не мог объяснить. Констанция уже сообщила Лили Холл по секрету о причинах, по которым Софья ездила в Манчестер, но этим ее осведомленность и исчерпывалась. Кроме самой Софьи, никто в Берсли не знал, что произошло в Манчестере. Однако Констанция предполагала, что Джеральд Скейлз уже умер — иначе Софья там задержалась бы. Доктор же думал, что Джеральд Скейлз, напротив, вне опасности. И все они пытались представить себе этого Джеральда Скейлза, этого мрачного и зловещего мужа, ставшего причиной катастрофы.

Между тем доктор приступил к делу. Он отправил Дика Пови за лекарством на дом к Кричлоу, на случай если аптека уже закрыта. Затем, спустя некоторое время, он поднял лежавшую без сознания Софью, взвалил ее, как мешок, на плечо и без посторонней помощи отнес ее на третий этаж. Недавно доктор провел курс первой помощи для энтузиастов из Общества при больнице св. Иоанна в Берсли. Он совершил почти сверхчеловеческий подвиг, запечатлевшийся, наряду со всем прочим, в памяти Констанции: дюжий доктор аккуратно и осторожно ступал по покривившимся, скрипучим ступеням, стараясь не повредить Софье и не ушибить ее; он оступился на двух ступеньках посреди коридора; голова Софьи с распущенными волосами чудовищно раскачивалась у него за спиной; доктор со всеми предосторожностями опустил ее на кровать. И, отдышавшись, утер пот своим большим платком — и все это в четких переливах тени и света газовых рожков! Доктор был в замешательстве. Констанция рассказала ему в общих чертах со слов Софьи о том приступе, который случился с сестрой в Париже. Доктор сразу же сказал, что диагноз французского врача неверен. Констанция пожала плечами. Ее это нисколько не удивило. В ее глазах любой французский врач в какой-то мере был шарлатаном. Она сказала, что знает только то, что ей рассказывала сама Софья. Спустя некоторое время доктор Стерлинг решил попробовать лечение электричеством, и Дик Пови повез его к нему в приемную, чтобы взять нужный аппарат. Женщины опять остались одни. Здравомыслие и сочувствие Лили Холл произвели глубокое впечатление на Констанцию. «Не знаю, что бы я делала без мисс Лили!» — восклицала она впоследствии. Даже Мод была выше всех похвал. Казалось, что прошло полночи, пока доктор Стерлинг вернулся, однако было едва одиннадцать часов, и люди как раз возвращались из Хенбриджа, из театра и мюзик-холла. Лечение электричеством было жутким зрелищем. Софья оставалась пугающе бездвижной. Все не дыша ждали результата. А результата не было. Уколы и электричество ни в какой степени не подействовали на паралич, охвативший рот и горло Софьи. Ничто не помогало. «Остается только ждать!» — спокойно сказал доктор. Они остались ждать в спальной. Софья, казалось, находилась в состоянии комы. Время шло — и ее красивое лицо перекашивалось все сильнее. Доктор время от времени что-то бормотал. Он сказал, что удар был ускорен охлаждением в быстро ехавшем автомобиле. Дик Пови прошептал, что должен съездить в Хенбридж и предупредить родителей Лили, чтобы они из-за нее не волновались, после чего сразу вернется. Он выказал большую преданность. В коридоре, у двери в спальную, доктор шепнул ему: «Дело плохо». Дик кивнул. Они с доктором были большими друзьями…

Время от времени доктор, который не верил, что побежден, пробовал все новые способы спасения Софьи. Появлялись новые симптомы. Около половины первого, внимательно вглядевшись в пациентку и проверив, бьется ли сердце и есть ли следы дыхания, доктор медленно поднялся и посмотрел на Констанцию.

— Конец? — спросила Констанция.

Доктор чуть кивнул головой.

— Прошу вас, спуститесь вниз, — попросил он ее, помолчав.

Констанция проявила удивительную твердость духа. Доктор был очень серьезен и полон доброты — Констанция впервые увидела его в таком героическом свете. Он с бесконечной нежностью вывел ее из спальной. Там незачем было задерживаться — Софья скончалась. Констанция хотела побыть у тела сестры, но есть правило, по которому раненых не оставляют на поле боя, и доктор следовал этому классическому правилу, а Констанция понимала, что он прав и что ей следует подчиниться. Лили Холл пошла за ними. Служанка, по наитию, присущему примитивным натурам, догадавшись о случившемся, разрыдалась, повторяя, что лучше хозяйки, чем Софья, никогда не бывало. Доктор сердито приказал ей прекратить нытье и, если она не может держать себя в руках, отправиться на кухню и закрыть за собой дверь. Все его сдерживаемое нервное возбуждение как грозовой разряд обрушилось на Мод. Констанция по-прежнему держалась замечательно. Она вызывала восхищение у доктора и Лили Холл. Потом вернулся Дик Пови. Было решено, что Лили проведет ночь с Констанцией. Наконец доктор и Дик ушли вместе, причем доктор взял на себя заботы о похоронах. Мод отправили спать.

Рано утром Констанция встала. Было пять часов — рассвет наступил два часа назад. Бесшумно двигаясь, она посмотрела через спинку кровати на диван, на котором мирно спала Лили, дышавшая тихо, как ребенок. Сама Лили воображала себя зрелой женщиной, повидавшей жизнь, но Констанция подметила в ее лице и позе чисто детское очарование. Лили нельзя было назвать хорошенькой, но ее черты, безошибочно выражавшие ее характер, производили впечатление, которое было сродни красоте. Она была полностью поглощена сном. Бессонная ночь не нанесла ей урона, и теперь Лили черпала новые силы в мирном забытьи. Ее простодушная детскость бросалась в глаза. Казалось, что все ее исполненное здравого смысла и милоты поведение на протяжении вечера было чисто подражательным — казалось невозможным, чтобы столь юное и свежее существо на самом деле могло испытывать те чувства, выражением которых были ее поступки. Ее неизбывная девическая простота почему-то вызывала у Констанции чувство жалости.

На цыпочках выйдя из комнаты, Констанция в халате поднялась на третий этаж и вошла в спальную Софьи. Она должна была еще раз посмотреть на тело сестры. Как немыслимо быстро произошло несчастье! Кто мог его предвидеть? Потрясение Констанции было сильнее отчаяния. Она еще не осознала всю тяжесть утраты. Она еще не вспомнила о самой себе. Глядя на тело Софьи, она была полна не жалости к себе, а сострадания к тому великому горю, которое произошло в жизни сестры. Впервые она до конца поняла, как велико случившееся несчастье. Очарование Софьи, ее красота — что принесли они Софье? Перед нею проносились эпизоды из жизни Софьи, искаженные и гротескные образы, сформировавшиеся в ее неискушенном воображении под влиянием редких и скупых рассказов сестры. Что за жизнь! Вспышка страсти, а после — почти тридцать лет в пансионе! У Софьи не было детей, она не изведала радостей и мук материнства. У нее, в сущности, никогда не было своего дома, пока она в своем бесплодном великолепии не приехала в Берсли. И вот — такой конец! Жалкий и позорный конец всего, чем щедро одарены были душа и тело Софьи! Да это не жизнь! А в чем же причина? Удивительно, с каким упорством судьба подтверждает грубые обобщения пуританской морали — той морали, в которой Констанцию воспитали ее суровые родители! Софья согрешила. А потому и страдание ее неизбежно. Авантюра, в которую она из каприза и гордыни пустилась с Джеральдом Скейлзом, не могла кончиться иначе. Ее бегство не могло принести ничего, кроме зла. «От этой истины никуда не уйти», — думала Констанция и была неповинна в том, что весь современный прогресс и мудрствования считала за ничто и думала, что весь мир вернется на круги своя и вновь пойдет по прежнему пути.

Еще за несколько дней до смерти Софьи люди говорили, что миссис Скейлз, как всегда, кажется моложавой и, как всегда, полна энергии. И верно, глядя на Софью с небольшого расстояния, видя этот прекрасный овал лица, эту подтянутую стройную фигуру, этот гордый взгляд, никто бы не сказал, что ей шестьдесят. Но посмотрите на нее теперь, на ее перекошенное лицо, на ее пустые глазницы, на ее морщины — да ей можно дать не шестьдесят, а семьдесят! Словно использованная, ставшая бесполезной и выброшенная на свалку вещь! Сердце Констанции таяло от мучительной жалости к этой неистовой женщине. А к жалости примешивалось суровое признание того, что здесь не обошлось без божественного правосудия. На устах Констанции была та фраза, которую при иных обстоятельствах повторял Сэмюел Пови: «Бога не обманешь!» Мысли ее родителей и дедов сохранили неприкосновенность в душе Констанции. Конечно, ее отец перевернулся бы в гробу, если бы узнал, что по вечерам Констанция раскладывает пасьянсы. Но несмотря на карты, несмотря на сына, который никогда не ходит в церковь, Констанция при любых поворотах судьбы в основе своей оставалась такой же, как ее отец. Сила эволюции в ней не проявилась. И таких людей тысячи.

Проснувшись и вновь напустив на себя притворный вид взрослой и опытной дамы, Лили тихо вошла в комнату в поисках бедняжки Констанции. Пришла женщина, чтобы обмыть тело.

С первой почтой на имя Софьи пришло письмо от мистера Тилла Болдеро. Письмо недвусмысленно сообщало о смерти Джеральда Скейлза. Теперь Констанции больше нечего было делать. Что следовало сделать — сделают без нее. Люди с более сильной волей, чем у нее, уложили Констанцию в постель. Сирилу дали телеграмму. Вызвали мистера Кричлоу, а с ним явилась и миссис Кричлоу — сущее наказание, однако и она могла оказаться полезной, несмотря на свою суетливость. Мистера Кричлоу не допустили к Констанции. Она слышала, как его визгливый скрипучий голос раздавался в коридоре. Констанции велели лежать спокойно, и внезапный покой после лихорадочной ночи казался странным. Прошли всего сутки с тех пор, как она убивалась из-за смерти Снежка! Изнемогая от сонливости, Констанция задремала, и мысли о тайне жизни мешались с нереальностью сна.

Новость распространилась на Площади к девяти часам. Были люди, которые видели, как приехала машина и как Софью внесли в дом. Передавались фантастические слухи о том, как умер Джеральд Скейлз. Говорили даже, что он в отчаянии совершил самоубийство. Но горожан, хотя и возбужденных новостями, это не тронуло так, как должно было бы тронуть, случись это на двадцать и даже на десять лет раньше. Времена менялись, и Берсли утратил былую простоту.

Констанция боялась, что Сирил, несмотря на серьезность ситуации, может, как обычно, прибыть с опозданием. Она давно уже научилась не полагаться на него. Однако он приехал в тот же вечер. Во всех отношениях поведение его было безупречным. Он проявил умеренную, но неподдельную скорбь в связи с кончиной тетушки и с образцовым вниманием отнесся к матери. Кроме того, он немедленно взял на себя все хлопоты, связанные с погребением Софьи и ее мужа. Констанцию удивила легкость, с которой Сирил повел практические дела, и та уверенность, с которой он всем распоряжался. Никогда раньше она не видела, чтобы ее сын чем-то руководил. Он и сам признал, что никогда раньше ничем таким не занимался, но считал, что это дело несложное. Между тем Констанция ожидала всяческих утомительных затруднений. Что до Софьи, Сирил решительно настаивал на сугубо скромной церемонии, иными словами, на таком погребении, на котором будет присутствовать он один. Он категорически возражал против какой бы то ни было помпы. Констанция с ним согласилась. Но она сказала, что невозможно не пригласить мистера Кричлоу, доверенное лицо Софьи, а коли приглашать мистера Кричлоу, придется позвать и других. «Отчего же невозможно?» — спросил Сирил. «Оттого что невозможно — иначе мистер Кричлоу обидится», — ответила Констанция. «Ну и обидится», — сказал Сирил и предположил, что мистер Кричлоу уж как-нибудь это переживет. Констанция посерьезнела. Назревал ожесточенный спор. Внезапно Сирил уступил. «Ладно, ладно, миссис Подкови! Все будет, как вы пожелаете», — сказал он ласково и шутливо. Он не называл ее «миссис Подкови» уже много лет. Констанции показалось, что сейчас не время для подобных шуток, но Сирил был так мил, что она не сделала ему замечания. Таким образом, на погребении присутствовало шесть человек, включая мистера Кричлоу. Поминок не было. Из церкви все разошлись по домам. После похорон Софьи и Джеральда Сирил, сказав, что фисгармония неплохо настроена, немного поиграл. Его присутствие подействовало на Констанцию очень успокоительно.

На следующий день Сирил принялся набрасывать эскиз надгробной плиты для могилы своей тетки. Он заявил, что не переваривает обычных надгробий, которые, на его взгляд, могут повалиться от первого же толчка и, таким образом, обесценивают идею прочности и постоянства. Констанция не могла понять сына. Шрифт, которым была выполнена надпись на его эскизе, показался ей претенциозным и жеманным. Но она не сказала ни слова, потому что в глубине души ей был очень приятен самый факт, что Сирил снизошел до этой работы.

Все свои деньги Софья оставила Сирилу, назначив его единственным своим душеприказчиком. Об этом она в свое время договорилась с Констанцией. Обеим сестрам такое решение казалось наилучшим. Сирил полностью пренебрег мистером Кричлоу и отправился в Хенбридж к молодому адвокату, с которым он и Мэтью Пил-Суиннертон приятельствовали. Престарелый мистер Кричлоу, не привыкший к постороннему вмешательству, вынужден был отчитаться в своей деятельности перед этим юнцом и пришел в ярость. Состояние, как выяснилось, превышало тридцать пять тысяч фунтов. В целом Софья проявила осмотрительность и даже бережливость. Она частенько говорила Констанции, что им следовало бы тратиться шире, и у нее случались приступы расточительства. Однако привычка к суровой экономии, возникшая в 1870 году и сохранявшаяся без перерывов до ее приезда в Англию в 1897 году, была сильнее ее теорий. Софье тяжело было растрачивать свое состояние. А заводить дорогостоящие привычки в ее возрасте было поздно.

Узнав, что он унаследовал тридцать пять тысяч фунтов, Сирил не обнаружил ни малейшего волнения. Казалось, это ему безразлично. Он говорил об этой сумме тоном миллионера. Надо отдать ему должное — его не волновало богатство, разве что как средство порадовать свое зрение и слух, привыкшие к великолепию искусства. Однако, ради собственной матушки и ради жителей Берсли, Сирил мог бы сделать вид, что доволен. Констанция была огорчена. Поведение Сирила заставляло ее снова и снова возвращаться к мысли о бесплодности всей жизни Софьи и о тщетности всех ее усилий. Софья старела и ожесточалась на протяжении долгих безрадостных лет, чтобы накопить состояние, которое Сирил будет теперь холодно и без благодарности тратить, и не помышляя об огромных усилиях и бесконечных жертвах, понадобившихся, чтобы сколотить эти деньги. Он будет расходовать их с таким безразличием, словно подобрал их на улице. С каждым днем, все глубже осознавая свое горе, Констанция все яснее понимала, насколько трагична была жизнь ее сестры. Своевольная Софья обманула мать и заплатила за обман тридцатью годами печали и полным крахом.

Недели две пошатавшись по Берсли в изящном траурном костюме, Сирил как-то вечером неожиданно сказал: «Я должен уехать послезавтра, мамаша». И он рассказал ей о том, что уже давно твердо сговорился с Мэтью Пил-Суиннертоном поехать в Венгрию, причем отложить поездку нельзя, так как она связана с «делом». До того он ни словом об этом не обмолвился. Сирил, как обычно, был скрытен. Что касается отдыха Констанции, он предложил ей поехать вместе с Холлами и Диком Пови. Лили Холл и Дик Пови понравились Сирилу. О Дике он сказал: «Это один из самых замечательных парней в Пяти Городах». И вид у Сирила был такой, будто это он создал Дику хорошую репутацию. Констанция приняла приговор, зная, что он не подлежит апелляции, и согласилась остаться одна. Здоровье ее было в исключительно хорошем состоянии.

Когда Сирил уехал, Констанция подумала: «И двух недель не прошло, как Софья лежала здесь, на этом столе!» Каждый день Констанция с растерянностью вспоминала, что несчастной, гордой, властной Софьи больше нет в живых.

Глава V. Смерть Констанции

I

Когда примерно через год, в июне, Лили Холл днем заглянула в выходившую окнами на Площадь гостиную миссис Пови, она увидела перед собой спокойную, довольно бодрую пожилую даму, выглядевшую старше своих лет (ей было в то время чуть больше шестидесяти), главными врагами которой были ишиас и ревматизм. Ишиас был ее старинным привычным недругом, и потому беззлобная Констанция с любовью именовала его «мой ишиас». Ревматизм был недавним и нелюбимым пришельцем, и его жертва опасливо и в то же время презрительно именовала его «этот ревматизм». Констанция очень располнела. Она сидела в низком мягком кресле между овальным столом и окном, одетая в платье черного шелка. Когда Лили вошла, Констанция подняла голову, ласково улыбнулась, и девушка крепко ее поцеловала. Лили знала, что здесь ей рады. Она сблизилась с Констанцией, насколько это позволяла разница в возрасте, и из них двоих Констанция была искреннее. Как и Констанция, Лили была в трауре. Несколько месяцев назад умер ее престарелый дед, бакалейщик Холл. После этого его младший сын, отец Лили, оставил дело, которое братья вели в Хенбридже, чтобы на время взять в свои руки торговлю отца на Площади св. Луки. Из-за смерти олдермена Холла свадьбу Лили отложили. Лили заходила к Констанции — просто повидать ее и выпить с нею чаю — четыре-пять раз на неделе. Она слушала рассказы Констанции.

Все считали, что Констанция «великолепно перенесла» весь ужас, связанный со смертью сестры. И впрямь было замечено, что она уже много лет не была так философически настроена, так бодра и так доброжелательна. Правда заключалась в том, что, хотя утрата принесла ей неподдельную и неизбывную скорбь, она же оказалась для Констанции облегчением. Когда Констанции было уже за пятьдесят, энергичная и властолюбивая Софья прервала ее летаргический покой и весьма основательно нарушила ее устоявшиеся привычки. Правда, Констанция сопротивлялась Софье в главном и одержала верх, но в тысяче мелочей она либо потерпела поражение, либо и не пыталась бороться с сестрой. Софья была «не по силам» Констанции, и, только до изнеможения расходуя нервную энергию, Констанция сумела спасти малую часть себя самой от бессознательного напора Софьи. Всему этому напряжению пришел конец со смертью миссис Скейлз, и Констанция снова стала хозяйкой у себя в доме. Сама Констанция никогда бы не признала этого, даже в душе, и никто не осмелился бы обмолвиться об этом хоть словом. Ибо, при всей мягкости ее характера, Констанция умела внушить страх.

Когда Лили вошла, Констанция прятала фотографию в альбом, обтянутый плюшем.

— Новые фотографии? — спросила Лили.

Улыбка у нее была почти такая же доброжелательная, как у Констанции. Лили казалась воплощением нежности — одна из тех пуховых перин, на которых имеют счастье жениться иные капризные мужчины. Лили была неглупа, но не без честной, простодушной туповатости. Весь ее нрав выразился в том тоне, которым она произнесла: «Новые фотографии?» В этом тоне была и искренняя симпатия к культу фотографий, поддерживаемому Констанцией, и собственное ее пристрастие к снимкам, и неясное понимание того, что этот культ можно довести до абсурда, и стремление по доброте скрыть всякие следы этого понимания. Голос у Лили был тоненький и соответствовал ее бледному, изящно очерченному лицу.

Глаза Констанции загадочно блеснули под очками, и она молча протянула снимок Лили.

Усевшись и посмотрев на фото, Лили, мягкие губки которой чуть скривились, несколько раз едва заметно кивнула.

— Я только что получила этот снимок от ее милости, — прошептала Констанция.

— Вот как? — с иронией ответила Лили.

«Ее милостью» была последняя по счету и лучшая служанка Констанции, действительно изумительное существо тридцати лет от роду, которой пришлось туго и которую Констанции, вне сомнения, послало старое бдительное Провидение. Они почти идеально ладили, служанку звали Мэри. После десяти лет треволнений Констанция, наконец, могла успокоиться в том, что касается прислуги.

— Да, — сказала Констанция. — Она уже несколько раз говорила мне, что хочет сфотографироваться, и на прошлой неделе я ее отпустила. Я ведь тебе говорила? Я во всем иду ей навстречу, во всех ее капризах. А сегодня прислали снимки. Я ни за что не стану ее обижать. Можешь не сомневаться: когда она будет убирать комнату, она непременно заглянет в альбом.

Констанция и Лили обменялись взглядом, согласные в том, что Констанция в своей любезности зашла очень далеко, поместив фотографию служанки под один переплет с фотографиями родственников и друзей. Вряд ли такое случалось с кем-нибудь раньше.

Одна фотография обычно тянет за собой другую, а один фотоальбом — другой.

— Передай мне, пожалуйста, тот альбом, что лежит на второй полке этажерки, милочка, — сказала Констанция.

Лили вскочила с такой живостью, словно всю жизнь только и мечтала посмотреть тот альбом, что лежит на второй полке этажерки.

Они сели рядышком за стол. Лили принялась перелистывать альбом. Несмотря на грузность, Констанция непрерывно совершала мелкие нервозные движения. То она пошмыгивала носом, то в груди у нее раздавался какой-то странный звук — сама Констанция всегда делала вид, что это кашель, и в подтверждение этого сразу же начинала покашливать по-настоящему.

— Ах! — воскликнула Лили. — Кажется, этот снимок я видела.

— Не знаю, милая, — сказала Констанция. — Может быть, и видела.

Они разглядывали фотографию Софьи, сделанную несколько лет назад «одним очень милым джентльменом», с которым сестры познакомились, когда отдыхали в Харроугейте{105}. На снимке Софья стояла на холме, подставив лицо ветру.

— Честное слово, миссис Скейлз здесь как живая… — сказала Лили.

— Да, — согласилась Констанция. — Бывало, только задует ветер, она сразу повернется к нему лицом и глубоко-глубоко вдыхает.

Вспомнив об этой привычке сестры, Констанция вспомнила и саму Софью, и обрисовала девушке, которая едва ее знала, характер Софьи.

— Необычная фотография. В ней есть что-то особенное, — с восторгом сказала Лили. — Никогда таких не видела.

— У меня есть такая же в спальной, — сказала Констанция. — А эту я подарю тебе.

— Ах, миссис Пови, я и не рассчитывала…

— Подарю, подарю, — сказала Констанция и вынула снимок из альбома.

— Большое вам спасибо! — сказала Лили.

— Да, кстати! — сказала Констанция, с большим трудом поднимаясь с кресла.

— Помочь вам? — спросила Лили.

— Нет-нет! — отвечала Констанция и вышла из комнаты.

Через минуту она вернулась, держа шкатулку черного дерева с инкрустацией из слоновой кости — в этой шкатулке она хранила драгоценности.

— Я давно собиралась подарить тебе это, — сказала Констанция, вынимая из шкатулки прелестную камею. — Сама я ее не ношу. И мне бы хотелось, чтобы ее носила ты. Это матушкина вещица. Камеи, похоже, снова входят в моду. Не вижу, почему бы тебе не носить ее, даже пока ты в трауре. Теперь ведь к трауру не так строго относятся, как в прежние времена.

— Конечно! — в упоении прошептала Лили. Они поцеловались. Констанция, излучая благожелательство, дрожащими пальцами приколола камею к воротничку Лили. Все свое сердечное тепло Констанция изливала на Лили, которую считала почти идеалом девушки и которая на склоне лет стала ее кумиром.

— Что за дивные старинные часы! — сказала Лили, когда они вдвоем, перебирая драгоценности, добрались до дна шкатулки. — А какая цепочка!

— Это батюшкины часы, — сказала Констанция. — Он только им и верил. Когда они показывали не то время, что часы на Ратуше, он, бывало, говорил: «Значит, часы на Ратуше врут». И, поверишь ли, так оно и было. Ты ведь знаешь, часы на Ратуше то и дело отстают. А папашины часы я давно решила вместе с цепочкой подарить Дику.

— Не может быть! — воскликнула Лили.

— Да, Дику. Ходят они не хуже, чем когда был жив батюшка. Мой муж их носить не хотел. Ему больше нравились его собственные. Бывали у него такие причуды. Вот и Сирил весь в отца, — произнесла Констанция своим «сухим» тоном. — Я почти окончательно решила подарить эти часы Дику — если он будет хорошо себя вести. Он что, по-прежнему увлекается своими воздушными шарами?

— Ах да! — с виноватой улыбкой ответила Лили.

— Слыханное ли это дело! — сказала Констанция. — Ну, полетал разок, благополучно приземлился — и хватит с него. Не понимаю, как это ты не запретишь ему, милочка.

— Да как же ему запретить? Он меня не слушает.

— Так что же, даже если ты серьезно скажешь ему, чтобы он перестал, он не перестанет?

— Не перестанет, — кивнула Лили и добавила: — Поэтому я ему и не запрещаю.

Констанция кивнула головой, размышляя над тайнами мужской натуры. Она не забыла жестокосердного упрямства Сэмюела, который, однако, ее любил. А у Дика Пови причуд в сто раз больше, чем у Сэмюела. Констанция отлично помнила, как мальчишкой Дик носился по Кинг-стрит на своем велосипеде, так что шапка на ходу слетала. Потом пришел черед автомобилей! И вот теперь — воздушные шары! Констанция вздохнула. Ее поразила глубокая мудрость, которую подсказала девушке интуиция.

— Ну, посмотрим, — сказала Констанция. — Я еще подумаю. Кстати, а чем Дик сегодня занят?

— Он поехал в Бирмингем, чтобы продать два грузовика. Домой вернется поздно. К вам он зайдет завтра.

Об образе жизни Дика Пови как нельзя лучше можно было судить по тому, что как раз в этот момент Лили услышала на Площади фырчание мотора — то был автомобиль Дика. Лили подбежала к окну.

— Ну и ну! — покраснев, воскликнула она. — Да вот и он!

— Господи боже! — пробормотала Констанция и закрыла шкатулку.

Когда Дик, оставив автомобиль на Кинг-стрит, как ураган ворвался, прихрамывая, в гостиную и оживил своей кипучей энергией комнату, он радостно воскликнул: «Проданы грузовики! Проданы!» Он объяснил, что по изумительному стечению обстоятельств он продал их случайно подвернувшемуся покупателю в Хенбридже, как раз перед отъездом в Бирмингем. Тогда он позвонил в Бирмингем сказать, что «вопрос исчерпан», и, оказавшись «без дела», прикатил в Берсли в поисках своей невесты. В лавке у Холла ему сказали, что она пошла к миссис Пови. Констанция смотрела на Дика, взволнованная окружавшей его радостной атмосферой успеха. Вид у него был в точности такой же, как у его веселых и самоуверенных рекламных объявлений в «Сигнале». Дик был полностью доволен собой. Он одержал верх над своей хромотой — этим постоянным напоминанием о его трагедии. Кто бы мог подумать, глядя на его светлую шевелюру и смеющееся, искрящееся лицо, поразительно свежее для его лет, что когда-то в жизни Дика была ночь, когда его отец убил его мать, а сам Дик со сломанным коленом лежал без движения в кровати и мог только проклинать все на свете? Сэмюел в свое время подробно описал эту сцену Констанции, и теперь она с удивлением задумалась о противоречиях и случайностях бытия.

Звонко хлопнув в ладоши, Дик Пови энергично потер руки.

— К тому же, я не продешевил! — восторженно воскликнул он. — Миссис Пови, позвольте сообщить вам, что сегодня я заработал чистых семьдесят фунтов.

Взгляд Лили выражал гордость и счастье.

— Надеюсь, ты не закоснеешь в гордыне, — сказала Констанция, с добродушной улыбкой, но и с намеком на укоризну. — Надеюсь, что так. Пойду погляжу, как там с чаем.

— Право же, к чаю я остаться не могу, — сказал Дик.

— Можешь, — твердо сказала Констанция. — Ты ведь все равно должен был бы ехать в Бирмингем. Уже чуть не месяц ты не пил у меня чаю.

— Ну, ладно. Спасибо! — смутился Дик.

— Я не могу заменить вас на кухне, миссис Пови? — заботливо осведомилась Лили.

— Нет, спасибо, моя милая. Кое-какие мелочи требуют моего присутствия.

И Констанция удалилась, держа в руках шкатулку. Убедившись, что дверь закрылась, Дик влепил Лили поцелуй.

— Ты давно здесь? — спросил он.

— Часа полтора.

— Рада мне?

— Ну, Дик! — сконфузилась Лили.

— Старушка сегодня не в настроении?

— Нет-нет! Просто только что разговор шел о воздушных шарах… ты же знаешь. Она так и рвется в бой.

— Нужно было перевести разговор. Из-за этих воздушных шаров можно и свадебного подарка лишиться, дорогая.

— Дик! Как ты можешь так говорить! Легко сказать — перевести разговор. Сам попробуй, когда она заладит про эти воздушные шары, тогда увидишь!

— С чего сыр-бор разгорелся?

— Она сказала, что хочет подарить тебе золотые часы и цепочку старого мистера Бейнса, если ты будешь хорошо себя вести.

— Вот уж спасибо! — сказал Дик. — Да зачем они мне?

— Ты их видел?

— Я? Еще бы не видел! Она раза два о них заговаривала.

— Да? А я не знала.

— Не представляю, как я их буду носить. Мои часы куда лучше. А ты как считаешь?

— Конечно, часы эти довольно неуклюжие, — сказала Лили. — Но если она их тебе предложит, ты никуда не денешься и будешь их носить.

— Ну, раз так, — сказал Дик, — придется мне вести себя настолько плохо, чтобы отделаться от часов, но не настолько, чтобы лишиться свадебных подарков.

— Бедная старушка! — с состраданием прошептала Лили.

Потом, ничего не говоря, Лили поднесла руку к горлу.

— Это что за штука?

— Она мне только что ее подарила.

Дик наклонился совсем близко, чтобы рассмотреть брошь. «Гм!» — пробормотал он. Его мнение было неблагоприятным. И Лили присоединилась к нему, приподняв бровь.

— Камею тебе, надо полагать, придется носить! — заметил Дик.

— Она ужасно ею дорожит, бедняжка! — сказала Лили, — это брошь ее матери. И потом она говорит, что камеи снова входят в моду. Знаешь, эта брошка довольно мила!

— Интересно, откуда ей знать, что входит в моду! — сухо сказал Дик. — Ага, она опять мучила тебя фотографиями?

— Ну, — ответила Лили, — смотреть фотографии все-таки лучше, чем помогать ей раскладывать пасьянс. Если бы ты знал, как она сама с собой жульничает, это так глупо! Я…

Лили замолчала. Дверь, которая была неплотно закрыта, отворилась, и в комнату вошла, ковыляя, дряхлая Фосетт. Фосетт любила Дика Пови.

— Привет, Мафусаил! — громко приветствовал он собаку. У Фосетт не было сил даже помахать хвостом или стряхнуть налезавшую на мутные глаза шерсть, чтобы посмотреть на Дика. Дик наклонился и погладил ее.

— От этой собаки попахивает, — напрямик заявила Лили.

— А чего еще от нее ждать? Ей бы капельку синильной кислоты, чтобы не мучилась.

— Забавно: чуть намекнешь миссис Пови, что собака курам на смех, старушка сразу начинает кипятиться, — сказала Лили.

— Ну, это дело нехитрое, — промолвил Дик. — Намекай поменьше, вот и все. Держи язык за зубами, а нос — заткни.

— Дик, ну что ты болтаешь!

Появление Констанции прервало этот разговор.

— Миссис Пови, — сказал Дик голосом, исполненным благодарности, — Лили как раз показывала мне камею…

Он увидел, что, не обращая на него внимания, Констанция торопливо двинулась к окну.

— Что происходит на Площади? — воскликнула Констанция. — Когда я была в нижней гостиной минуту назад, я увидела, что по Веджвуд-стрит кто-то бежит, и подумала — что-то случилось.

Дик и Лили встали у окна рядом с ней.

Несколько человек торопливо шли через Площадь, а потом со стороны рынка появился бегущий человек в сопровождении доктора. Все они исчезли из виду под окном верхней гостиной, которое находилось над лавкой миссис Кричлоу. Поскольку витрины лавки выступали вперед, из окна гостиной невозможно было увидеть, что делается на тротуаре у входа.

— Что-то происходит перед лавкой… или у Кричлоу! — прошептала Констанция.

— Ах, мэм! — произнес испуганный голос у них за спиной. Это был оригинал давешней фотографии Мэри, которая незамеченной вбежала в комнату. — Говорят, миссис Кричлоу пыталась покончить с собой!

Констанция отпрянула от окна. К ней подошла Лили, которую инстинкт заставил проявить поддержку и сочувствие.

— Мария Кричлоу пыталась покончить с собой? — пробормотала Констанция.

— Да, мэм! Но, говорят, у нее ничего не вышло.

— О боже! Я, пожалуй, спущусь туда — может быть, нужно помочь! — воскликнул Дик Пови и, хромая, в волнении поспешил вниз.

«Ну не странно ли? — говорил он впоследствии. — И откуда мне такое везение? Ведь сегодня я оказался тут по чистой случайности! И так всегда! Где ни окажусь — обязательно случится что-нибудь необыкновенное». И даже от этого он испытывал удовлетворение и радость жизни.

II

Когда вечером, после всей беготни и суеты, Дик, наконец, вернулся к пожилой леди и ее молодой товарке, чтобы сообщить им, чем кончилось дело, его манеры были приведены в соответствие с настроением Констанции. Старушку глубоко взволновала трагедия, разыгравшаяся, по ее словам, прямо у нее под ногами, в то время как она преспокойно болтала с Лили.

В скором времени истина выплыла наружу. Миссис Кричлоу страдала приступами меланхолии. Выяснилось, что ее уже давно угнетал упадок торговли в лавке, хотя сама она в этом была неповинна. Площадь мало-помалу утрачивала былое положение. Даже пивная была уже не та. Несколько магазинов закрылось навсегда, а хозяева помещений потеряли надежду подыскать серьезных съемщиков. Лавки, которые продолжали работать, в большинстве своем еле сводили концы с концами. Только Холл да еще выскочка — новый торговец мануфактурой, который широко рекламировал свое дело, по-настоящему процветали. Кондитерская, составлявшая половину дела мистера Бриндли, пришла в упадок. Покупатели не ездили в Хенбридж за хлебом и бакалеей, но отправлялись туда за сластями. Из-за электрических трамваев Хенбридж снимал сливки с розничной торговли в Берсли. В Хенбридже появились беспринципные торговцы, готовые оплатить проезд любому покупателю, который оставит в их лавке хоть крону. Хенбридж был географическим центром Пяти Городов и стремился соответствовать своему положению. Всякое сопротивление было бесполезно! Если бы миссис Кричлоу была философом, если бы она знала, что география творит историю, она бы уже десять лет назад бросила свое дело. Но миссис Кричлоу была просто Мария Инсал. Когда-то она видела великолепие и расцвет Бейнсов, когда те чуть ли не снисходили до покупателей, обслуживая их. В те времена, когда она под крылом своего супруга взяла дело в свои руки, оно еще было солидным. Но времена изменились. Миссис Кричлоу продолжала бессмысленную борьбу. Она не понимала, что борется против прогресса, не понимала, что эволюция избрала ее одной из своих жертв! Она ведь по-прежнему трудолюбива, честно торгует, не закоснела в рутине, умеет экономить, не разбрасывается по сторонам! И все же доходы все падали и падали…

Само собой, она была недовольна Чарлзом, который теперь мало интересовался даже собственным делом или тем, что от этого дела осталось, и который испытывал лишь холодное отвращение к собственному браку. Чарлз давал ей деньги, только когда его припирали к стене. Годами медленно назревал кризис. Все это время служащие помалкивали или перешептывались между собой, но теперь, когда кризис расцвел пышным цветком самоубийства, они разом заговорили, и все их рассказы складывались в устрашающую картину постоянного напряжения, от которого страдала миссис Кричлоу. Выяснилось, что уже многие месяцы она была подавлена и раздражена, что иногда, бросив работу на половине, она вдруг садилась и, обнаруживая полное изнеможение, заявляла, что больше работать не может. Потом она порывисто вскакивала и с усилием снова бралась за работу. Она не могла заснуть ночи напролет. По словам одной продавщицы, миссис Кричлоу как-то жаловалась, что не спала четыре ночи подряд. У нее звенело в ушах и постоянно болела голова. Никогда не отличаясь полнотой, она все худела и худела. И то и дело она принимала пилюли — об этом сообщил управляющий Чарлза. Несколько раз у нее были бешеные ссоры с ее грозным супругом, приводившие в изумление всех, кто при этом присутствовал… Миссис Кричлоу восстала на мужа! Другая странность заключалась в том, что, по ее мнению, счета нескольких крупных манчестерских фирм были неоплачены, в то время как по ним давно расплатились. Даже когда ей показали расписки, она не поверила, хотя виду не подала. На следующий день она снова начала разговор об этих счетах. Все это сильно беспокоило женщин, работавших у миссис Кричлоу. Но что они могли поделать?

Затем Мария Кричлоу сделала еще один шаг. Она вызвала к себе старшую продавщицу и сообщила ей, со всей серьезностью, сопровождающей исповедь, цель которой — успокоить измученную совесть, что она, Мария, повинна в длительной связи со своим покойным хозяином, Сэмюелом Пови. В этом самообвинении не было ни крупицы правды (все, однако, постарались скрыть эту новость от Констанции) — вероятно, то были попросту тайные мечты Марии Инсал времен девичества. Служащая была, как и следовало ожидать, скандализована не столько предполагаемым прегрешением далекого прошлого, сколько простотой выражений, к которым прибегла миссис Кричлоу. Один бог знает, как следовало бы повести себя продавщице! Однако двумя часами позже Мария Кричлоу попыталась покончить с собой — заколоться ножницами. В лавке пролилась кровь.

Марию Кричлоу без промедления свезли в сумасшедший дом. Чарлз Кричлоу, в надежной броне своего старческого эгоизма, не выказал ни малейшего чувства и не предпринял никаких шагов. Лавка закрылась. И больше никогда не открывалась для торговли мануфактурой. Таков был конец заведения Бейнсов. Две продавщицы оказались без работы. Лес рубят — щепки летят.

Переживания Констанции были не только простительны, но и оправданны. Она ни кусочка не могла взять в рот даже под уговоры Лили. А тут еще Дика Пови — он потом никак не мог вспомнить, как это вышло — дернуло упомянуть Федерацию! И вот Констанция из неподвижного олицетворения скорби превратилась в воплощение злобы. Дик был ошеломлен той анафемой Федерации, которую произнесла Констанция — он как-никак был жителем Хенбриджа, породившего это омерзительное движение. Все беды Площади св. Луки — вина Хенбриджа, огромного, жадного, непорядочного соседа. Всего Хенбриджу мало — подавай ему Пять Городов, слитые в один, да еще Хенбридж будет у них центром! Для Констанции Хенбридж был колыбелью беспринципных авантюристов, намеренных разрушить древнюю «мать Пяти Городов», Берсли, ради славы и возвеличения собственного городишка. Констанция не желает больше слышать о Федерации! Ее несчастная сестра Софья была категорически против Федерации — вот кто был прав! Против Федерации стоят все порядочные люди! В душе Констанции попытка к самоубийству, совершенная миссис Кричлоу, наложила на Федерацию вечное проклятие. Неприятие Федерации переросло у Констанции в страстную ненависть, так что в результате она приняла мученическую смерть за дело муниципальной независимости Берсли.

III

Первая великая битва вокруг Федераций разыгралась в Берсли в пасмурный октябрьский день. У Констанции был жестокий приступ ишиаса. К тому же современная жизнь вызывала у нее мучительное отвращение.

На Площади творилось нечто немыслимое. В глазах Констанции репутация Площади была потеряна раз и навсегда. Чарлз Кричлоу, который, по странной случайности, всегда оказывался прав, когда по всему выходило, что он должен быть виноват, уступил лавку Бейнсов, свою собственную лавку и дом Мануфактурной компании центральных графств, которая пооткрывала свои отделения в Стаффордшире, Уорвикшире, Лестершире и соседних графствах. Он продал весь свой запас лекарств и переселился в домик в конце Кинг-стрит. Еще неизвестно, согласился бы он уйти на покой, если бы за несколько месяцев до этого не умер олдермен Холл, смерть которого положила конец длительному соперничеству стариков за титул патриарха Площади. Чарлз Кричлоу был, как и всякий человек, далек от сантиментов, но, как и всякий человек, не был полностью их лишен и, по своему возрасту, мог бы позволить себе попереживать, если бы пожелал. Его аптека не приносила убытков, и он по-прежнему, приготовляя лекарства, мог доверять своим костлявым пальцам и зорким глазам. Однако предложение Мануфактурной компании показалось ему соблазнительным, и, неоспоримый патриарх Площади, он покинул ее с триумфом.

У Мануфактурной компании не было ни малейшего представления о том, как следует вести дела. У Компании была одна цель — продавать. Заполучив один из лучших районов города, в котором — после всего, что было сделано и сказано — проживало почти сорок тысяч человек, Компания принялась выжимать из этого района все возможное. Она слила две лавки в один магазин и соорудила такую вывеску, в сравнении с которой большая старая вывеска Бейнсов казалась почтовой открыткой. Компания оклеила весь фасад плакатами, похожими на театральные афиши, — пестрыми разноцветными плакатами! Компания захватила первую страницу «Сигнала» и с этой трибуны вещала, что приближается зима и что в новом магазине в Берсли поступили в продажу десять тысяч пальто по цене двенадцать шиллингов шесть пенсов за штуку. Было громогласно и развязно заявлено, что таких пальто еще не было на свете. В день открытия они организовали музыку — батарею фонографов, расставленных по карнизу над витриной в той части магазина, которая прежде принадлежала Кричлоу. Кроме того, Площадь была усеяна рекламными листками, а в верхних этажах над магазином были вывешены флаги. Огромный магазин действительно был полон пальто, они висели во всех трех витринах, и в одной из них в пальто была налита вода, чтобы доказать, что пальто по двенадцать шиллингов шесть пенсов за штуку, изготовленные Компанией, не боятся дождя и непромокаемы. Пальто висели при входе в магазин. Эти ухищрения пробудили и привлекли к себе весь город, а в магазине покупателей поджидали вместо надутых анемичных девиц суматошные приказчики, весьма энергичные и проворные. Ближе к вечеру магазин ломился от покупателей, и торговля достигла фантастического размаха. В другой раз Компания распродавала брюки — в том же стиле, хотя и без фонографов. Бесспорно, Компания потрясла Площадь и продемонстрировала, что в торговле еще возможна безоглядная предприимчивость.

И все же на Площади зрело недовольство. Здесь ощущали стыд, сожалели о былом достоинстве. Констанцию раздирали боль и гневное презрение. Для нее действия Компании были осквернением святыни. Констанция ненавидела флаги, аляповатые, назойливые плакаты на старых честных кирпичных стенах, колоссальную позолоченную вывеску, витрины, в которых бесчисленное количество раз повторяется один и тот же предмет, и суматошных продавцов. Что до фонографов, она рассматривала их как грубое оскорбление — они стояли в двадцати футах от окна ее верхней гостиной! Пальто по двенадцать шиллингов шесть пенсов за штуку! Чудовищно! Но не менее чудовищно легковерие покупателей! Может ли такое пальто быть «добротным»? Констанции вспомнились пальто, которые шили и продавали во времена ее отца и ее мужа, пальто, единственный недостаток которых — в том, что они не знали сноса! Компания представлялась Констанции не торговым предприятием, а чем-то средним между цирком и лавкой старьевщика. Ей трудно стало выходить на Площадь, до того бесстыдный фасад Компании оскорблял ее взгляд и возмущал ее семейную гордость.

Но когда двадцать девятого сентября Констанция получила написанное дрожащей рукой Кричлоу извещение о том, что через полгода должна освободить дом — он понадобился для управляющего Компанией, а Компания вступила во владение помещением магазина с условием, что по ее требованию Констанция может быть выселена, — пожилая дама получила чувствительный удар. Правда, она дала обещание съехать — но допустить, чтобы ее выгнали, выставили из дома, где она родилась, из дома, где жил ее отец, — это совсем другое дело! Ее оскорбленная гордость нуждалась в поддержке. Ей нельзя было забывать, что она из рода Бейнсов. Констанции прекрасно удалось сохранить безразличный вид. Но, не сдержавшись, она оповестила всех знакомых, что ее выгоняют из собственного дома, и у каждого спрашивала, что он об этом думает, а повстречав Чарлза Кричлоу на улице, напугала его своей горячностью и негодованием. Поиски нового жилья и переезд представлялись ей страшным, неподъемным делом, и от одной только мысли об этом Констанции делалась плохо.

Между тем подготовка к сражению за Федерацию шла своим чередом, в особенности на страницах «Сигнала», на которых писаки каждого из Пяти Городов доказывали, что остальные города находятся в руках бессовестных авантюристов. В спорах и пререканиях прошли месяцы, и все города, кроме Берсли, высказались или нейтрально, или в пользу того, чтобы стать частью двенадцатого по величине города в Соединенном Королевстве. Однако в Берсли имелась сильная оппозиция, а без согласия Берсли не мог возникнуть двенадцатый по величине город. Само Соединенное Королевство с вялым интересом отнеслось к тому, что ни с того ни с сего может заполучить новый город с четвертью миллиона жителей. Пять Городов частенько фигурировали в лондонской прессе, и лондонские журналисты обычно высказывались так: «Пять Городов, то есть, как известно каждому, Хенбридж, Берсли, Найп, Лонгшо и Тернхил…» Наконец-то к самому злополучному округу в стране пришла известность! А затем Пять Городов посетил член кабинета министров — он принимал участие в работе официальной комиссии и в своем крикливом стиле заявил, что лично намерен сделать все возможное, чтобы добиться Федерации, — неосторожная фраза, которая разъярила противников Федерации в Берсли, но одновременно и польстила им. Констанция, наряду со многими другими обидчивыми согражданами, сердито спрашивала, какое право имеет министр брать чью-то сторону в чисто местном конфликте. Однако официальные лица продемонстрировали вопиющее отсутствие беспристрастности. Мэр Берсли открыто объявил себя федератом, хотя против него выступило большинство Совета. Даже священники позволяли себе размышлять и выражать свое мнение. Старая гвардия с полным основанием могла считать, что общественной благопристойности пришел конец! Федераты проявляли большую изобретательность. Они ухитрились затащить в свои ряды множество авторитетных людей. Затем они заарендовали Крытый Рынок, установили в нем трибуну, поместили на нее всех этих авторитетных людей и заставили их произносить велеречивые словеса о том, как выгодно идти в ногу со временем. Толпа слушала их с энтузиазмом, и на следующий день «Сигналу» пришлось признать, что победа одержана до начала сражения и что оппозиция погибла. Впрочем, на следующей неделе оппозиция собрала в Крытом Рынке точно такое же собрание (разве что авторитетные люди были не столь блестящими) и обратилась к густой толпе с вопросом, готова ли мать Пяти Городов предать себя в руки горстке высокооплачиваемых хенбриджских бюрократов, на что ответом был возмущенный вопль «Нет!», который слышен был даже на Утином береге. На следующий день читатели «Сигнала» вынуждены были признать, что победа пока не одержана. В Берсли мало интересовались такими вопросами, как школьное дело, борьба с трущобами, снабжение водой, газом и электричеством. Зато здесь были готовы биться за нечто таинственное — за дух города. Неужели имя Берсли канет в безвестность? Задать этот вопрос — значит ответить на него.

И вот наступил день битвы, день голосования, когда жители должны были недвусмысленно указать посредством крестика на бюллетене, хотят они Федерации или нет. Как раз в этот день Констанция лежала без движения с приступом ишиаса. То был героический день. Стены домов были увешаны листовками, на улицах было полно автомобилей и экипажей, предоставленных для нужд избирателей. На автомобилях висели большие плакаты с надписью «На этот раз — за Федерацию». Сотни людей вышли на улицы с круглыми жетонами на лацканах, словно они букмекеры, а в Берсли — скачки. И на этих жетонах тоже было написано «На этот раз — за Федерацию». (В прошлый раз, несколько лет назад, мало кто принял участие в голосовании, и тогда незрелый проект почти не вызвал интереса и был провален большинством шесть к одному.) Сторонники Федерации нацепили красные ленточки, их противники щеголяли в голубых. Школы были закрыты, и федераты со свойственным им бесстыдством использовали в своих целях детей. С дьявольской хитростью наняли федераты Оркестр Берсли, удостоенный серебряного приза и известный своей немыслимой респектабельностью, — оркестр прошел с музыкой через весь город, а за ним ехали тележки, наполненные детьми, которые пели:

Голосуйте только «за»,

Перед теми не пасуйте,

Кто тоскует по старью,

И за Фе-де-ра-ци-ю

Голосуйте, голосуйте!

Не ясно, как эта процессия могла повлиять на солидных избирателей, однако оппозиции она внушила опасения, и еще до полудня антифедераты наняли два других оркестра и коллективно сочинили следующие ответные стихи:

Только «против» голосуй!

Вот когда нам результаты

В день субботний огласят,

Славный Берсли будет рад,

И заткнутся федераты.

Они, кроме того, сочинили еще одну песню — «Наш Берсли, славный городок», однако совершили роковую ошибку, положив этот текст на мотив старинной песни «Забыть ли старую любовь»{106}. Песня звучала, как похоронный марш, и не исключено, что под ее действием многие избиратели предпочли более жизнелюбивых федератов. И действительно, антифедераты так никогда и не смогли уравновесить преимущество, добытое подлыми и бессовестными федератами с помощью их оркестра и нескольких сотен школьников. Шансы были на стороне федератов. Более того, мэр обратился к жителям с письмом, в котором обвинил антифедератов в недобросовестности! Это уж было чересчур! От такой наглости у антифедератов захватило дух, а дух — вещь во время избирательной компании необходимейшая. Федераты, как признал один из выдающихся их противников, «гнули свое» и держали под контролем улицы и стены домов. А когда в середине дня мистер Дик Пови пролетел над городом на воздушном шаре, украшенном цветами Федерации, стало ясно, что борьба за независимость Берсли проиграна. Однако жители Берсли — не без охотного содействия городских пивных — продолжали веселиться.

IV

В сумерки полная седовласая дама в старомодном чепце и дорогой накидке, прихрамывая, медленно прошла по Веджвуд-стрит и через Птичий рынок в направлении Ратуши. На ее морщинистом лице было беспокойное, но в то же время весьма решительное выражение. Оживленные, озабоченные федераты и антифедераты, которые ее не знали, видели перед собой просто ковыляющую куда-то полную старую даму, а те, кто знал ее, видели перед собой просто миссис Пови и небрежно с нею здоровались, ибо женщина в ее возрасте и при ее походке выглядела довольно неуместно в самом средоточии яростных споров между противоборствующими сторонами. Однако это не полная старая дама, не миссис Пови шла вперевалочку по улице наперекор боли — это шествовало чудо.

Утром Констанцию частично вывел из строя ее ишиас, по крайней мере, настолько, что она сочла целесообразным остаться на этаже, где расположены спальные, и не спускаться в нижнюю гостиную. Поэтому Мэри разожгла камин в верхней гостиной, и Констанция устроилась у огня, а рядом в корзине расположилась Фосетт. С утра заглянула Лили Холл, полная сочувствия, но не сказавшая ничего определенного. Истина заключалась в том, что Лили утаила от Констанции предстоящий полет на воздушном шаре, который Дик Пови, с присущей ему любовью к зрелищам, при содействии известного манчестерского воздухоплавателя, каким-то образом приурочил к самому дню голосования. Это была одна из тем, которые не следовало обсуждать с пожилой дамой. Лили и сама волновалась из-за этого полета. Она должна была успеть повидаться с Диком перед стартом на футбольном поле в Бликридже, а потом ей предстояло час за часом ждать телеграммы, извещающей ее, что Дик благополучно приземлился, или что он при спуске сломал ногу, или что он погиб. У Лили был трудный день. У Констанции она просидела недолго, вид у нее был против обычного озабоченный, и она ушла, сказав, что, поскольку день сегодня не простой, она зайдет снова, только если сможет. Лили не забыла заверить Констанцию, что Федерацию на голосовании ожидает несомненный и полный разгром — это была еще одна тема, которую не рекомендовалось слишком подробно обсуждать со старой дамой, чтобы она не расстраивалась по глупости и не совершала неблагоразумных поступков.

После этого о Констанции никто не вспомнил в Берсли, где хватало своих дел и помимо разбитых ишиасом старух, заточенных между камином и диваном. У Констанции начались острые боли, что бросилось в глаза Мэри, которая засуетилась вокруг хозяйки. У Констанции был, несомненно, плохой день, один из тех дней, когда она чувствовала, что волны времени выбросили ее на мель и оставили в полном забвении. Услышав звуки Городского оркестра Берсли, она очнулась от мрачных дум, усугубленных болью. Затем ее испугали звонкие переливы детских голосов. Несмотря на ишиас, она, скривясь от боли, подошла к окну. С первого же взгляда она поняла, что голосование предстоит значительно более волнующее, чем она предполагала. Плакаты, развешенные на повозках, свидетельствовали, что, как бы то ни было, Федерация живет — и достаточно бурной жизнью, чтобы произвести могучее впечатление на зрение и слух. Крики в поддержку Федерации преобразили Площадь, которую огибала процессия — люди аплодировали и пели. Констанция ясно расслышала воинственный ритм слов «Голосуйте, голосуйте». Она возмутилась. Суматоха все не прекращалась. Через Площадь проносились автомобили, по большей части с красными плакатами. По мостовой, против обыкновения, проходили то группы, то даже колонны возбужденных прохожих, и в большинстве своем они щеголяли жетонами Федерации. Мэри, посланная за покупками, вернулась, поднялась наверх и доложила, что «от этой Федерации прямо спасу нет», что мистер Бриндли, упорный федерат, «из кожи вон лезет» и, наконец, что все до единого проявляют необычайный интерес к голосованию. По словам Мэри, вокруг Ратуши «яблоку негде упасть». Даже Мэри, совсем не бойкая и пресноватая, как заразу подцепила всеобщее оживление.

До обеда Констанция пробыла у окна и вернулась к окну после обеда. К счастью, ей не взбрело в голову посмотреть в небо, когда там в западном направлении пролетал шар Дика — она бы сразу же догадалась, что это летит Дик, и попрекам не было бы конца. План создания Федерации был столь значительным поводом для недовольства, что она сдерживалась из последних сил. Констанция не занималась политикой, не руководствовалась общими соображениями, не представляла себе орбиты планет в виде огромных эллипсов. Она не в состоянии была заметить нелепость в сохранении муниципальных границ, которые, благодаря росту округа, стали искусственными, обременительными и вредными. Она ничего не видела, кроме Берсли, а в Берсли — ничего, кроме Площади. Она знать ничего не знала, кроме того, что ее сограждане, которые некогда делали покупки в Берсли, теперь ездят в Хенбридж и что Площадь стала пустыней, на которой распоряжаются старьевщики. И есть же люди, которые хотят склониться перед Хенбриджем, которые готовы пожертвовать самим именем Берсли, чтобы ублажить этих жадных и пробивных «американцев»! Она не могла понять таких людей. Да знают ли они, что бедняжка Мария Кричлоу сидит в сумасшедшем доме из-за претензий Хенбриджа? Ах, Мария, бедняжка, о ней никто не вспомнит! Да знают ли они, что эта косвенная причина того, что ее, дочь крупнейшего торговца в Берсли, вышвыривают из дома, где она родилась? Стоя у окна и наблюдая триумф Федерации, Констанция с горечью пожалела, что много лет назад не купила дом и лавку на торгах в Мерикарпе. Будь она хозяйкой, она бы показала им, что к чему! Констанция забыла о том, что имущество, которым она владела в Берсли, было для нее источником раздражения и что она только и мечтала продать его, пусть даже с убытком.

Констанция убеждала себя, что имеет право голоса и что, будь она способна сдвинуться с места, она бы, конечно, отправилась голосовать. Она убеждала себя, что проголосовать — ее долг. И вот, поддавшись иллюзии, рожденной ее утомленными нервами, которые с каждой минутой напрягались все сильнее, она вообразила, что ишиас немного отпустил. «Если бы только я могла выйти!» — подумала она. Она бы взяла извозчика, да и любой из тянущихся в процессии автомобилей охотно подвез бы ее до Ратуши и, возможно, в виде исключения, довез бы ее назад. Но нет! Она не смела выйти на улицу. Она боялась, по-настоящему боялась, что даже кроткая Мэри ее остановит. Иначе она послала бы Мэри за кебом. А если Лили вернется в тот самый момент, когда она будет выходить из дому или возвращаться! Не следует ей выходить. И все же, как ни удивительно, ишиас отпустил. Выйти на улицу — безумие. Однако… К тому же Лили нет. Констанции было обидно, что Лили не зашла во второй раз. Лили ею пренебрегла… А она возьмет и выйдет. Отсюда до Ратуши всего четыре минуты ходу, а чувствует она себя лучше. К тому же давно не было дождей, и ветер подсушил дорожную грязь. Да, она выйдет.

Крадучись, Констанция направилась в спальную и оделась, крадучись, спустилась по лестнице и, не сказав ни слова Мэри, вышла на улицу. То был отчаянный поступок. Очутившись на улице, Констанция почувствовала, как слаба, как устала от предпринятых усилий. Боль возобновилась. На улице было все еще сыро и грязно, дул холодный ветер, небо было угрюмо. Надо бы вернуться! Надо бы признать, что безумием было затеять такое! Казалось, до Ратуши еще мили и мили, и все в гору. Однако Констанция двинулась вперед, намеренная внести свою лепту в разгром Федерации. Каждый шаг заставлял старую женщину скрежетать зубами. Она пошла через Птичий рынок, потому что, если бы она направилась через Площадь, ей бы не миновать лавки Холла, откуда ее могла заметить Лили.

Случилось чудо, и, присутствуя при нем, возбужденные политиканы не сознавали, что это чудо. Чтобы произвести на них впечатление, Констанции пришлось бы упасть в обморок у избирательной урны и собрать вокруг себя толпу зевак. Но каким-то образом она умудрилась сама добраться до дома на своих измученных болью ногах, и дверь ей открыла изумленная и разгневанная Мэри. Пошел дождь. Теперь сама Констанция была напугана тяготами своего путешествия и тем, как ужасающе сказалось оно на ее здоровье. От чудовищной усталости она стала беспомощной. Но дело было сделано.

V

На следующее утро после неописуемой ночи Констанция лежала в постели, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой. Она чувствовала, что все лицо ее покрыто испариной. Шнур звонка висел у нее над головой, но Констанция решила, что не станет двигаться, чтобы позвонить, а лучше подождет, пока Мэри не явится на подмогу сама. Ночные мучения заставляли ее с ужасом думать о малейшем движении — все что угодно, лишь бы не шевелиться. Она ощущала недомогание, какую-то глухую боль, ей было холодно, ее мучила жажда. Она чувствовала, что левая рука и левая нога у нее стали исключительно чувствительны к прикосновению. Когда, наконец, пришла Мэри, чистенькая, свежая, с добродушным бледным личиком, она обнаружила, что лицо у ее хозяйки — болотного цвета, покрыто потом и выражает неясную тревогу.

— Мэри, — сказала Констанция, — мне что-то не по себе. Сбегай-ка к мисс Холл, пусть она позвонит доктору Стерлингу.

С этого началась последняя болезнь Констанции. Мэри произвела большое впечатление на мисс Холл сообщением о том, что хозяйка вчера выходила на улицу, несмотря на ишиас, и Лили по телефону известила об этом доктора. После этого Лили пришла к Констанции, чтобы взять на себя заботы о ней. Но упрекать больную она не посмела.

— Результаты известны? — прошептала Констанция.

— О да! — весело ответила Лили. — С перевесом в тысячу двести человек проголосовали против Федерации. Как все вчера вечером волновались! Я же еще утром вам сказала, что Федерации суждено провалиться.

Лили говорила так, будто никто ни минуты не сомневался в результате. Тон, которым она говорила с Констанцией, означал: «Вы, конечно, не думаете, что я вчера утром наврала вам, чтобы вас успокоить?» Однако на самом деле к концу предыдущего дня почти все считали, что Федерация одержала верх. Результаты вызвали большое удивление. Только самые глубокие мыслители не удивились, когда убедились, что одни только слепые, глухие и инертные силы реакции, без должной организации и начисто лишенные всякой логики, оказались куда сильнее ополчившегося против них живого энтузиазма. Это послужило реформаторам поучительным уроком.

— Ах! — вздрогнув, прошептала Констанция. Она испытала облегчение, хотя ей было бы приятнее, если бы перевес оказался больше. К тому же эта тема уже не так ее занимала. Констанция была целиком поглощена болью.

— У тебя усталый вид, — слабым голосом сказала она Лили.

— Разве? — лаконично произнесла Лили, скрыв тот факт, что полночи ухаживала за Диком Пови, которого во время сенсационного приземления близ Маклсфилда, шар проволок по верхушкам целой аллеи вязов: у Дика был вывихнут локтевой сустав, у манчестерского воздухоплавателя — сломана нога.

Тут пришел доктор Стерлинг.

— К сожалению, ишиас разыгрался, доктор, — извиняющимся тоном сказала Констанция.

— А вы что же, думали, что он утихнет? — спросил доктор, сурово глядя на нее. Констанция поняла, что кто-то за нее доложил доктору о ее вчерашней выходке.

Между тем дело было не в ишиасе. Ишиас вел себя прилично. То, от чего страдала Констанция, было началом острого ревматического приступа. Воистину она выбрала для своей эскапады подходящий месяц и удачную погоду! Измученная болью, нервным возбуждением и огромным моральным и физическим напряжением, понадобившимся для того, чтобы дойти до Ратуши и обратно, Констанция простудилась и промочила ноги. Для ее организма этого оказалось достаточно. Доктор ограничился словами «острый ревматизм». Констанция не знала, что острый ревматизм — это в точности то же самое, что внушающий ужас недуг, ревматическая горячка, и ей никто этого не объяснил. Длительное время она и не подозревала, что ее болезнь крайне серьезна. Приставив к Констанции двух сиделок и сам часто наведываясь к ней, доктор объяснял это тем, что главная его забота — по возможности умерить ужасную боль, добиться же этого можно, только не ослабляя наблюдения за больной. Действительно, боль была невыносима. Однако Констанция приспособилась и к невыносимой боли. Даже острый ревматизм не может превзойти ишиас, когда тот разыграется по-настоящему. У Констанции боли не прекращались в течение многих лет. Ее друзья, при всем сочувствии, не могли представить себе, каковы ее мучения. Друзья привыкли к ее недугу — привыкла и она. А однообразие и сдержанность ее жалоб (незначительных по сравнению с вызывавшей их причиной) естественно притупили чувство сострадания. «Опять у миссис Пови ишиас! Бедняжка, без конца одно и то же!» Друзья не вполне понимали, что ишиас может надоесть сильнее, чем жалобы на него.

Однажды Констанция попросила, чтобы ее навестил Дик. Он пришел с рукой на перевязи и в двух словах сообщил ей, что повредил локоть, уронив трость и споткнувшись на лестнице.

— Лили ничего мне об этом не сказала, — недоверчиво ответила Констанция.

— Да это пустяки! — отмахнулся Дик. Даже в присутствии больной он не утратил восторга перед своим великолепным полетом на шаре.

— Надеюсь, ты будешь осторожен! — сказала Констанция.

— О чем речь! — воскликнул Дик. — Я умру в собственной постели.

И он был так твердо убежден, что именно так и будет и он не станет жертвой несчастного случая! Сиделка выпроводила его из комнаты.

Лили подумала, что Констанция, может быть, захочет написать сыну. Нужно было только выяснить точный адрес Сирила. Он с друзьями, о которых Констанция ничего не знала, отправился в путешествие по Италии. С адресом никакой определенности не было — Сирил оставил несколько адресов до востребования в разных городах. Он уже прислал матери несколько открыток из Италии. Дик и Лили пошли на почту и дали телеграмму за границу.

Хотя Констанция была слишком серьезно больна, чтобы понимать серьезность своей болезни, хотя она не имела представления о том, какой переполох в доме вызвал ее недуг, ее разум сохранял замечательную ясность, и она, плывя по бурному морю боли, предавалась долгим и вполне здравым размышлениям. Когда наступала ночь, когда сменялись сиделки и Мэри, устав от беготни по лестницам, отправлялась спать, когда Лили Холл в бакалейной лавке отчитывалась перед Диком за прошедший день и дневная сиделка засыпала, а ночная готовилась к дежурству, Констанция часами разговаривала сама с собой. Часто она думала о Софье. Хотя Софья умерла, Констанция по-прежнему жалела ее за напрасно прожитую жизнь. Снова и снова возвращалась она к мысли о напрасно прожитой и бесплодной жизни сестры и о том, как важно придерживаться жизненных принципов. «Зачем она убежала с ним? Если бы только она осталась здесь!» — повторяла Констанция. И все же, было в Софье нечто замечательное! И от этого судьба Софьи вызывала еще больше жалости! Себя Констанция никогда не жалела. Она считала, что Провидение обошлось с ней неплохо. Она не испытывала недовольства собой. Непобедимый здравый смысл цельной натуры не позволял ей, в лучшие ее минуты, безвольно поддаться жалости к себе. Долгие годы Констанция жила в атмосфере порядочности и доброты, вкусила она и часы торжества. Она пользовалась заслуженным уважением, у нее было положение, было достоинство, она была хорошо обеспечена. Наконец, она была не лишена самомнения. Констанция ни перед кем не «стелилась», и никто не посмел бы этого от нее потребовать. Да, она состарилась! Но состарились и тысячи других людей в Берсли. Она больна. Но болеют и тысячи других. Есть ли такая судьба, на которую она променяла бы свою? У нее было много разочарований в жизни. Но она их преодолела. Оглядываясь на собственную жизнь вообще, Констанция язвительно, но без уныния повторяла: «Да, это и есть жизнь!» Несмотря на обыкновение жаловаться по пустякам, она — по сути своего характера — «никогда не теряла присутствия духа». Поэтому Констанция ничуть не жалела о своем путешествии в Ратушу, последствия которого, как ни смешно, оказались столь несообразными. «Откуда же мне было знать?» — твердила Констанция.

Единственное, за что она сурово упрекала себя, было потворство Сирилу после смерти Сэмюела Пови. Но, упрекая себя, она всегда приходила к такому заключению: «Думаю, я и теперь вела бы себя так же! И может быть, если бы я и была строже, это бы не сыграло никакой роли!» За свою слабость она и так заплатила в десятикратном размере. Она любила Сирила, но не обольщалась иллюзиями — она видела и его оборотную сторону. Констанция не забыла всего горя и унижений, которые он ей принес. И все же ее любви это не коснулось. Бывают сыновья и хуже Сирила, а у Сирила есть замечательные достоинства. Ее не возмущало то, что, когда она больна, он находится где-то за границей. «Будь я больна серьезно, — говорила она, — он бы вернулся, не теряя ни минуты». К тому же у нее было сокровище — Лили и Дик. С ними ей по-настоящему повезло. Констанция с большим удовольствием размышляла о том, каким великолепным подарком выразит она свое отношение к ним, когда придет время свадьбы. Втайне Лили и Дик относились к ней по-доброму, но свысока, и это было заметно по тону, в котором они называли ее между собой «бедная старушка». Надо думать, они бы поразились, если бы узнали, что Констанция добродушно взирает на них сверху вниз. Их сердечность вызывала у нее безграничное восхищение, но она считала, что Дик такой грубиян и ломака, что ему не бывать настоящим джентльменом. И хотя Лили вела себя как настоящая леди, ей, по мнению Констанции, не хватало твердости, то есть выдержки и душевной независимости. Далее, Констанция полагала, что разрыв в возрасте между Диком и Лили слишком велик. Ввиду всего этого, вряд ли Констанция могла почерпнуть что-нибудь действительно стоящее из самоуверенной мудрости молодых людей.

Периоды размышлений иногда сменялись забытьём, когда она находилась между сном и явью. В этом забытьи ей неизменно представлялось, что она бродит по длинному подземному коридору, ведущему из кухни через угольный погреб и погреб для хранения шлака на задний двор. И ее пугала подвальная тьма, как бывало в детстве.

Через несколько дней ее убил не острый ревматизм, а его последствие — перикардит. Она умерла ночью, оставшись наедине с сиделкой. По любопытной случайности, за день до этого к ней зашел, узнав о том, что она тяжело больна, методистский священник. Она не звала его, но визит человека, который всегда твердил, что бремя приходских дел практически исключает для него посещения паствы на дому, заставил ее задуматься. Вечером она попросила, чтобы перенесли наверх Фосетт.

Так Констанцию выставили из собственного дома — хоть и без участия Мануфактурной компании. Старики говорили друг другу: «Слыхали? Миссис Пови-то умерла! Ах, господи, скоро здесь ни души не останется». Но предсказания стариков не сбылись. Ее друзья искренне скорбели о ней и не вспоминали, как надоедал им ее ишиас. Предаваясь горю, они пытались представить себе, что пережила она на своем веку. Возможно, они считали, что воображение их не обмануло. Но оно обмануло их. Никто, кроме самой Констанции, не мог знать, что пережила Констанция на своем веку и чем была для нее жизнь.

Сирила на похоронах не было. Он приехал через три дня. (Поскольку его не интересовали любовные узы между Диком и Лили, эта пара лишалась своих свадебных подарков. Завещание, составленное пятнадцать лет назад, было в пользу Сирила). Но бессмертный Чарлз Кричлоу явился на похороны без приглашения, полный спокойствия и сардонического веселья. Фантастически дряхлый, он, однако, сохранил и даже развил в себе умение радоваться чужим бедам. Теперь он с удовольствием ходил на похороны и, поглощенный этим приятным занятием, хоронил своих друзей одного за другим. Писклявым, дрожащим, скрипучим голосом он неторопливо произнес: «Какая жалость, что она не дожила до сегодняшнего дня и так и не узнала, что Федерация все-таки победила! Она бы здорово огорчилась». (Ибо бессовестные сторонники Федерации нашли-таки способ, как свести на нет решающие результаты референдума, и в тот день в «Сигнале» только и речи было, что об их победе.)

Когда небольшая погребальная процессия тронулась в путь, дома остались только Мэри и дряхлая Фосетт — единственное напоминание о том, что семья Бейнсов была некогда связана с Парижем. Служанка, всхлипывая, приготовила еду и поставила ее личную миску в ее личный угол. Фосетт понюхала похлебку, повернулась и со вздохом улеглась у плиты. В этот день привычный ход событий был нарушен — Фосетт чувствовала, что о ней забыли из-за каких-то событий, превышающих ее разумение. И ей это было не по нраву. Фосетт страдала — страдал и ее аппетит. Однако через несколько минут Фосетт передумала. Она поглядела в сторону миски и, решив, что там все-таки может лежать кое-что заслуживающее внимания, пошатываясь, с трудом, встала на ноги и пошла есть.