Ржавчина опустил ноги, приподнялся, сел, встряхнул всклокоченной головой, посмотрел на спящих, нюхнул носом и состроил рожу. Природа наделила его чрезвычайно уморительной физиономией, со вздернутым и загнутым кверху носом, такой подвижной от вечного гримасничанья, что другой тенор, Иванов, толстый и молчаливый человек с красивым и скучающим лицом, проснувшийся на сундуке, звонко рассмеялся.
Весь пол занимала гигантская фигура Ильи Николаевича. Он спал на спине, раскинув могучие руки, разметав свою великолепную гриву. Кругом валялись груды нот, разбитая гитара, скрипка в старом футляре, пустые пивные бутылки; под кроватью виднелась корзина из-под пива. В комнате было холодно, углы ее промерзли.
Ржавчина подмигнул Захарычу на спящего баса и сказал с ужимкой:
— Изверг рода человеческого!
— Мастодонт! — подтвердил Иванов. — Не пора ли его будить, Ржавчина?
Ржавчина, приплясывая, осторожно потряс мастодонта за могучее плечо.
Раздалось громкое рычание.
Ржавчина благоразумно отскочил в сторону и сказал, пожимаясь:
— Нет еще, не пора-с: убьет!
Проснулся Петр Иваныч, прогудел: «Что за черт!» и вылез из-под стола; молча запустил руку в пивную корзину, нащупал там бутылку с пивом, привычным ударом об ладонь вышиб пробку и стал тянуть из горлышка.
Ржавчина вытащил корзину: там остались только две бутылки. Он сделал кислую мину и тоже откупорил бутылку. Пиво соблазнительно забулькало. Илья Николаевич издал протестующее рычание.
— Ржавчина, пора! — сказал Иванов, зевая. Ржавчина допил пиво, скорчил рожу и, наклонясь над басом, закричал ему в ухо изо всей силы:
— Илья Николаевич! Зе-мле-тря-се-ние!..
Бас пробормотал сквозь сон:
— Пшол! Разбуди, когда дойдет до нашего квартала!
Ржавчина посмотрел на всех с плачевной физиономией.
— По-жа-ар! — закричал он в ухо раздирающим душу голосом.
— Наплевать! — мычал бас.
Ржавчина подмигнул всем и опять закричал в ухо:
— Илья Николаевич! Вы пиво — пьете?
И отскочил, приплясывая.
Бас медленно простер свою длань, чтобы схватить назойливого, потом открыл глаза, приподнялся на локоть, встряхнул охапкой спутанных волос, зевнул, как лев, и сказал с мрачным видом:
— Давай!
Ржавчина с ироническим подобострастием, гримасничая и кривляясь, подал басу бутылку пива. Илья Николаевич выпил ее единым духом и опять растянулся на полу.
— Водка есть? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
Ржавчина подскочил к нему.
— Была-с, Илья Николаевич, да вы сами ее вчера выпили.
— Не твое дело! Знаю. А почему не позаботился достать?
— Кто ж это обязан вам водки доставать?
— Ржавчина, — возвысил свой бас Илья Николаевич, — попадешься ты мне под руку с похмелья! Вот встану сейчас и изуродую.
Иванов смеялся про себя и говорил тихонько Захарычу:
— Вот каждое утро у них эта комедия бывает! Ты не подумай, что это они серьезно. Боже упаси! Они жить один без другого не могут, закадычные друзья, а так себе — роли разыгрывают.
Ржавчина стоял от баса на приличном расстоянии и говорил с ужимкой:
— Уж я ваш характер знаю-с, Илья Николаевич: не встанете!
Ленивый бас действительно не пожелал встать для избиения тенора, а только выругался.
— Обезьяна какая! — ворчал он. — И на кой черт тенора на свете бывают? Все они глупые!
— Ну, и вы, басы, тоже…
— Молчать! Все вы мошенники!
— А вы шарлатаны!
— А вы козлы!
— А вы…
— Ржавчина! Убью! Нет, встану сейчас и убью эту самую Ржавчину!.. Сделаю доброе дело! — Бас приподнялся на локоть.
— Погоди убивать, — вступился Иванов, — быть может, он водки достанет. Нехай поживет! Убить всегда успеешь.
Бас опять лег и, зевая, произнес медленно и равнодушно, тоном помилования:
— И то… нехай!.. А-а… поживет! Клоун проклятый!
Слово «клоун» задело Ржавчину.
— Что ж, — подскочил он, — я действительно служил в цирке клоуном. И кондитером был. Да-с. А вот вы-то кто-с?
— Я? — рявкнул бас, опять поднимаясь на локоть. — Ах, ты, Р-жавчина! Я — студент, я — певец, а ты — нигиль, шут гороховый. Сравнил себя со мной. Ха-ха-ха!
Он театрально расхохотался.
— Илья Николаевич, ведь и я певец. Я в опере пел, а вы не пели.
— Что ж, не пел, а знаю больше твоего…
— Вот и не знаете. Пропойте-ка «В старину живали деды…»
— «В старину живали деды»? Ну, положим, я этого старья не пою… А ты-то сам знаешь ли?
— Я знаю-с. Хотите, спою?
— А ну!
Ржавчина уселся на кровати, сложил ножки калачиком, «пригорюнился», как-то по-бабьи подперев щеку рукой, и запел на мотив народной песни:
В ста-рину жи-ва-ли де-е-ды…
Эх! Ве-се-лей своих внучат…
— Дурак! — остановил его бас. — Это «Не белы снеги». Не смей у меня паясничать, когда я с похмелья. Эх! Как трещит главизна. Хоть бы полмешка соорудить.
— Что толку в этакой малости? — возразил Ржавчина. — Полмешком только вы поправитесь, а нам и понюхать не останется. Надо всю академию опохмелить, да и Захарыч, может быть, выпьет. Вы, Илья Николаевич, только о себе заботитесь.
— Обо мне хлопотать нечего, — вежливо сказал Захарыч, тяжелыми шагами прохаживаясь по комнате. — Вина я совсем не пью, а посидеть с вами, посижу. Чудно вы живете. Хе-хе-хе!
И он рассмеялся грудным и медленным смехом. Домашняя жизнь певчих занимала его.
— Да, брат, мы чудно живем, — картаво отозвался Петр Иваныч, — деньги пропиваем, за квартиру не платим, а хозяйка печку нам не топит и нас вымораживает.
— Странная женщина! — пожал плечами Ржавчина.
— О, черт! — рычал на полу Илья Николаевич. — Как бы осмыслить внутренний полушубок?
— Плохо вы мыслите, Илья Николаевич! — задирал его неугомонный Ржавчина.
— А ты-то как мыслишь, чертова кукла?
— Я мыслю так, — говорил Ржавчина, — у нашей хозяйки в погребе на веревочке спущена четверть водки. Когда к ней приходят гости, проклятая баба вытягивает на веревке посудину и наливает в графинчик. Я полагаю, что от морозу посудина может лопнуть, и на веревочке останется одно только горлышко.
Мышление Ржавчины понравилось всей компании.
— Возьми с собой из-под кровати пустую четверть! — примирительно сказал Илья Николаевич.
— Господа! — обратился Ржавчина ко всем, воодушевляясь и понижая тон до таинственности. — Во время моего отсутствия вы можете поодиночке прогуляться по двору и незаметно захватить с собой по одному полену-с.
— Это, брат, идея! — воскликнул Петр Иваныч.
Ржавчина оделся и вышел.
Вскоре певчие сами затопили печку крадеными дровами, а через десять минут явился Ржавчина, вынул из-под пальто початую четверть водки, поднял ее над головой и запел звонким тенором:
Братья, рюмки наливайте!
Лейся через край, вино!..
С пола торжественно поднялся Илья Николаевич и отряхнулся, как пудель. На непокрытом столе появился кочан кислой капусты. Все подходили к столу и выпивали, ласково ругая Ржавчину.
— Бестия! Продувное существо! — галдели они.
— Рракалия, — гудел Илья Николаевич.
— Что же теперь в погребе-то?
— А там осколки четверти и горлышко на веревке…
— Хо-хо-хо! — громыхали басовые глотки. — Месть проклятой ведьме! Захарыч, пей, какого черта?
Но Захарыч не пил, а только удивленно кряхтел: «Ну-ну!» и качал кудрявой головой.
В это время из темного угла комнаты вышел еще один тенор. Это был седенький и сгорбленный старичок с ярко-красным носом и длинными жидкими волосами. Фигура его, облеченная в какую-то кацавейку, в узенькие и коротенькие брючки с оттопыренными и засаленными, словно лакированными, коленками, была смешна и жалка. Трясущейся старческой рукой он тоже потянулся к водке и с жадностью выпил. Он хрипло крякнул и, потирая руки, опять было направился в свой угол, но компания, пришедшая в благодушное настроение, остановила его.
— Профессор! Читай нам лекцию, читай лекцию! — галдели все.
«Профессор» моргал красными веками и пугливо смотрел на всех кроткими старческими глазами. Черты его лица и вся фигура хранили следы былого изящества.
— Ах вы, пьяная абсурдия! — прохрипел он, улыбнувшись доброй улыбкой.
Илья Николаевич молча поставил посреди комнаты стул, а на стул «профессора».
— Валяй! — сказал он ему и, обернувшись к остальным, строго рявкнул: — Молчите вы, черти! Слушать у меня, а то ребра переломаю!
Моментально все смолкло. Благородный бас лег в кресло и принял позу отдыхающего театрального короля.
«Профессор» оживился от выпитой водки и заговорил.
Он говорил простым и понятным языком о происхождении мира, о материи, о каменном периоде, о теории Дарвина и первобытном человеке, Говорил о звездных мирах, о человеческих религиях, о Будде и Христе, об истории всего человечества. Речь его не представляла из себя ничего цельного, но в ней было столько нового, и неожиданного, и странного для Захарыча, что ему казалось, будто перед ним раздвинули горизонт и показали новый, удивительный мир. Плотник весь напрягся и внимательно слушал, разиня рот. Он не знал, как отнестись к этой речи, — верить ей или смеяться над нею? Порою он вопросительно поглядывал на публику, застывшую в неподвижной группе, серьезную, внимательную.
А «профессор» строго и важно говорил им о боге, о цели и смысле жизни и о людях с пытливым умом, полным мучительного и вечного сомнения. Он говорил об их смелых мыслях и о том, как они шли против всех. Он говорил о Галилее, о Лапласе, об инквизиции и о протопопе Аввакуме. Он говорил о ненависти толпы к таким людям, о страданиях их духа и тела, о проклятиях, которым их предавали в соборах, и о кострах, на которых их сжигали.
Плотник слушал и порою тяжко вздыхал, удивленно моргая глазами. А дрожащий голос бывшего профессора звучал среди молчания:
— Дорого человек платит за свое стремление к истине!.. Только на этом пути он бескорыстен и только здесь достоин уважения!..