Повести и рассказы — страница 9 из 81

Но, заметив, что дверца стенного шкафа открыта, а в шкафу пусто, он обернулся к новому гостю и полушутя-полусердито крикнул:

— Слушай, человече! Ты опять меня обобрал!

— Да здравствует коммуна! — заревел Македонский, а глаза его горели и метали молнии.

Владиков вынул из внутреннего кармана уже распечатанное письмо, внимательно перечитал его, сложил и снова спрятал, потом посмотрел на Брычкова, а с него перевел глаза на Македонского и сказал серьезным тоном:

— Вчера пришло второе письмо из Бухареста. Там наши деятельно работают; решили, что этой весной необходимо отправить чету в Сербию. Надо всерьез взяться за дело. Панайот сам собирается приехать в Бухарест. Нельзя больше допускать, чтобы народ в Болгарии беспробудно спал. Ни в коем случае. Ты, Македонский, перестань шляться — ни шагу из Браилы. Ты нужен здесь.

Македонский посмотрел на Владикова с удивлением. Его как будто обидели слова учителя.

— Шляюсь я или не шляюсь — это мое дело, — проговорил он довольно хмуро. — Скажите, чего вам от меня нужно. Хотите — приведу Митхада-пашу, связанного по рукам и по ногам… Македонский бежит от голода, но не бежит от смерти. Если вы этого еще не поняли, тем хуже для вас.

И Македонский в гневе стал крутить себе усы.

— Не ерепенься, — серьезно ответил Владиков, — дело важное. Нужно собрать всех ребят и в Браиле и в ее окрестностях, чтобы они присоединились к другим, которых собирают в Бухаресте. Македонский, эта работа как раз для тебя.

— Ладно! Я их соберу и один поведу куда требуется, — сказал Македонский, польщенный миссией, которую на него возложили.

— Значит, ты берешь это на себя, Македонский?

— Конечно.

— А средства откуда получим? — спросил Брычков.

Владиков задумался.

— Об этом в письме не пишут. Черт побери! А в самом деле, кто нам даст средства на то, чтобы прокормить и одеть ребят?..

Македонский напустил на себя таинственный вид и проговорил многозначительным тоном:

— Средства на такие дела не даются, но берутся…

Владиков вопросительно посмотрел на него.

— Я тебя не понимаю…

Македонский нахмурился.

— Если не понимаешь, значит думаешь, что я пьян и сам не знаю, что болтаю…

И, сунув руки в карманы, Македонский сел в угол и совсем приуныл.

Впрочем, так было всегда: всякий раз как он выпивал, у него после первого буйного взрыва веселости наступало угнетенное состояние духа. Так уж он был устроен. Зная это, Владиков перестал обращать на него внимание и заговорил с Брычковым.

Все трое сидели в комнате учителя до вечера. Разговаривали только о новом плане. Македонский, несколько отрезвев, принялся подкреплять доказательствами свое утверждение, что деньги не даются, но берутся… Впрочем, собеседники не пришли ни к какому решению. Но вот Владиков ушел в театр, — одно болгарское семейство пригласило его в свою ложу. Македонский и Брычков остались одни. Они разговаривали еще долго. В конце концов Брычков лег спать и заснул. Македонский все сидел у огня, стиснув голову руками, как человек, который борется с какой-то неприятной мыслью. Так он просидел до полуночи. Потом встал, взглянул на Брычкова, который спал глубоким сном, тихо сказал ему «спокойной ночи» и вышел на цыпочках.

Когда Брычков проснулся утром, он с удивлением увидел, что Владиков, уже одетый, ходит по комнате, смущенный и расстроенный.

— Брычков! — сказал он, подойдя к лежащему приятелю. — Тут у нас ночью случилось происшествие…

— Происшествие?

— Украли всю мою одежду.

— Да что ты! — вскрикнул Брычков, — А я ничего не слышал… Как? Неужели всю одежду?

— Всю. Когда я вернулся вчера ночью, я увидел, что мой платяной шкаф почти совсем опустел. Когда ушел Македонский?

— Не знаю когда, я заснул раньше.

— Его рук дело. Клянусь, что это Македонский состряпал.

Брычков только раскрыл рот от удивления.

— А этот дурак Петр спал и ничего не слышал. Имей в виду, что вместе с моими костюмами унесли и твой.

— И я остался голым? — спросил Брычков, грустно озираясь.

— И ты и я. Но ничего. Придется пойти поискать этого висельника!..

И Владиков уже надел шапку, взял в руки трость и открыл дверь.

Но тут он столкнулся с Македонским, который уже входил.

— Доброе утро, доброе утро… ранние пташки! — проговорил он, усмехаясь весело и непринужденно.

Владиков смотрел на него сердито и молча,

— И нынче такой же дьявольский мороз, — сказал Македонский и, подойдя к зеркалу, принялся поправлять узел красного платка, который он носил на шее вместо галстука.

Наконец Владиков прервал молчание.

— Македонский, — произнес он негромко, — ты знаешь, что этой ночью меня обокрали?..

Македонский выпучил глаза.

— Украли всю нашу одежду, и мою и Брычкова.

— Прошлой ночью? — спросил с удивленным видом Македонский.

— Да.

— Но я же тут сидел до полуночи.

— Тем более странно, что вещи успели украсть, — ведь я вернулся в половине первого, а их уж и след простыл.

Македонский принялся охать и ахать; он бранил на чем свет стоит безбожников воров; удивлялся, как это он ничего не заметил, и корил себя за то, что не остался здесь на всю ночь; говорил, что если только найдет злодеев, то всю кровь из них выпустит; ругал «мамалыжников» за то, что у них такая дрянная полиция; клялся, что пойдет и обворует спальню полицеймейстера, причем эти «мамалыжники» ничего не заметят; жалел Брычкова, который так близок его сердцу, и вообще выпаливал тысячи слов, угрожающих и яростных, чтобы выразить свое огорчение столь прискорбным случаем и свой гнев на грабителя.

Спустя полчаса после этой сцены Македонский встретился на одной узкой улочке с некиим евреем, приземистым, грязным, горбатым, с длинными свалявшимися пейсами и в засаленном цилиндре.

То был торговец поношенным платьем.

Македонский шептался с ним довольно долго…

Наконец он направился в другую часть города, напевая какую-то гайдуцкую песню.

И вот он вошел в лачужку на окраине, где Попик приютил его так же, как и Хаджию, и застал там обоих своих товарищей. Попик читал вслух Хаджии какую-то рукопись и громко смеялся.

Македонский поздоровался с ними кивком, бросил шапку на неубранные нары, тяжело вздохнул и растянулся на своем ложе.

Немного помолчав, он не утерпел и сказал:

— А вы знаете, что прошлой ночью Владикова обокрали?

Попик перестал читать.

— Что ты говоришь? Не может быть!

— Я только что оттуда. У него украли всю одежду.

— Только и всего! Ну, это не беда. Держу пари, что обокрал его не Зильберштейн, — сказал Хаджия (Зильберштейн был самый крупный торговец готовым платьем в городе).

— Да, но подумай, в какое скверное положение я попал. Пришлось выпалить миллион слов, чтобы убедить его, что я тут ни при чем. Представляешь себе, как мне было неловко.

Хаджия рассмеялся.

— Видишь ли, — проговорил Македонский доверительным тоном, — я до полуночи сидел у него, то есть разговаривал с Брычковым… Брычков тебе кланяется… Ха!.. Да, так вот, значит, я сидел с Брычковым… а Владиков пошел в театр. Да, в театре он, значит, был, Владиков-то… Потом я ушел… И что ты думаешь? — Воры прокрались в дом сразу же после моего ухода и обобрали Владикова до нитки, — да, до нитки… Понимаешь? И представь себе мое положение… ведь когда подозрение падает на честного человека… Да, на честного человека…

И он смачно выругался по-румынски.

Хаджия бросил на него лукавый взгляд, потом сказал Попику:

— Ну, Поп, почитай-ка еще… А ты, Македонский, послушай, какую сатиру написал Поп на Петреску.

— То есть на того Петрова, который совсем орумынился? Этого осла нам надо вернуть на путь истинный… Читай, Поп!

Попик по привычке погладил несколько раз свою невидимую бороду, важно посмотрел на дверь и с пафосом начал читать сначала;

Ну-ка, слушай, бай Петреску…

— Как, это в стихах? — вскричал Македонский. Попик с гордостью кивнул и продолжал:

Вот безмозглая башка-то!

Ты ворона или галка,

Что торгуешь ты роднею —

Променял на мамалыгу.

— Нет, нет… Тут нехорошо выходит, — раскричался Македонский, чье поэтическое чувство было оскорблено «своеобразными» рифмами, — не ладятся эти стихи!

Что торгуешь ты народом…

А как, бишь, другой стих?

Попик, слегка поморщившись, повторил:

Вот безмозглая башка-то!

Ты ворона или галка…

— Это я слышал, это куда ни шло… — благосклонным тоном заметил Македонский.

Попик продолжал:

Что торгуешь ты роднею —

Променял на мамалыгу!..

.— А это не годится… «Роднею»… «мамалыгу» — нескладно получается, — сказал Македонский с уверенностью знатока.

Но Хаджия возразил:

— Да нет, что хорошо, то хорошо… как так не ладится? «Роднею-у-у»… «мамалыгу-у-у»… видишь — одинаково оканчиваются на «у». Продолжай, Попик… дальше еще пойдет лучше.

Бледное лицо Попика просияло. Погладив свою невидимую бороду, он стал читать:

Свое брюхо — что за скот ты! —

Напоил бедняцким потом!

Ну, Петреску…

— Тсс! — негодующе зашипел Македонский. — Ты, братец, должно быть, учился поэзии по «Святцам»… Прости меня, но даже Генко Ладжуняк, что пиликает на скрипке в корчме Барышкова, и тот сочиняет лучше тебя…

На эту издевку Попик обиделся. Он аккуратно сложил бумажку, сердито сунул ее за пазуху и проговорил ехидным тоном:

— Много ты понимаешь в стихах… Прости тебя, господи. Ничего-то ты не знаешь!.. В стихах разрешаются всякие вольности. Хочешь, прочитаю тебе «О, Былгаррода?»[2] Увидишь, что и настоящие поэты так сочиняют… Когда в стихах пишешь — по-всякому можно…

И Попик быстро вынул из-за пазухи книжку, погладил свою невидимую бороду и приготовился читать.

— Смотрите-ка, Брычков идет, — сказал Хаджия и показал на окно.

Дверь распахнулась, и Брычков вошел, еле переводя дух. Он был одет в свой старый заношенный костюм.