— Чай — это баловство, — неуверенно сказал Алеха и сконфузился. — Непривычные мы к чаям-то.
— Как знаешь, — матрос шагнул к двери, — привыкнешь. И к чаю привыкнешь, и крендели будешь вязанками покупать… Они, химики-то, много, слышь, зашибают. Ты тут не блуди только, — строго закончил он и указал на распластанных лещей и чехоней. — У меня они счетом. Пропадет, из горла выдеру, — лениво и добродушно пообещал матрос и показал Алехе волосатый кулак.
— Не трону, — отозвался Алеха, укладываясь на скамейку, — больно надо. Что мы, не едали, что ли?
— Ну, то-то же, — матрос зевнул и ушел, затворив стеклянную дверь.
Лежать на скамейке жестко, неудобно. Надоедливо шумит вода, с легким погромыхиванием катается по палубе цепь. Яркий свет лампочки режет глаза. Но все это наполнено для Алехи особым смыслом, присущим новой жизни, которая началась для него нынешним утром в далекой, родной Мурзихе, от которой увозит его пароход «Плес».
Алеха смотрит на лампочку. И хотя глазам больно, словно песок попал, Алеха не закрывает их. Метелицей увиваются вокруг лампочки белокрылые, суетливые бабочки-поденки. Алеха знает: на них здорово клюет чехонь. Только ловить поденку надо с вечера, потому что живет она всего одну ночь. А он, Алеха, будет жить долго. Он непременно справит себе сапоги и тогда вернется в Мурзиху. Выйдет в них на большую улицу и пройдет вдоль порядка, поскрипывая соковыми подметками на зависть парням.
А метелица все кружится и кружится. Уже целое снежное облако образовалось вокруг лампочки. Алеха даже поопасался, не завалит ли его несметный рой, хотел пошевелиться, но, нащупав котомку в изголовье, уснул, словно нырнул в непроглядно-темную ночную воду.
Сестра Паша была лет на пять старше Алехи. Она вышла замуж за мурзихинского парня Саньку Суханова и вот уже второй год живет в Черноречье. Прошлым летом Паша с мужем приезжали в Мурзиху на побывку. Привезли гости мешок, набитый мешками из-под селитры, добытыми Санькой на заводе, два килограмма комового сахара, ситца мачехе на кофту и еще всякого добра: моток проволоки, полпуда свинца и прочие необходимые в хозяйстве вещи.
Мешки стирали в реке. На них были какие-то непонятные буквы. Санька говорил, что написано по-заграничному. Мужики мяли в руках грубую, лоснящуюся ткань, завистливо вздыхали, одобряли добычливого филатовского зятя. А тот, войдя в раж, с раскрасневшимся рябым лицом, нахваливал жизнь на далеком химическом заводе.
Молчун Гурьян Тырынов недоумевал больше других, слушая Санькины рассказы. Он никак не хотел поверить, что рабочим дают там бесплатно молоко и спецовку. Но Санька божился и хвастался новой суконной парой, якобы сшитой им из спецовки. Гурьян скреб в затылке и соглашался, что пиджак и брюки действительно стоящие, век им износу не будет, если надевать по праздникам.
— А сапоги чего же не справил? — ехидно спросил Гурьян Тырынов, норовя подсечь расхваставшегося гостя. — Сапоги-то, говорю, что не справил, мать честная? Врешь, поди, рябой!
Санька замялся, затаил дыхание и Алеха, присутствовавший при этом разговоре. Он тоже, как Гурьян, не верил зазывным рассказам шурина.
— Сапоги, сапоги! — с досадой проговорил Санька. — Сапоги — дело десятое. Будут и сапоги, их ведь не купишь сразу-то. Да мне и не надо абы какие… Во-первых, чтобы опойковые были, подметка, опять же, должна соковая быть. И с головками трудно.
— Вот то-то и оно, — прогудел Гурьян Тырынов, — сапоги, брат, как жену, надо выбирать, на всю жизнь чтобы хватило… Знамо дело, сразу-то их не подымешь. Денег-то сколько надо!
Гости пробыли в Мурзихе две недели. Перед самым отъездом Санька сказал Алехе:
— Брось ты эту Мурзиху, приезжай к нам. Парень ты здоровый, вон какой вымахал! До Нижнего пароходом, а там сел на поезд — и в Черноречье… А тут уж любую собаку спроси, где Санька Суханов живет, сразу укажут. Меня все знают.
— Не найду, поди, — засомневался Алеха, чуть не задохнувшись от этой мысли — бросить Мурзиху и податься на чужбину. — Далища-то вон какая!
— Не найду! — возмутился Санька. — Скоро бриться начнешь, а все боишься. Небось девки всю завалинку обтоптали, а все еще за мачехин подол держишься! — И он захохотал хмельным, нехорошим смехом.
Алеха смутился, принялся внимательно разглядывать лапоть, поерзал на широкой укладистой лавке.
— Я, брат, все вижу, — продолжал тешиться Алехиным смятением Санька, — вон как Дунька-то Тырынова на тебя зыркает… Да, смотри, Гурьян-то не отдаст ее, пока сапогов не справишь. Он скаредный. Они, молчуны, все такие… Помню, попросил у него телегу, а он: «Мне не жалко, мне не жалко, только я никому не даю, Саня». У-у, черт бородатый!
Вконец смутившийся Алеха был рад, что шурин перевел разговор на Гурьяна Тырынова, поддакнул:
— Он дошлый, Гурьян-то. Морковь под зиму сажает, толстенная родится… А блеснить пойдет, подковы к валенкам привязывает, чтобы не склизко было.
— И тебя подкует! — Санька захохотал. — Будешь у него заместо мерина ходить, и перекрут тебе сделает, чтобы на сторону не бегал. Право, Алеха, езжай лучше к нам. У нас там вольготно. Как сойдешь с парохода в Нижнем, вали прямо по рельсам на станцию. Выправишь билет и дуй до Черноречья. А там опять по рельсам… Никуда не сворачивай. Любую собаку спроси, всякий укажет, где Санька Суханов живет!
Смотрит Алеха синими глазами на родича и очень хочется ему уехать. Знает, мачеха не будет возражать. Он ведь часть денег домой присылать станет. Только вот как с Дунькой Тырыновой? Станет ждать или нет? Ведь если свадьбу играть, без сапог все одно не обойдешься. А может, с отцом поговорить? Вечером на улицу стыдно выйти.
Вечером выпил Алеха самогонки с двоюродным братом Иваном Досовым, вышли на улицу, двинулись вдоль порядка, полоша засыпающее село припевками. У самого Алехиного дома спели сочиненное по этому случаю:
На горе барана режут.
Я баранины хочу!
Сапоги мене не справят —
Дома печку сворочу!
В тот же вечер состоялся разговор у Алехи с зазнобой. Сидели они с Дуняшкой у плетня, на самом обрыве, позади Тырынова дома. Обалдевший от самогонки и собственной смелости Алеха пытался целоваться, но Дуняшка, опрятно вытирая вышитой утиркой лицо, сторонилась и утихомиривала парня.
— Брезгуешь? — лепетал Алеха, ловя плотные, округлые плечи Дуняшки. — Сапогов нету, потому и брезгуешь? И отец твой гнушается из-за этого. Думаешь, не знаю? Я все знаю, ты не гляди, что я в лаптях… Ты знаешь, кто у нас зять?
— Известное дело, — упираясь руками в широченную грудь Алехи, смеялась девушка, — хвастун. Тятя говорит, ни в жисть не поверит, чтобы бесплатно молоко давали на заводе.
— Знает он, твой тятя, — бубнил Алеха, мало-помалу трезвея на свежем воздухе, — кабы не ты, устроили бы мы ему с Санькой, скареду! Снегу у него зимой не выпросишь.
Девушка обиженно рванулась, но Алеха схватил ее, усадил к себе на колени.
— Ты не обижайся, Дуняха, — миролюбиво заговорил он, — я ведь понимаю: это только курица из-под себя разгребает, а все другие-то к себе норовят.
— Понимаешь, а коришь, — Дуняшка нарочито всхлипнула. — Тятя хочет как лучше… И про тебя говорит, что ты парень старательный: не из дому, а в дом… И семья у тебя хорошая.
Польщенный Алеха благодарно хохотнул, почувствовав, как льнет к нему Дуняшка.
— Все бы хорошо, — продолжала меж тем она, — да вот без сапогов, тятя говорит, что за жених.
— Говорил я сегодня с отцом, — отозвался Алеха, — да впустую.
Оба замолчали, вглядываясь в знакомую даль Заречья, залитую лунным светом. Речка Кубердейка стлалась серебряным позументом меж дубовых грив, тускло светились озера, похожие издали на старинные полтинники из татарского мониста. Невысокие тальники густо темнели вдоль Кубердейки. Они чуть шевелили верхушками и казались Алехе похожими на сапожную щетку, начищающую до зеркального блеска неширокую, словно голенище, реку.
— Все равно будут у меня сапоги, — сказал Алеха, — вот увидишь. Да не простые, а хромовые!
— Ну да, — усомнилась Дуняшка, — где возьмешь?
— Я в Черноречье поеду, — твердо сказал Алеха, — Заработаю, куплю — и приеду. Вот и весь сказ.
— А как же я? — Дуняшка приглушенно всхлипнула — Уедешь и не приедешь… Там тебя живо окрутит какая-нибудь!
— Прямо уж, — размягченно возразил Алеха, — да я ни на кого смотреть не буду… Сапоги куплю, и баста!
— Все вы так говорите.
— Да ты то, не веришь? — возмутился Алеха.
— Верю каждому зверю: кошке, ежу, а тебе погожу, — строптиво ответила Дуняшка.
— Да лопни мои глазыньки, сгори мой родной дом! — зачастил Алеха. — В тот мясоед играем свадьбу! Поняла? Так и отцу скажу.
— Ладно уж, — вздохнула Дуняшка и прильнула к Алехе. — Помни только: уговор дороже денег!
За полтора дня, что плюхал «Плес» до Нижнего, насмотрелся и наслушался Алеха всякого.
В Камском Устье пароход набирал мазут с нефтестанции. Пока дошла очередь да возились с толстенными шлангами, перепачканными жирными потеками, «Плес» выбился из расписания. Поэтому, когда он подвалил к пристани, чтобы принять пассажиров, его место занял другой пароход.
Невзрачный «Плес» робко прислонился к ослепительно белому «легкачу», на колесном кожухе которого сияли большие латунные буквы: «Спартак».
— В Астрахань бежит, — с завистью сказал матрос, владелец вяленых лещей и чехони. Матроса звали Тежиковым. Это Алеха узнал, когда штурман с верхней палубы ругал матроса за какую-то оплошность. — Живут же люди… Ишь, ряшку-то наел, — кивнул он на высокого, круглолицего матроса, принявшего чалку на «Спартаке».
Посадка закончилась быстро, и, прокричав положенное число раз, «Плес» снова продолжил свой путь в Нижний.
На корме стало пусто, попутчики сошли в Камском Устье, пустовали койки в классах, но Алехе не хотелось уходить в полутемное душное помещение.
Он сходил за кипятком, достал из котомки недоеденный, ставший уже черствым мачехин подорожник, вынул коричневатое испеченное яйцо.