Повести писателей Латвии — страница 3 из 86

Но гостинцы Норе слали не только Саша с матерью. У меня для нее тоже было кое-что припасено, только об этом никто не знал. И вот я… вот я сижу на краю канавы, словно выброшенный из лодки, и никак не могу уразуметь, что Норы больше нет! И тут я взвыл, как пес, хотя глаза, как назло, оставались сухими, — но сразу же тяжелая рука легла мне на плечо.


Я вскочил и огляделся, моргая. Не было ни канавы, ни цветущей черемухи — только множество растерянных и испуганных лиц.

— Дайте-ка лоб, — велел преподаватель, и я покорно подставил голову.

— Жара нет… Вы под утро так бредили, что я уже собрался вызывать скорую помощь. Мыслимое ли дело: ходить босиком по мерзлой земле!

— Не впервой, — отмахнулся я. И хотел добавить: хорошо, что, наклонив голову, мне сейчас не нужно закладывать руки на затылок, как под дулами немецких или бандитских автоматов. Но сказать это я не успел, потому что меня стал колотить обычный утренний кашель.

— Кашляете все же.

— Это от курения. С утра надо прочистить дымоход, чтобы весь день можно было дымить. — Я нашарил в кармане пиджака папиросы и как был, босиком, направился к выходу.

— Курите здесь, — великодушно разрешил преподаватель. — Все равно будем проветривать комнату.

— А зачем бродить босиком по морозу? — полюбопытствовала одна из девчонок.

— Чтобы собаки не нашли по следу.

Та, что спрашивала, так и застыла с разинутым ртом, а преподаватель усмехнулся:

— Если бы так, этим приемом пользовались бы многие. Но собаки находят. Точно знаю, что находят.

Чувствовалось, что преподаватель знает, что говорит. Но и я знал.

— Находят — если ноги поранены, если из них сочится кровь, ну хоть самая малость. А если ноги целы, ни одна собака не возьмет след. Если же убегать в обуви, выручить может лишь проточная вода.

— Для этого надо быть факиром — чтобы бежать по промерзлому жнивью и не поранить ног.

— Факиром или не факиром, только если человек привык с весны ходить босиком, то может прогуляться и осенью, по морозцу.

Я пощупал портянки. Сырые. А у меня ступни и икры слегка ныли. Нечего делать. Я раскрыл чемодан, вытащил поношенную тельняшку, раскрыл карманный нож, отрезал рукава, а саму тельняшку располосовал пополам. Мягкий трикотаж приятно прильнул к ногам. Если нет запасных портянок, ничего другого не придумаешь. А без тельняшки обойдусь, в запасе остался еще шерстяной джемпер. Я натянул сапоги; по ногам, ощутившим тепло, сразу забегали мурашки. Значит, ноги я вчера все-таки подморозил.

А что еще оставалось? Общество собралось донельзя утонченное, спать предстояло всем вместе — на соломе в горнице. Я уже совсем собрался разуться и вымыть ноги там же, где и все прочие, у колодца, но спохватился, что, кроме портянок, на ногах у меня — длинные женские чулки. Покупать их куда выгоднее, чем мужские носки: когда они проносятся, их можно обрезать, а концы зашить или просто завязать. Одни чулки заменяют три пары носков. И чтобы я просто так, ни за что, за прекрасные глаза, открыл всей почтеннейшей публике свой патент? И не подумаю!

Но тут я вспомнил, что раньше из колодца здесь поили только скотину, а воду для людей носили из бочажка. Надо, кстати, взглянуть, не зарос ли он.

И я не спеша похромал по едва заметной в сумерках тропинке. Когда-то эта дорожка была основательно нахожена, раз и сейчас ее можно было различить даже под высокой, пожухлой от заморозков травой. А вот зарослей кустарника здесь раньше не было: какой же хозяин позволит всякой дряни разрастаться на своей земле?

Когда-то бочажок укрывала от солнечного жара пышная липа. Я разыскал оставшийся от нее пень; кора уже отвалилась, но древесина была еще крепкой. Дубовый сруб позеленел, но держался так же прочно, как и в былое время. Рубили его не на один век. Я нагнулся и стал пить. От воды заломило зубы. Потом прошел чуть дальше — туда, где ручеек вырыл промоинку. Я разулся и едва не вскрикнул, так холодна была вода. Зато вмиг прошла усталость, и натертый и прорвавшийся пузырь перестал болеть. Я вымыл ноги, простирнул с песком портянки, а дырявые чулки засунул подальше в ольховые коряги. И, неся сапоги в руке, пошел к дому. Уже подмораживало, и длинные стебли травы обжигали ноги, словно были посыпаны солью.

В Дижкаулях — так назывался хутор — наши уже сидели за столом, пили горячий чай, чистили картошку и уплетали ее с каким-то соусом.

На меня, босого, уставились, как на ненормального. Топилась плита, лежанку уже успели завалить всяким тряпьем.

— Вода в колодце скверная, — заметила одна из ужинавших. — Даже в чае остается привкус.

— Ни в коем случае не пейте сырую, — сказал преподаватель то, что ему и полагалось сказать.

— Тут из колодца поили только скотину, счел нужным сообщить я.

Мои слова вызвали замешательство. Ко мне повернулись лица — удивленные, раздраженные, обеспокоенные.

— Что же пили люди? — деловито спросил преподаватель.

Я так же деловито ответил:

— Ходили по воду к бочажку.

— Что это такое?

— Если ключ забирают в дубовый сруб, его в этих местах называют бочажком.

— И далеко он?

— Тут рядом. Я вот сходил, напился.

— Неужели ты и ноги там мыл? — ужаснулась одна.

Ее ужаса я не понял: известно ведь, что всякий родник очень быстро очищается.

— Мыл, только не в бочажке. Где родник, там всегда бывает и промоинка.

— Что еще за помойка? — это спросила, кажется, групоргша.

— У тебя в голове. Не худо бы ее промыть, — довольно дружелюбно ответил я, потом объяснил, совсем как малым ребятам: — Пора бы знать; ручейки, особенно заросшие, тут называют промоинами и промоинками. Между прочим, промоинка из здешнего бочажка течет прямо на восток. Пасхальным утром надо в ней умыться. Тогда целый год будешь здоров, как огурчик, да и красоты прибавится.

— Суеверие, — решила групоргша.

— Это фольклор, который вам еще предстоит изучать, — вступился за меня преподаватель. — Ты жил тут, на хуторе? — по-прежнему деловито спросил он.

— Нет, — односложно ответил я, наливая остывший чай и пытаясь проглотить хоть одну картофелину: аппетита не было ни на грош.

— Откуда же ты знаешь, кто пил из колодца, кто — из родника?

— Бывал здесь, — неохотно пояснил я. — Тогда меня, правда, сажали за стол там, на кухне. В горницу сегодня попал впервые.

Кое-как я проглотил пару картофелин, запивая их горьким чаем. К соусу и не притронулся: не очень-то я доверяю умению молодых хозяек приготовить на скорую руку что-нибудь съедобное. Потом улегся на солому и притворился, что засыпаю, чтобы ко мне больше не лезли с дурацкими вопросами.

Но перед этим заметил:

— Надо бы достать белого песка и оттереть сруб бочажка, он совсем обомшел.

И сделал вид, что сплю, — чтобы дать волю памяти…

…Прежде в Дижкаулях я и в самом деле дальше кухни не заходил. Здешние хозяева покупали и выменивали то же самое, что и все окрестные жители, никаких особенных пожеланий или заказов у них не было. Хозяин, правда, был истый скопидом, торговался за каждый рубль, каждый грамм, за каждую крошку, словно бы отрывал от себя последнее; похоже, что торговаться было для него удовольствием. Хозяйка больше помалкивала, говорила лишь тогда, когда без слов нельзя было обойтись. Зато никогда не забывала покормить. Хозяин против этого не возражал, но у меня после торгов с ним кусок застревал в глотке. Когда мы достигали соглашения насчет денег, он отсчитывал их, копейка в копейку, и уходил в горницу, предоставляя хозяйке расплачиваться съестным. И каждый раз оказывалось, что она дала больше, чем даже я запрашивал вначале, словно и не слышала, сколько успел выторговать у меня хозяин. Таких чудес со мной раньше не приключалось. Обычно как раз хозяйки и оказывались самыми прижимистыми, с мужиками договориться бывало легче. Здесь же обстояло наоборот, и поэтому я нет-нет да и заворачивал снова в Дижкаули.

Хозяйка была лет на пятнадцать, а то и на двадцать моложе своего супруга. Она еще выглядела красивой, хотя у нее была уже взрослая дочь, молва о красоте которой шла далеко. Дочь, однако, была еще сдержаннее и молчаливей матери, ни разу не удостоила меня хоть словечком, точно бы я был пустым местом. Словом, странное это было хозяйство, от которого в те дни осталась едва треть, а раньше, говорят, у них было чуть ли не сто гектаров. Странным казалось даже название хутора: если его перевести на литературный язык, оно звучало бы как «Большие свиньи». Но, вопреки названию, никакого свинства здесь не происходило.

Правда, однажды в сумерках я нечаянно заметил, как пригожая и гордая Гундега, хозяйская дочь, прогуливалась с несколькими вооруженными парнями. Но в тот миг я думал лишь об одном: как бы не попасться им на глаза. Если мешочничаешь в одиночку, приходится бояться всего. Хорошо еще, если только отнимут тощий сидор, а то ведь могут и кокнуть — просто так, для развлечения: морда твоя не понравится или слишком уж слабо выразишь восторг по поводу неожиданной реквизиции. А если парни окажутся «ястребками», то задержат, отправят в город, а там пойдешь под суд за спекуляцию, подрывающую нормальные отношения между городом и деревней. Уже сколько я обещал себе: вот схожу еще раз, и все — лучше буду щебенку дробить. Но всякий раз кто-нибудь обязательно сбивал с пути. То просили привезти мыльнянку, потому что свинья на беду околела, нельзя же, чтобы пропало столько жира. То ребенку требовалось лекарство от глистов, в деревне его не достать, а в городе у меня в аптеке знакомые барышни. То нужен был частый гребень, то средство от коликов, то гвозди, то семена редиса и огурцов, то батареи для приемника, то йод и бинты… Только для своих людей, дело верное! А я знать не знал этих своих, да и дело было не такое уж верное, и все же я снова шел: жить-то надо. И потом, по правде говоря, меня тянуло к Норе. Маршрут я всегда составлял так, чтобы можно было невзначай забежать к ней, повидать, поговорить хоть немножко.

Да и Саша с матерью не давали покоя: