Царица Наталья, нестарая ещё женщина, с большими, вечно испуганными глазами на бледном лице, вздохнула и потупилась.
— Проси его царское величество, — сказала она тихо. — Царю Петру всего шестнадцать годков, а уж он и сам-то от родительской власти отошёл. Видишь, у нас вся жизнь по пушке да по барабану. Мы, матери, тут не хозяйки. Того и гляди, в воинской потехе шею свернёт или в Яузу свалится. Разве за ним уследишь?
Но боярин не мог успокоиться. Он перечислял все свои заслуги, возмущался новыми порядками, ругал пушечную забаву и фейерверки, которыми честным людям бороды палят, бранил зелёные мундиры, треугольные шляпы и короткие рукава.
Он требовал, чтоб сынка вернули к обычной, спокойной жизни, как исстари повелось: чтоб мальчик сидел взаперти, под родительским наблюдением, свято соблюдал посты и праздники и женился вскоре на той девице, которую ему родители подберут.
Да и пора его женить — уж ему шестнадцать лет! Статочное ли дело, чтоб такой взрослый парень в военные игрушки играл с солдатами, набранными из простого народа, из детей конюхов и слуг?
Тут дверь раскрылась, и в комнату широкими шагами вошёл бомбардир[3] Пётр Михайлов, очень высокий, худощавый юноша с блестящими чёрными глазами. Это был тот самый юноша, которого мы видели при штурме игрушечной крепости Пресбург. Все находившиеся в комнате поклонились ему в пояс.
— Что, боярин, — сказал Пётр, — не нравится тебе моё хозяйство?
— Помилуй, государь… — пробормотал боярин, не зная, что ответить.
Это был царь. Только он поступил на военную службу простым пушкарём, под именем Петра Михайлова. Ему тогда было шестнадцать лет, и больше он из армии не уходил до самой смерти и дослужился до генеральского и адмиральского званий. Так вот, Петру не понравились боярские речи, но он не стал вздорить с боярином, который был старым другом его матери.
Он усмехнулся и, прищурив глаза, поглядел на длинную бороду Троекурова.
— Слышал я твою просьбу, — сказал он. — Изволь, возьми своего сына. Посади его в курятник и расти с курами. Только сам-то он, чай, не большой охотник ехать с тобой в родительский дом?
— Государь, власть родительская от бога, — ответил боярин, — и не моего Федьку о том спрашивать. А что до…
Но Пётр его не дослушал. Обернувшись к матери, он объявил, что генерал приказал выехать в соседнее поле и производить на нём пушечную стрельбу и чтоб мать велела своим людям сидеть смирно и не пугаться великого пушечного грома.
Мать вздохнула и ничего не ответила. Пётр поклонился ей и, меряя ковры своими длинными худыми ногами, вышел за дверь.
Он направился в Капитанский дворец и возле крыльца встретил капитана, Федю Троекурова, который вёл свой караул на смену.
— Фёдор, — сказал царь, — приехал за тобой отец. Не нравятся ему наши дела. Хочет он тебя забрать из полка и посадить в терем с няньками, чтобы ты ел, спал и звёзды считал, пока тебя не женят. Нравится тебе такая жизнь?
— Не нравится, господин бомбардир, — твёрдо ответил шестнадцатилетний капитан.
Пётр подошёл поближе к Троекурову:
— Отказать боярину — матушку обидеть. Значит, надобно тебя отдать отцу.
Федя молчал. Его загорелое лицо побледнело.
— Не изволь, государь, меня выдавать, — прошептал он. — Что мне в тереме-то делать? Я капитан!
— Тогда вот что… — Пётр ещё более приблизился к Феде: — Беги!
— Как бежать, господин бомбардир?
— Скройся, куда знаешь, чтоб я тебя не видал до праздника. А я тут боярина-то уломаю. Авось сменит гнев на милость. Понял?
— Как не понять! Понял, господин бомбардир.
— Как сменишься с караула, чтоб я тебя больше не видал. Ступай!
И Пётр, посмеиваясь, вошёл в Капитанский дворец.
К вечеру капитан Фёдор Троекуров пропал. После обеда начали палить пушки; густой дым пополз с поля и окутал дворец и Генеральскую улицу и другие улицы, на которых вытянулись линейками «ротные дома» потешного войска. Боярин сидел у себя, запахнув окна, и крестился на иконы. В густом дыму трудно было разыскивать пропавшего. Обыскали всё село, но капитана Фёдора и след простыл.
Вечером, когда солнце уже закатилось, беглый капитан пробрался огородами к реке Яузе и долго стоял на берегу, свесив голову.
Идти мостом он не мог, потому что на мосту стоял караул. Он помедлил немного, вздохнул и прошептал:
— К Лёшке пойду, в Измайлово! Эх, вода-то холодная!
Он взмахнул руками и отчаянно бросился в воду. Часовой на мосту крикнул: «Кто идёт?», но никто ему не ответил.
Утром боярину доложили, что сына сыскать не могут и что царица приказала искать его в Измайлове.
2. ДЕЛА РЕЧНЫЕ
В селе Измайлове, возле сарая, на Льняном дворе сидел светловолосый парнишка лет двенадцати и смотрел на небо.
По синему небу медленно шли крутые белые облака. Они выходили пышной стаей из-за крыши сарая.
Мальчик пел:
Из-за моря, моря синего,
Из-за глухоморья зелёного,
От славного города Веденца,[4]
От того-де царя ведь заморского
Выбегали, выгребали тридцать кораблей,
Тридцать кораблей и един корабль…
Облака плыли куда-то на северо-запад, к далёким берегам, к далёким землям — туда, куда их гнал ветер.
Мальчик перевёл глаза на сарай, старый, тёмный, с покосившейся соломенной крышей. В тишине чуть слышно шелестели за тыном[5] берёзы. Двор был пуст и заброшен. Когда-то здесь хозяйничали управители важного боярина Никиты Романова, но с тех пор прошло много лет, и в этот запущенный угол редко заглядывали люди.
В сарае громко закудахтала курица. Затем раздался тихий стук: мальчик постучал пальцем в стенку. Вероятно, это был условный знак, потому что изнутри ответили стуком же. Потом тихий голос из сарая спросил:
— Никого не видать?
— Никого… вылезай. Нет, стой! Идут!
Светловолосый мальчик мгновенно принял прежнее положение, поглядел на облака и запел:
Посмотрят казаки,
Они на море синее.
От того зелёного
От дуба крековистого
Как бы бель забелелася —
Забелелися на кораблях
Паруса полотняные…
— Нишкни, ирод! — раздался резкий женский голос. — Я тебя зачем посадила? Хохлатку стеречь! А ты песни поёшь! Да и какие песни! За такую песню, олух, тебя в Москву да в царский застенок…
— Отчего, матушка? — спросил мальчик, равнодушно глядя на коренастую женщину со вздёрнутым широким носом, которая стояла перед ним, уперев в бока свои крупные загорелые кулаки.
— Оттого, что песня казацкая, вольная, её петь не велено.
— Да ведь это отцова песня!
— Молчи, ирод! Про отца-то своего поменьше рассказывай! Не ровён час, услышит кто… С кем ты тут говорил?
— Ни с кем.
— Врёшь, ирод! Я сама слышала голос чужой. Кого ты прячешь?
— Да я никого, матушка…
Женщина рванула дверь сарая. Дверь с тяжёлым скрипом распахнулась. Внутри сарая, в темноте, снова закудахтала курица.
— Снеслась, ей-богу снеслась! — с торжеством объявила женщина. Она нырнула в темноту и через несколько минут появилась с большим белым яйцом на ладони.
— Уже давно снеслась, а ты сидишь, лодырь, песни поёшь! Да всё про корабли да про казаков… — Женщина боязливо оглянулась и перекрестилась. — Я из тебя отцову дурь-то повышибу! Не для того люди на суше родятся, чтоб по морям плавать. Рыба в воде, а человек да курица — на сухопутье. А кто на воде плавает, тому не сносить головы. От Москвы до моря год прошагаешь — не дойдёшь. Ты смотри у меня!..
Женщина погрозила мальчику кулаком и торопливо зашлёпала к дому. В сарае послышался шорох, и прежний голос спросил:
— Лёшка, а Лёшка! Ушла?
— Ушла.
— Вылезать?
— Сиди. Нынче день неспокойный.
У Лёшки Бакеева была очень сердитая мать. В молодости была она замужем за понизовым казаком,[6] который прибежал в Москву с Волги после казни лихого атамана Стеньки Разина. Не сносить бы головы Бакееву-старшему, да никто его не знал в этих краях, и он правильно рассудил, что лучше податься в Москву, чем бродить по Волге, где его в конце концов схватили бы царские стражники.
Так он и прожил свой век в Измайлове сторожем на заброшенном Льняном дворе; мастерил удочки, ловил рыбу в Измайловских прудах, старался никому на глаза не попадаться, в церковь исповедоваться не ходил; а если его спрашивали, откуда он родом, то отвечал, что из Мурома. Да он и в самом деле был из Мурома.
От него Лёшка слышал множество песен и рассказов про синее море, про белогрудые паруса, про казачьи лодки, про то, как горел город Астрахань на Волге, как казаки уничтожили царский корабль «Орёл» и как славно они пировали. Весной, когда над Москвой шли с северо-востока низкие чёрные тучи, когда на Яузе начинал трещать лёд и ветер сотрясал соломенные кровли в Измайлове, у Лёшкиного отца начинался приступ тоски. Он без конца говорил о том, как пройдёт лёд, как задует ветер, как пойдут с низовья караваны с солью и рыбой, с персидским шёлком и с бусами, а с севера повезут пеньку, полотно и лес; как дожидаются ветра тяжёлые суда на Москве-реке и Оке и как в затонах по ночам горят костры. Мать бранила отца, топала ногами, проклинала тот день, когда вышла за него замуж, упрашивала хотя бы невинное дитя пощадить и не рассказывать ему сказок про вольных молодцов да про дальние края. Когда Лёшке было семь лет, отец умер, а мать раз навсегда запретила ему поминать отцовы сказки. Но Лёшка не забыл ни одного слова. Мальчик он был молчаливый и задумчивый. Часами сидел он на пустом дворе, глядел на облака, вдыхал полной грудью весенний ветер и запах сырого дерева от намокших после дождя брёвен.
Он тайно играл в казаков. Когда матери не было, он, размахивая самодельной саблей, брал приступом сарай и испускал боевой казачий клич: «Сарынь на кичку!»