[53] виста, — общество, тощее, как выписка из дела, покорное, как донесение, и с лицом расстроенным, как у большого шлема. Приходи, о Дух Сатиры! Найдешь у нас Великого Преемника твоей несравненной Покровительницы, который ободрит и защитит тебя так, как ободряет и защищает Он добродетель, дарования, полезное и заслуги. Поди, рыщи по гостиным, по спальням и судилищам; заглядывай в передние пронырства, отыскивай порок в последнем его убежище, забавляй, смеши, коли. Что долго думать?.. говори нам хоть басни: ум нередко бывал принужден притворяться дураком, чтоб заставить выслушать себя. Сотвори для нас Крылова: в этом творении превзойдешь ты и твоих соперников, что за морем, и самого себя.
Он выслушал наши просьбы и дал нам великого баснописца. Ведайте ж, люди, что тот важный, достопочтенный Крылов, которого вы все знаете и любите; тот маститый, умный старец, которого часто встречаете на Невском проспекте расхаживающего в шубе среди огромного стада львов, волков, лисиц, кур, овец, лещей и медведей; который, проходя мимо вас, шепчет вам на ухо, что у вас рот немножко замаран кровью и на усах торчит еще куриный пушок, и между тем в глазах ваших читает драму новой замысловатой басни — тот самый Крылов есть не что иное, как третье и великое воплощение этого милого, блистательного, колкого, остроумного беса. Вы улыбаетесь?.. Я вам говорю это: можете мне поверить.
И восхищенный своим делом, веселый ангел-хранитель наших нравов не ограничился одними баснями. Он закрыл себе лицо потешною маскою Комуса[54] и заговорил сквозь смелые уста Грибоедова: Горе от ума явилось на горизонте, как грозная комета, влекущая за собою массу света, мрачных пророчеств и страха; потом схватил он еще перо романиста и написал Ивана Выжигина[55]: написав, он прочитал его и — сам ужаснулся! Вы кричите против этих двух произведений, особенно против последнего?.. Кричите, кричите! — тем не менее они сделали большой переворот в ваших нравах и понятиях, и я, стоя вне вихря, в котором вы кружитесь, вижу всю их пользу, могу с достоверностью сказать об их спасительном на нас действии. Вы того не примечаете?.. И не удивительно! — вы и того не примечаете, что катитесь в пространстве вместе с земным шаром, а думаете, что солнце на то только и создано, чтобы вертеться мельницею кругом вашего самолюбия и ваших нелепостей.
Но теперь уже наверное спросите вы у меня сурово, кто я такая, что смею говорить вам так дерзко, безо всяких чинов?.. Извольте: теперь я скажу вам правду.
Я книга; я сама Сатира. Стою у моего хозяина, А. Ф. Смирдина, в его библиотеке для чтения, по левую сторону дверей залы, в среднем шкафу, на второй полке, и готова дать вам ответ во всякое время. Приходите ко мне, потолкуем!..
Между тем в нескольких словах расскажу вам историю моей жизни — где была, как жила, что делала и как теперь провожу время. Умолчу только о моем заглавии: заглавие в книге не более значит, чем у вас титулы.
Я родилась в конце XVII столетия. Отец мой был бедный попович, который, изучив душу человека в Киевской академии[56], женщин во время «киевских контрактов»[57] и сердце человеческое в Нижнем Новгороде, сочинил было толстую книгу «О Добродетели». Люди и смотреть не хотели на его добродушный труд, по одному заглавию. Он написал резкую Сатиру на их глупость: они прочитали ее с удовольствием и сказали, что это написано на их соседей. Книга его «О Добродетели» пропала без вести; картина глупостей современников его одна лишь исправно дошла по адресу — до потомства и бессмертия. Это — я.
По обыкновению того времени, всю свою молодость провела я в рукописи, таскаясь по монастырям и забавляя дьячков и семинаристов. Наконец я вышла в свет. Не стану вам описывать, как меня набирали, печатали и переплетали: это происходило слишком известным и обыкновенным порядком, в начале прошлого века. Тогда еще не было в России ни ценсоров, ни цензурных комитетов: частный пристав, временно исполнявший должность полицеймейстера, был моим крестным отцом и, с стаканом ерофеичу в руке, благословил меня на выпуск из типографии. Но вот что навсегда оставило в моей душе глубокое впечатление. Мой батюшка был вне себя от восхищения и восторга при виде своей любезнейшей дщери, возрожденной, умной, ловкой, сияющей всеми прелестями свежей печати и нового переплета: он нежно прижимал меня к сердцу, целовал, орошал слезами, предсказывал мне успехи и упивался чистейшею радостью; он мечтал даже о славе и деньгах и умер с голоду через три месяца после этой радости.
Но смерти честного, доброго, благонамеренного моего родителя его дети и кредиторы нашли в его лачужке только нищету полезного автора и Сатиру на людей, то есть меня. Дети принуждены были довольствоваться первою; меня, как рухлядь, заграбил к себе один ростовщик, давший денег на уплату за печать и бумагу, и отнес на свою квартиру. Он прочитал меня за свой долг три раза с большим вниманием, и еще один раз за проценты — я никогда не имела такого прилежного читателя! — и нашел, что я совершенно права: что у людей нет рассудка, ни сердца, когда они не умеют любить и беречь такой драгоценной вещи, как копенка; ни совести, когда они занимают у него деньги, клянутся в своей исправности и не отдают в срок.
У этого ростовщика был старинный знакомец, русский боярин из татарских вельмож, весьма дурной плательщик, который давно уже не возвращал ему ни капитала, ни процентов и дерзко напоминал ему о своей знатности, когда тот напоминал ему о прошествии срока. Чтоб усовестить заматерелого должника, ростовщик взял меня с собою в карман, снес к нему и в его отсутствие положил на мраморном столике с золочеными ложками, стоявшем перед пышным диваном.
Сначала великолепие барского дома ослепило мое зрение, и я повсюду видела только золото и счастье. Но скоро глаза мои привыкли к блеску, и я приметила на стенах, на полу, на креслах, на столах и на кровати гадкие пятна порока, следы нищеты и разврата, искусно затертые роскошью. Я почувствовала отвращение.
Я пролежала там несколько месяцев, пока меня приметил боярин. Однажды попалась я ему под локоть, когда он подписывал на том же столико вексель для своей любовницы, и удостоилась его внимания. Он взял меня в руки, осмотрел, увидел, что я русского изделия и с презрением бросил меня в угол залы так сильно, что все мои страницы засвистели. Я чуть не закричала с досады на этого Монгола, хотя книгам, как известно, кричать у нас не позволено, и, глотая слезы обиды, все свои строки приправила свежею желчью.
Когда он уехал на бал, лакеи подняли меня в углу и вынесли в переднюю. Здесь, в первый раз но смерти моего родителя, встретила я людские ласки. Дюжий Еремей, камердинер моего вельможи, и миленькая горничная Наташа уселись читать меня по складам; они смеялись, толкали друг друга и в каждом моем слове находили явный намек на своего господина. Я думаю, они не ошибались: я так была зла на него в ту минуту!.. Но чтение более и более становилось занимательным. Еремой хотел поцеловать Наташу, она закрыла себе лицо мною, и его огромные поцелуи упали прямо на мою обертку. Потом Наташа уронила меня из рук на землю... Ах, как они были растроганы в тот вечер!.. Тут я впервые увидела счастие человеческое: оно сидит в передней.
Я пробыла шесть лет в этом месте. Жизнь в передней, где я обыкновенно лежала на окне между бутылкою с квасом и подсвечником, довольно мне понравилась. Я имела множество читателей. Все просители в ожидании выхода знаменитого моего хозяина проводили со мною свое время и забавлялись моими остротами насчет его. Они применяли к нему все описываемые мною слабости и недостатки, хохотали, как тетеревы в лесу, и тогда только унимались, когда дверь кабинета отворялась и начиналось поголовное ползание. Это было очень забавно!.. Однако ж, для чести как самих знаменитых хозяев, так и стекающихся к ним просителей, не советовала бы я никому из первых класть Сатиру на людей в еврей передней.
В одно утро пришел к нам какой-то молодой человек, довольно порядочно одетый. Он увидел меня на окне, схватил, посмотрел и опять бросил, потом он отошел в сторону и равнодушно стал у печки. Я заметила, однако, что молодой человек поглядывает на меня с необыкновенною нежностью: я думала, что, может статься, он родственник или короткий приятель покойному батюшке. Спустя четверть часа он снова приблизился к окну, и тут, сама уж не знаю каким образом, очутилась я в его кармане. Вскоре обнаружилась причина нежности его ко мне. Это был почетный любитель отечественной словесности, который дешевым образом собирал книги для своей библиотеки: он украл меня из передней и запер у себя в шкафу, где я с сотнею других, подобных мне пленниц, душилась в пыли и темноте, поминутно обороняясь от летающей роем моли; плакала и кляла свою судьбу. Вы никогда не бывали книгою и не знаете, что значит быть разбойнически похищенною бессребреным любителем словесности: это ужас!..
Он стерег меня, как евнух женскую добродетель, но в печатном государстве есть разного рода промышленники. До него добрался один записной читатель чужих книг который выпросил меня у него на одни сутки и никогда ему но отдавал. У этого читателя взял меня другой читатель, который тоже не имел привычки возвращать книги, и с тех пор я пошла по рукам. Я кочевала таким образом сорок лот. Я была и у судьи, который торжественно накрывал мною стакан горячего пуншу, как скоро начинал он любимое свое рассуждение о двусмысленности всех вообще законов; и у секретаря, который нарочно держал меня на своем столике, чтоб люди знали, куда класть взятки; и у неверной супруги, которой всегда, весьма ловко, попадалась я в руки всякий раз, как муж ее приходил домой скорее обыкновенного. Словом, я была везде: в палатах и в конюшне, в кухне и в академии — и везде была полезною. Я переносила на себе семь оберток разного цвета и достоинства и дважды испытала сладость супружеского счастия, быв первым браком переплетена в одну книжку с развратным романом, а вторым — с толстым таможенным тарифом. Последний — вечная ему память! — был очень мягкого сердца: его все обижали!..