н. — Пляши! Все грехи замолятся!.. Пляши, дозволено!
На печке блин
И под печкой блин,
Не хочу я блина,
Мне бы кружку вина!..
— Подковыривай, ходи с носка!..
— Пляши, черт, будет и вино!.. — ободряли Степана оба брата Верещагины.
Эх, Офроська моя.
Не брось-ка меня,
Не брось, не покинь,
У тебя я один!
Как один господин
Ехал помолиться, —
Дай бог,
Кабы сдох,
Черту пригодится!..
— Ну уж это не те слова, этого не дозволю! Над господами насмехаться нельзя, — зашумел Василий.
— Ничего, ничего, всё можно… Из песни слова не выкинешь, — заступился за мужика Алексей и, лихо покрутив гвардейские седые усы, подал ему кружку с вином.
И снова, даже не передохнув, Степан выпил и продолжал свою незамысловатую пляску.
— Да ты хоть закуси чем-нибудь, — предложил Алексей. Но Степан, загнув рубаху и ударив себя ладонью по голому брюху, ответил на это очередной частушкой:
Любят наши мужики
На закуску рыжики,
Топаю, потопаю,
Чего-нибудь полопаю!..
А пока Степан под песенки-прибаутки плясал, изгибаясь в три дуги, Вася Верещагин сидел на телеге, в стороне от всех домочадцев, и карандашом в альбоме быстро зарисовывал пляшущего мужика. Делал он это со страстью и увлечением; плотно сжав тонкие губы, бросая прищуренный взгляд на плясуна, Вася никого больше не видел и ничего не замечал. Прошло несколько минут — и Васин рисунок в альбоме рассматривали праздные путешественники. Дядя Алексей восхитился и сказал брату:
— Не жалей, Василий, денег на обучение Васятки. Учи. Найми ему хороших учителей в Питере. Смотри-ка, как он Степу изобразил!
Отец Васи, давно не баловавший сына ласковым словом, посмеялся, глядя на рисунок, и пообещал при всех, что, выручив осенью деньги за лес, даст Васе сто рублей на оплату учителя-живописца. Степан спьяна не захотел даже посмотреть на рисунок, он счел Васину затею за насмешку. Закурив толстую цигарку крепкого табаку-самосаду, Степан сел подальше от Верещагиных и заворчал, подозвав к себе Васю:
— Пустяки этакие картинки. Для смеху только. Ну, я понимаю, когда в церквах на стенах богов пишут, а меня за пляской к чему? Барам поиздеваться? Изорви!
— Да что ты, Степан, я без всякого зла, не в обиду тебе, — оправдывался Вася.
— Ну смотри, только никому больше этим не хвастай, не то на охоту с тобой не пойду ни разу. Не велико диво — картинка, — не унимался Степан, — ты бы вот так малевал, как в старину мой тезка — Степан Разин. Тот попал однажды в острог. Слуги царские его где-то сцапали и посадили. Стража у ворот, стража за стенами. Не убежишь, не ускочишь. А Стенька Разин взял уголек, да на стене и нарисовал лодку с веслами. А потом плюнул на ее да ладонями похлопал… дверь распахнулась, хлынула вода, он вскочил в лодку — да и был таков! Уплыл ведь, и снова за кистень да за топор. Ох, и доставалось от него господам! В бога не веровал, с чертом знался. Вот откудова у Стеньки и волшебство происходило…
Степан помолчал, кивнул Васе головой многозначительно, дескать, не всё господа знают, кое-что и мы разумеем. Помолчал и снова заговорил:
— Стеньку народ любил. Вот бы ему царем быть!..
— И ты веришь, что Разин таким способом из тюрьмы в лодке удрал?
— А как же, Вася, может быть, сказка — это складка, выдумка, зато песня — быль. А в песнях про тот случай так поется:
…Не со гор ли вода катилася,
Да каменна тюрьма развалилася;
И бежал Степан Тимофеевич
В быстрой лодочке-душегубочке…
Вася, не возражая, слушал его. «Верит человек легендам — и пусть верит», — мысленно рассуждал он о Степане, крепком, кряжистом охотнике-следопыте.
Дорога шла мимо многих серых, скучных своим однообразием деревушек. Старые низенькие избы почти до подоконников вросли в землю. Под окнами и вокруг изб — ни деревца, ни кустика. На узких грядках скудные овощи — хрен, редька, луковица, да кое у кого вьется по колышкам запашистый хмель, аккуратно созревающий к осенним престольным праздникам. И сколько встречалось на пути приходских церквей — разных «воздвижений», «покровов», «Кузьма-Демьянов» и «Фролов-Лавров»! В каждой из них был свой «престол», свой трехдневный пьяный праздник, приуроченный попами по календарю после уборки урожая, ибо только в эту пору с мужика можно получить «новину» в полную меру, а не весной и не летом, когда у многих хлеб наполовину с мякиной.
На остановках Вася часто уединялся от родителей и, не расставаясь со своим альбомом, зарисовывал то босоногих ребятишек, глазевших на проезжих господ, то встречную женщину-крестьянку с кузовом грибов, то в длинной рубахе согбенного старика с косой на плече. Иногда в альбоме появлялись деревянные часовни, ветряные мельницы, узорчатые оконные наличники, невесть с каких времен украшавшие крестьянские жилища. Два небольших старинных города — Кириллов и Белозерск, расположенные на берегах озер, один неподалеку от другого, с каменными крепостными оградами и земляными валами, хранили в своих архитектурных памятниках мудрость безымянных русских строителей и живописцев. Достопримечательности привлекали внимание юного Верещагина: заставляли его думать над мастерством самобытных северных художников. Во время богослужений он стоял неподвижно перед старинной росписью, внимательно рассматривал картины страшного суда, всемирного потопа; дивился выдумке древних живописцев, их наивности, приемам и навыкам, художественной одаренности и самостоятельности.
Когда не весьма богомольные путешественники Верещагины приехали в древнейший Ферапонтов монастырь, находящийся в четырнадцати верстах от города Кириллова, Вася Верещагин, увидев там множество фресок работы гениального русского художника Дионисия, спросил монаха, собиравшего подаяние:
— Когда это писано и подновлялось ли?
— Подновлялось ли — того не ведаю, — ответил монах. — Едва ли в подновлении была потребность. Преподобный Дионисий умел делать краски вечные. Он же, как богу угодно, отчасти расписал и Успенский собор в Московском кремле. Его же письма иконы есть и в Обнорском монастыре за Грязовцем… Чудный был мастер, чудный…
— А в какие годы он жил и трудился? — спросил Вася монаха.
— Лета не упомню, одначе до Ивана Грозного это было. На самой заре русского иконописания…
— И вы это называете зарей живописи? — удивляясь, возразил монаху юный Верещагин. — Я с вами не могу согласиться. Это расцвет искусства!.. Это действительно чудесно, прекрасно. Теперь я понимаю, почему настоящие художники ездят учиться не только за границу, но и на север России. Здесь есть чему поучиться…
— А что вы смыслите, что разумеете в этом деле? — обратился к Васе монах и внимательно осмотрел его. — Что вы такого особенного узрели в живописи Дионисия?..
— А то я увидел, что рукою древнего художника дан живой рисунок: действие изображенных фигур, правильная их расстановка по своим местам — никто и никому у него не мешает… А одежды, складки, а какая гибкая подвижность у этих нарисованных святых! Не иначе, все это с натуры писалось и добавлялось от приметливого глаза и тончайшего чувства. Нет, я не берусь судить о таком мастере и его трудах. Прошу прощения…
Вася Верещагин расщедрился и положил пятак в металлическую кружку, висевшую на животе монаха. Тот перекрестился и пошел дальше к богомольцам, которых в эту рабочую летнюю пору было не очень много… Недолго молились братья Верещагины с домочадцами, недолго они путешествовали по соседним древним городам. Им хотелось прогуляться по дорогам двух-трех уездов, людей посмотреть, себя показать. Несколько дней спустя Верещагины навеселе возвращались в свои усадьбы. На обратном пути при въезде в каждую деревню Алексей Верещагин стрелял из пистолета, а Степану дозволялось салютовать крупным зарядом из своей фузеи. В Пертовке Васю ожидало извещение, пришедшее почтой из Морского корпуса. Предстояло учебное плавание за границу.
Скоро закончились сборы в родительском доме. Повар и стряпуха наготовили вдосталь всякой снеди в дорогу. Отец с матерью и все домочадцы попрощались с Васей. Не обошлось без материнских слез и сурового отцовского напутствия. По проселкам и трактам между Шексной и Мологой — то в зелени просек, через густые лиственные леса, то по пыльным дорогам среди колосившихся ржаных полей, — мчался Верещагин к станции Бологое, к первой в России железной дороге, недавно проложенной от Петербурга на Москву. Пара откормленных, быстрых лошадей, послушных дворовому кучеру Поликарпу, невзирая на летнюю жару и большие многоверстные перегоны, без опоздания, в суточный срок доставила Васю к поезду. А еще через полсуток был он в Питере, в Морском корпусе, где команда будущих выпускников находилась в полной готовности к отправке за границу.
Первое плавание
Учебное судно «Камчатка» стояло на Неве против Академии художеств. В раннее июльское утро над Петербургом всплыло солнце и заиграло, отражаясь на золоченом куполе Исаакия, на шпиле Петропавловской колокольни, на белокаменных колоннах Биржи; и всюду, где оно появлялось, рассекая лучами дымное марево над городом, возникало оживление, принесенное светлым летним днем. Радостно и как-то по-особенному весело было на душе юного гардемарина Верещагина, и совсем не потому, что в тот день ему было объявлено о присвоении звания фельдфебеля. Чины его не прельщали, карьера военного не манила, но первое плавание за границу… Сколько нового, интересного можно будет повидать! Когда гардемарин Верещагин явился на корабль, там шли последние приготовления к отплытию. Кроме роты гардемаринов из Морского корпуса, на судно прибыли две команды моряков, направляемых адмиралтейством во Францию, в Бордо, где строились для России два быстроходных корабля. С каждым часом на «Камчатке» становилось оживленнее. Боцманы свистели в дудки. Гардемарины на верхней палубе занимались учебной практикой. Слышались отрывистые распоряжения старых морских офицеров: