Повесть о Зое и Шуре — страница 3 из 39

И впрямь: Шура был толстый, крепко сбитый и в свои полтора года много сильнее Зои. Но это не мешало ей заботиться о нем, как о маленьком, а иногда и строго покрикивать на него.

Зоя сразу стала говорить чисто, никогда не картавила. Шура же лет до трех не выговаривал «р». Зою это очень огорчало.

— Ну, Шура, скажи: ре-ше-то, — просила она.

— Лешето, — повторял Шура.

— Нет, не так! Повтори: ре.

— Ле.

— Не «ле», а «ре»! Какой ты бестолковый мальчишка! Давай снова: режь.

— Лежь.

— Корова.

— Колова.

Раз, выйдя из терпения, Зоя вдруг стукнула брата ладонью по лбу. Но двухлетний ученик был куда сильнее четырехлетней учительницы: он возмущенно тряхнул головой и оттолкнул Зою.

— Отстань! — крикнул он сердито. — Чего делёшься!

Зоя посмотрела на него удивленно, но не заплакала. А немного погодя я уже снова слышала:

— Ну, скажи: кровать.

И Шуркин голос покорно повторял:

— Кловать.

Не знаю, понимал ли Шура, что он младший в семье, но только с самых ранних пор он умел этим пользоваться. «Я маленький!» — то и дело жалобно говорил он в свою защиту. «Я маленький!» — требовательно кричал он, если ему не давали чего-нибудь, что он непременно хотел получить. «Я маленький!» — гордо заявлял он иногда без всякого повода, но с сознанием собственной правоты и силы. Он знал, что его любят, и хотел всех — и Зою, и меня, и отца, и бабушку — подчинить своей воле.

Стоило ему заплакать, как бабушка говорила:

— А кто обидел моего Шурочку? Поди ко мне скорей, дорогой! Вот я что дам своему маленькому внучку!

И Шура с веселой, плутоватой мордочкой забирался на колени к бабушке.

Если ему в чем-нибудь отказывали, он ложился на пол и начинал оглушительно реветь, бить ногами или жалобно стонать, всем своим видом ясно говоря: «Вот я, бедный маленький Шура, и никто меня не пожалеет, не приголубит!..»

Однажды, когда Шура начал кричать и плакать, требуя, чтобы ему дали киселя до обеда, мы с Анатолием Петровичем вышли из комнаты. Шура остался один. Сначала он продолжал громко плакать и выкрикивал время от времени: «Дай киселя! Хочу киселя!» Потом, видно, решил не тратить так много слов и кричал просто: «Дай! Хочу!» Плача, он не заметил, как мы вышли, но, почуяв тишину, поднял голову, огляделся и перестал кричать: стоит ли стараться, если никто не слушает! Он подумал немного и стал что-то строить из щепочек. Потом мы вернулись. Увидев нас, он снова попробовал покричать, но Анатолий Петрович строго сказал:

— Если будешь плакать, мы оставим тебя одного, а сами жить с тобой не будем. Понял?

И Шура замолчал.

В другой раз он заплакал и из-под ладошки поглядывал одним глазом: сочувствуем мы его слезам или нет? Но мы не обращали на него никакого внимания: Анатолий Петрович читал книгу, я проверяла тетради. Тогда Шура потихоньку подобрался ко мне и влез на колени, как будто ничего не произошло. Я потрепала его по волосам и, спустив на пол, продолжала заниматься своим делом, и Шура больше мне не мешал. Эти два случая его вылечили: капризы и крики прекратились, как только мы перестали им потакать.

Зоя очень любила Шуру. Она часто с серьезным видом повторяла слова, сказанные кем-нибудь из взрослых: «Нечего ребенка баловать, пускай поплачет — беда невелика». Выходило это у нее очень забавно. Но, оставшись одна с братишкой, она была с ним неизменно ласкова. Если он падал и начинал плакать, она подбегала, брала его за руку и старалась поднять нашего толстяка. Она вытирала ему слезы подолом своего платья и уговаривала:

— Не плачь, будь умным мальчиком. Вот так, молодец!.. Вот, держи кубики. Давай построим железную дорогу, хочешь?.. А вот журнал. Хочешь, покажу тебе картинки? Вот, посмотри…

Любопытно: если Зоя чего-нибудь не знала, она сразу честно признавалась в этом.

Шура же был необычайно самолюбив, и слова «не знаю» просто не шли у него с языка. Чтоб не признаться, что он чего-нибудь не знает, он готов был на любые уловки.

Помню, купил Анатолий Петрович большую детскую книжку с хорошими, выразительными картинками: тут были нарисованы самые разные животные, предметы, люди. Мы с детьми любили перелистывать эту книгу, и я, показывая на какой-нибудь рисунок, спрашивала Шуру: «А это что?» Знакомые вещи он называл тотчас, охотно и с гордостью, но чего только не изобретал, чтобы увернуться от ответа, если не знал его!

— Что это? — спрашиваю я, показывая на паровоз.

Шура вздыхает, томится и вдруг говорит с хитрой улыбкой:

— Скажи лучше сама!

— А это что?

— Курочка, — быстро отвечает он.

— Правильно. А это?

На картинке — незнакомое, загадочное животное: верблюд.

— Мама, — просит Шура, — ты переверни страницу и покажи что-нибудь другое!

Мне интересно, какие еще отговорки он изобретет.

— А это что? — говорю я коварно, показывая ему бегемота.

— Вот сейчас поем и скажу, — отвечает Шура и жует так долго, так старательно, словно вовсе не собирается кончить.

Тогда я показываю ему картинку, на которой изображена смеющаяся девочка в голубом платье и белом фартучке, и спрашиваю:

— Как зовут эту девочку, Шурик?

И Шура, лукаво улыбнувшись, отвечает:

— А ты спроси у нее сама!

Бабушка

Дети очень любили ходить в гости к бабушке Мавре Михайловне. Она встречала их весело, поила молоком, угощала лепешками. А потом, улучив свободную минуту, играла с ними в их любимую игру, которая у них так и называлась: «Репка».

— Посадила бабка репку, — задумчиво начинала бабушка, — и говорит: «Расти, репка, сладкая, крепкая, большая-пребольшая». Выросла репка большая, сладкая, крепкая, круглая, желтая. Пошла бабка репку рвать: тянет-потянет, вытянуть не может… (Тут бабушка показывала, как она тянет упрямую репку.) Позвала бабка внучку Зою (тут Зоя хваталась за бабушкину юбку): Зоя за бабку, бабка за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут. Позвала Зоя Шуру (Шура только того и ждал, чтобы уцепиться за Зою): Шурка за Зою, Зоя за бабку, бабка за репку — тянут-потянут (на лицах у ребят — восторженное ожидание)… вытянули репку!

И тут в руках у бабушки появлялось неведомо откуда взявшееся яблоко, или пирожок, или настоящая репка. Ребята с визгом и смехом повисали на Мавре Михайловне, и она вручала им гостинец.

— Баба, потянем репку! — просил Шура, едва переступив бабушкин порог.

Когда года через два кто-то попытался рассказать ребятам эту сказку, начав ее обычными словами: «Посадил дед репку…» — оба они дружно запротестовали:

— Бабка посадила! Не дед, а бабка!

…Всю свою жизнь моя мать работала от зари до зари. На руках у нее было все хозяйство — дом, поле, шестеро ребят; всех надо было одеть, умыть, накормить, обшить, и мама гнула спину, не жалея себя. С нами, ребятами, а позднее с внуками, она всегда была неизменно ровна и ласкова. Она не говорила просто: «Уважайте старших», — она всегда старалась, чтобы мысль ее стала понятна детям, дошла до ума и до сердца. «Вот мы в дому живем, — говорила она Зое и Шуре, — его старики построили. Вот печь нам Петрович какую хорошую сложил! Петрович — старый, умный, руки у него золотые. Как же старых-то не уважать?» Мать была очень добра. Бывало еще в дни моего детства увидит странника — в ту пору много ходило бездомных людей, — непременно зазовет, напоит, накормит, даст какую-нибудь старую одежду.

Однажды отец полез в сундук, долго рылся в нем, а потом спросил:

— Мать, а где же моя голубая рубашка?

— Не сердись, отец, — смущенно ответила мама, — я ее Степанычу отдала. (Степаныч был старик-бобыль, неухоженный и хворый, мать навещала его и помогала чем могла.)

Отец только рукой махнул.

Теперь, через долгие-долгие годы, я часто вспоминаю, какая выносливая, терпеливая, сильная духом женщина была моя мать.

Раз случилось — увели у нас корову. Всякий знает, какое это горе для крестьянской семьи. Но мать ни словом не пожаловалась, не пролила ни слезинки. В другой год, помню, случился пожар, и у нас все сгорело дотла. Отца это совсем пришибло. Он сидел на поваленном дереве, безнадежно опустив руки, и с отчаянием глядел в землю.

— Наживем, отец, ничего! — сказала мама, подходя к нему. Подошла, постояла и добавила еще: — Не горюй смотри, справимся!

Мать моя была совсем неграмотная, до самой своей смерти не знала ни одной буквы, но грамоту очень ценила и уважала. Именно благодаря ее заботам мы, дети, стали грамотными людьми: она настояла, чтобы нас отдали в школу, а потом и в гимназию.

Семью нашу нередко посещала нужда, и, помню, когда стало совсем худо, отец решил взять моего брата Сергея из четвертого класса гимназии. Мать и слышать об этом не хотела. Она готова была на всё — ходила к начальству, унижалась, просила принять сына в гимназию на казенный счет, — лишь бы он продолжал учиться.

— Ты, мать, ни одной буквы не знаешь, а вот живешь же, обходишься, — хмуро говорил отец.

Мама не спорила, но упорно стояла на своем. «Верно говорят: ученье — свет, неученье — тьма», — любила она повторять. Она по опыту знала, как темно живется тому, кто не учен.

— Пойдете в школу, смотрите учитесь хорошенько, — наставляла она Зою и Шуру. — Станете умнее, знать будете много — и вам хорошо, и другим около вас легче будет.

Бабушка была мастерица рассказывать сказки. Она знала их великое множество и умела рассказывать, ни на минуту не оставляя своего дела: вяжет, чистит картошку или месит тесто, а сама приговаривает спокойно, неторопливо, точно думая вслух:

— Бежит лиса по лесу, видит — на дереве сидит тетерев, и говорит:

«Терентий, Терентий! Я в городе была».

«Бу-бу-бу! Была так была».

«Терентий, Терентий! Я указ добыла!»

«Бу-бу-бу! Добыла так добыла».

«Чтобы вам, тетеревам, не сидеть по деревам, а всё бы гулять по зеленым лугам».

«Бу-бу-бу! Гулять так гулять».

«Терентий, Терентий! А кто там едет?»

«Бу-бу-бу! Мужик».

«Терентий, Терентий! А за мужиком кто бежит?»