Повести — страница 14 из 52

о не черствость, Миша. Это естественный защитный рефлекс. Без него люди не смогли бы жить. Согласен? Вижу, что нет. Постараюсь объяснить иначе. Почитай газеты. В мире каждый день убивают — мужчин и женщин, детей и стариков. Если боль за каждого будет проходить через сердце, оно обуглится, как пронзенное током высокого напряжения. К счастью, нас защищает особенность нашего сознания. Любой человек, пока его не знаешь, пока не видел его лица, его глаз, не слышал его смеха и речи, — абстракция. Разве нет? Вот вы ищете преступника. Для вас он, признайся, тоже абстракция, не вырисовывается ни определенного облика, ни цвета волос, ни роста.

— Для меня вырисовывается другое. Преступник один. А страдают многие. Вокруг него образуется незримая, но реальная зона горя, боли, страха, ненависти, подозрительности.

— Возможно, так оно и есть. — Подумав, Соня добавила: — Не попадала в такую зону, мне трудно что-либо сказать. Но думаю, что человек, ощутив на себе тлетворное влияние этой самой зоны, всегда может выйти из нее. А вот тебе в ней работать. Трудно это?

— Трудно не это, другое…

— Что же?

Но все то, о чем он передумал в последние сутки, нельзя было изложить в двух-трех словах.

— Я знаю одно. Наша работа такова, что годится для нее не каждый. Нужны определенные качества. Я, например, этими качествами, кажется, не обладаю.

Она внимательно посмотрела на него.

— А я думала, что самоистязание — свойство нашего брата. Брось, Миша. Ты перенял у своего шефа преувеличенное мнение о родной милиции. Чрезмерное нередко становится смешным.

— Что-то не заметил, чтобы ты смеялась, когда говорила с Алексеем Антоновичем.

— Послушай, да ты колючий! Ладно, ладно, не лезь в бутылку. Ради тебя готова согласиться: лучшие умы — в милиции…

Мише не хотелось, чтобы она говорила так. Круто сменил тему.

— Как у тебя со стихами? Что-то редко печатаешь.

— Года к суровой прозе клонят, — улыбнулась Соня. — А что вам засекреченный товарищ пишет?

— Давно его не видел, — чувствуя, что краснеет, сказал Миша.

Вот еще одно последствие его ветрености и легкомыслия. Укрылся за безымянным «товарищем», а Соня, скорее всего, обо всем догадалась. От кого же, спрашивается, он прятался? От себя самого, что ли? Глупо.

— Миша! — окликнул из «мужской» комнаты Зыков. — Последний приказ такой: спать!

Соня засмеялась.

— Миша маленький, Миша мальчик, Мише надо бай-бай. — Провела ладонью по его руке, — от плеча к запястью, как бы разглаживая складки на рукаве. — У нас еще будет время. Обо всем переговорим, все обсудим. Хорошо, Миша?

XVII

Утром Соня еще спала, когда они поднялись, наскоро позавтракали тем, что осталось от ужина. На улице расстались. Зыков направился в поселковый Совет, сказав Мише в напутствие:

— Ищи, друг, ищи. Не найдешь — в Байкале утоплю.

Лопату Миша вечером спрятал на пустыре под обломками деревьев. Достал ее и пошел к своему косогору. Вода в ручье за ночь осела, он журчал ласково и приветливо. Из воды выступали разноцветные камешки. Миша постоял на мостике, послушал лепет ручья, подавляя желание спуститься к воде, перебрать руками эти камешки.

Подошли его помощники — понятые. Им, кажется, надоело перелопачивать землю, присели в отдалении, завели неторопливый разговор о чем-то своем.

Вскопанная часть косогора и впрямь напоминала картофельное поле после уборки. В мягкой земле рылись белые хохлатки под бдительным оком петуха с великолепным рубиновым гребнем. Невскопанная земля враждебно щетинилась серой травой. Движением, ставшим уже привычным, Миша всадил лопату в землю, отвалил ком, размял его пальцами. Сразу почувствовал, что работать сегодня будет труднее. Горели, саднили мозоли на ладонях, побаливали, противились напряжению натруженные руки.

Из ворот своего дома вышел Константин Данилыч, поздоровался со стариками, молча кивнул Мише и присел возле него на камень.

— Все роешь?

— Все рою.

Константин Данилыч набил табаком короткую трубку. К запаху земли, прелых листьев, гниющего дереза примешался приятный запах табака.

— А как с убийцей? Есть кто на примете?

— Пока нет. Может быть, у вас есть?

— Ишь ты!

Запавшие глаза старика смотрели осуждающе. «И что ему нужно от меня?» — недовольно подумал Миша, распрямился, тыльной стороной ладони вытер потный лоб. По тропе, придерживая ремень сумочки, перекинутой через плечо, шла Соня. Еще издали сказала:

— Опять сбежал! Послушай, мне это не нравится.

— Меньше дрыхнуть надо. Уважающие себя люди давно на ногах.

— Чем здесь занимаются уважающие себя люди?

— Ищу. Стоянку древнего человека.

— Нет, правда? — Она с удивлением оглядела перекопанную землю, потыкала в нее носком лакированной туфельки.

— Он пулю ищет, — неожиданно сказал старик. — Второй день.

— Какую пулю? А-а… — догадалась Соня и прыснула, затрясла головой. — Аналитики! Академики сыска! Ах, Миша, Миша…

Миша почувствовал легкий укол обиды.

— Академиками мы себя не считаем. Мы чернорабочие. В прямом и переносном смысле. А ты куда направилась? Если к Минькову — не советую. Сегодня похороны.

— Знаю. Я с Агафьей Платоновной сейчас разговаривала. Ее муж, оказывается, лесником работает. Так вот, мне необходимо с ним встретиться.

— Вы уже встретились, — сказал Миша. — Это Константин Данилыч, лесник.

— Да? Как хорошо-то! Я из газеты, Константин Данилыч.

— И чего это старуха, меня не спросясь, ко мне посылает? — пробурчал Константин Данилыч.

Кое-какое представление о нраве старика у Миши уже было, и он решил помочь Соне.

— Она, Константин Данилыч, природой интересуется. Хочет знать, что такое природа. И что лучше — человек без природы или природа без него. — Засмеялся, довольный, что отплатил Соне за ее «академиков».

Вникая в его слова, старик помолчал, пососал потухшую трубочку, сплюнул.

— Ты, парень, не ехидничай. На свете полно балбесов, которые о кустах и деревьях знают одно: под ними можно в тени поваляться. От этого — многие наши беды. Об этом и говорить надо и в газетах печатать. Так что рой землю и помалкивай. — Посмотрел на Соню. — Из газеты, значит? А из какой?

— Сейчас документы покажу. — Соня полезла в сумочку.

— Что мне твой документ! — остановил ее Константин Данилыч. — Про другое речь. Как-то был у меня один парень из газеты. Обо всем ему рассказал, все показал. Толковал как с человеком. Все самое сокровенное выложил. Получаю газету со статьей. Что он пишет? Не о лесах, не о заботах наших общих, а обо мне. Хвалы не пожалел. А только такая хвала хуже хулы, потому как умному человеку бездумную трескотню эту читать совестно. Позднее встретил я этого парня — ты, говорю, такой-сякой, за что меня на позорище выставил, верхоглядство свое мне приписал, где, говорю, то, о чем тебе толковал, ради чего времени своего не жалел? Он мне отвечает, что газета у них маленькая, а вопросы, мною задетые, большие, поднять их газете не по силам. Вот ведь как! Газете не по силам. А ее тысячи читают. Что же таким, как я, делать? Мы же, выходит, и вовсе бессильные! — Старик поднялся, еще раз оглядел Соню. — Если ты из такой газеты — заворачивай оглобли.

— Я не из такой, — сказала Соня, нимало не смущенная сердитой речью старика. — Но дело не в этом…

Ничего не сказав, старик пошел к своему дому. Слегка горбилась худая спина, обтянутая выгоревшей на солнце рубашкой, белела седая голова. Соня двинулась следом, пожимая плечами и оглядываясь. Миша помахал ей рукой и вновь налег на лопату. В ушах еще долго звучал хрипловатый, раздраженный голос Константина Данилыча.

XVIII

Председатель Совета Петр Ильич Воробьев уже ждал Зыкова. Это был пожилой мужчина с крупными, грубыми чертами лица, простроченного вкривь и вкось синеватыми прожилками. Чисто выбритый подбородок был много светлее коричневых от загара щек. Из этого Зыков заключил, что у председателя бывают дни и, видимо, не редко, когда его подбородка не касается бритва. На нем была рубашка в мелкую полоску и черный галстук, повязанный достаточно неумело, чтобы понять: пользуется он им еще реже, чем бритвой. Петр Ильич сидел за монументальным своим столом, читал какую-то бумагу, шевеля обветренными губами. Дочитал, поскреб пальцем висок, спросил, не отрывая взгляда от бумажки:

— Ну, как у вас?

— Не очень, чтобы очень.

— А я вот готовлюсь на могиле речь держать. Не складывается что-то. На бумаге изложил, по ней говорить придется. Трудно говорить в таких случаях. Слова легкие выходят, как сухая хвоя. Я на войне был. — Показал левую руку — пальцы тонкие, бледные и стянуты в горстку. — Всего навидался. Но тут… Не могу постигнуть! Народ у нас бедовый — да. На медведя с ножом пойдет и не дрогнет. По весеннему льду, когда из-под ног вода брызжет, — Байкал пересечет. В самую лютую стужу на снегу ночевать не побоится. Но сводить счеты, да еще из-за угла, он неспособный. Народ прямой и честный, не жадный, не завистливый.

— Кто же тогда незаконно ловит рыбу, бьет зверя?

— Тут статья особая. Из века промыслом занимались. И вдруг — нельзя. К Байкалу с сетью не подходи, в лес с ружьем не суйся. Тоскливо становится. По себе знаю. Не каждый эту тоску перебороть может. Смотришь, согрешил. Наказываем, конечно, снисхождения никому не делаем. Но наказание — со всех сторон — дело последнее. Первое дело — убеждение. А тут не все просто. Поймал человек десяток рыбин, попался — с него сто рублей, как с белки шкурку, сдерут. Но этот же человек в газетах читает и своими глазами видит: захудалый заводишко зимой и летом, днем и ночью отраву в водоемы спускает, тысячи, сотни тысяч рыб гибнет — и ничего. Браконьера главным и основным врагом считаем. Трубим об этом везде. И вводим общественность в заблуждение.

— Даже так?

— Именно! Получается, это потому, что браконьера легче поймать, уличить, наказать. А попробуй с тем же заводиком тягаться. Он натворит зла на тысячу браконьеров, останови-ка его! Полно защитников найдется. Народнохозяйственные нужды, план, государственная польза — все соберут. Сейчас, правда, и тут строже стало. Но до полного порядка еще далеко. Полный порядок будет тогда, когда не только закон, но и совесть не дозволит ни директору завода, ни рабочему загрязнять воду мазутом или химией. Ну и у нас, само собой, надо вести воспитательную работу. Степану Минькову без устали толкую — говори с народом, разъясняй. Не желает. При заказнике он вроде наемного сторожа. Егерь не может быть таким. На днях собирался встрепку ему дать. А тут — такое дело. — Петр Ильич, говоривший до этого напористо, сразу угас. — Не могу, никак не могу понять… А Вера Михайловна была золотым человеком. Для людей жила… — Помолчал, хмуро вглядываясь в приготовленную речь. — А я на ее могиле — по бумажке! — Негодующим жестом отодвинул листок, отвернулся.