Разбуженный, Иосиф долго не открывал глаза, ворочался в постели, радуясь ее мягкости, нежа в ней свои отлежанные за месяцы ночевок во всевозможных амбарах и подвалах бока. Вставать не хотелось, так же, как в те далекие утра, когда дядя будил его в школу. С ужасом представляя спросонья, что сейчас придется идти туда, где его ждет учитель Мартын, суровый бородатый мужик из липован, в своих маленьких крысиных очочках и неизменном синем кафтане напоминавший иезуита, разве что вместо креста и Евангелия у него была указка и учебник алгебры под мышкой, Иосиф что–то сонно мычал в ответ, поглубже зарывался в подушки и одеяло, всячески упирался, каждый раз надеясь, что сегодня его минует чаша сия. Борьба бывала долгой, упорной, но заканчивалась всегда одинаково: дядя, какое–то время терпеливо сносивший его жалобы, наконец, смеясь, за ухо вытягивал Иосифа из постели. Так и теперь, с неудовольствием ощущая, как пожаловавшая из гостиной солнечная трапеция пригревает ему ухо, Иосиф порывался лягнуть ее ногой, огреть ее подушкой, но, как ни прятался он от назойливого света, как ни укрывался с головой, ему все–таки пришлось капитулировать. Испустив вздох разочарования, он перевернулся на спину и открыл глаза.
Отражаясь от осколков зеркала на полу, пятна солнечного света расползлись по всей комнате, на дверном косяке, на тяжелой бархатной шторе, на потолке над кроватью расположились причудливые многогранные блики. Ослепительно–желтая полоса делила шкаф надвое, оставляя одну половину себе, другую предлагая Иосифу.
Только тут, лениво разглядывая комнату, Иосиф понял, что в недавнем прошлом она принадлежала дочери хозяев. Об этом говорило все то неуловимо–девичье, что ей было присуще: выглядывавший из–за приоткрытой дверцы шкафа край сарафана, пузырьки с духами на трюмо, заброшенный на шкаф дорожный чемоданчик с розовыми кожаными вставками. На подушке рядом с головой Иосифа покоился длинный–предлинный золотистый девичий волос. Подняв его двумя пальцами, Иосиф долго рассматривал волос на свету, даже попробовал его на вкус, после чего намотал на указательный палец, считая, сколько выйдет витков. Оказалось девять. Отведя руку в сторону, он какое–то время разглядывал получившееся колечко, да так и оставил, снова принявшись рассеянно изучать обстановку.
Утро выдалось не только солнечным, но и теплым. Насквозь проходивший через гостиную и спальню освежающий ветерок вздымал на окне сатиновую занавеску, колыхал край сарафана и листки висевшего возле трюмо отрывного календаря. За окном прочно установилось бабье лето, и где–то там, внизу, на изодранных в клочья городских клумбах еще, должно быть, доцветали последние цветы, жужжала разбуженная солнцем мошкара.
Нехотя спустив ноги с постели и брезгливо сунув их в показавшиеся ему вдруг такими грязными и вонючими ботинки, Иосиф задумался над тем, как проведет этот день, первый день выпавших ему на долю ожидания и свободы. Времени у него теперь было в избытке, необходимость же делать что–либо отпала, и он неожиданно столкнулся с тем, что просто не знает, чем заполнить этот огромный досуг, как занять себя на тот срок, пока снаружи продолжается война. Ему еще никогда прежде не приходилось так надолго оставаться одному, и предстояло еще привыкнуть к этому состоянию, обжиться в нем, довольствуясь лишь собственным обществом да тем, что окружало его в этой квартире.
Квартира и подсказала ему ответ. Озирая эти усеянные осколками, разгромленные войной комнаты, в которых ему предстояло провести много дней, Иосиф впервые посмотрел на них глазами не пленника, но жильца, и, подумав, решил начать с того, с чего и пристало жильцу — с уборки, тем более что она напрашивалась здесь в первую очередь.
Позавтракав вскрытой вчера тушенкой, Иосиф приступил к делу. Приступил с давно уже не испытанным энтузиазмом, ибо из всего, что ему приходилось делать в последние полтора года, уборка была первым по–настоящему созидательным, человеческим трудом.
Все необходимое — веник с совком, тряпки и скребки — отыскалось на кухне и в ванной. Вооружившись ими, Иосиф собрал осколки стекла и разбитой им вазы, тщательно подмел во всей квартире полы, протер пыль на полках и подоконниках, собрал по углам паутину (весь сор позже, с наступлением сумерек, осторожно выбросил в окно). Под толстым слоем извести обнаружился паркет, и он до блеска натер его суконкой, отчего полы, так же, как посуда в буфете, стали отражать солнечный свет. Навел образцовый порядок и в самом буфете, где протер и расставил по местам разбредшиеся блюдца и чашки; в стоявшую на одной из полок терракотовую вазу пристроил букетик найденных в комнате девушки искусственных цветов. Так же, до блеска, начистил латунные ручки ящиков, эмалированные бока и днища кастрюль, медные тазы в ванной (в одном из них, вообразив себя Дон Кихотом, попозировал перед зеркалом, водрузив пылающую посудину на голову вместо каски).
Не ограничиваясь уборкой, Иосиф занялся починкой пострадавших от войны вещей. Два месяца боев не прошли для квартиры даром, и многие предметы в комнатах стояли изувеченные, утратившие свой былой вид. При помощи молотка и гвоздей Иосиф кое–как починил сломанный им стул, вооружившись отверткой, поправил покосившуюся дверь платяного шкафа в спальне. Снял с окна в гостиной продырявленную осколками штору и заменил ее новой, лежавшей в комоде, складки на которой разгладил раскаленным на печи утюгом. Ремонта потребовали и большие бронзовые часы в спальне, которые — стоило их завести — обнадеживающе клацнули, но не пошли. Благо, когда–то сосед по комнате, которую он снимал в Констанце, парень из Брашова по имени Эмиль, работавший подмастерьем у часовщика, открыл ему основные секреты часового механизма, и теперь Иосиф имел возможность вспомнить его уроки. Разобрав и починив их, стрелки он выставил по своим наручным часам.
После уборки комнаты приобрели вполне благопристойный, обыденный вид. Если бы не отсутствие в окнах стекол и не дыры от осколков в стенах и на потолке, квартира теперь вполне могла бы сойти за обыкновенное, не знавшее войны жилище — быть может, единственное в этом огромном, обращенном в руины городе. Единственным, что не вписывалось в этот мирный интерьер, был он сам, ее нынешний обитатель. Заросший, две недели не мывшийся, одетый в пыльный свалявшийся мундир, он никак не походил на обычного городского обывателя, а был по–прежнему тем, кем и попал сюда, — грязным, вонючим солдатом этой войны, одним из тысяч точно таких же, прятавшихся сейчас по развалинам. Взглянув на себя в зеркало, Иосиф решил исправить и этот изъян.
При помощи собранной в кухне воды, источник которой все эти дни по–прежнему не убывал, и найденного в ванной обмылка он кое–как вымылся и выстирал свой пропотевший китель и до неприличия грязное белье. По нагому, чистому телу пробежал холодок — необыкновенное, младенческое ощущение, не испытываемое им с момента последней помывки в пригороде Сталинграда, на грязной, напоминавшей болото реке Царице. Далее, позаимствовав у хозяина бритву, он соскоблил перед зеркалом свою многодневную щетину. В последний раз Иосиф брился еще до Царицы, в какой–то богом забытой деревне, и теперь едва узнал собственное лицо, помолодевшее, совсем юное, как будто вовсе и не его.
Пока развешанное на стульях белье сохло, он заглянул в гардероб отца семейства, где разжился чистыми кальсонами и носками, со вкусом подобрал себе брюки и рубашку, запонки к ней. Снова глянув на себя в зеркало, Иосиф испытал одновременно радостное и щемящее чувство — таким, нормальным, одетым в обычную гражданскую одежду, он не видел себя полтора года, со сборного пункта в Констанце, с тех пор так ни разу и не получив отпуск.
Среди вещей хозяина квартиры была сделана еще одна приятная находка. Во внутреннем кармане висевшего в шкафу драпового пальто лежала непочатая пачка папирос, целых двадцать штук, которым Иосиф, не куривший со дня злополучной атаки, обрадовался, как ребенок. С наслаждением вдыхая неведомый запах советского табака, он долго вертел их в руках, разглядывал изображенные на пачке гору и всадника, после чего медленно раскурил одну из них, выпустив в воздух струю ароматного сизого дыма. Легкие Иосифа наполнились приятным теплом, и на какое–то мгновение к нему пришло ощущение абсолютной полноты жизни.
Вымытый, выбритый, благоухающий одеколоном, он расположился на тахте в гостиной и, покуривая, погрузился в рассматривание взятого в комнате девушки альбома с марками. Точно заново народившийся на свет, Иосиф блаженствовал, таял в ощущении свежести и чистоты и минутами был готов поверить, что никакой войны там, за окном, нет, что он лежит у себя на диване, в Констанце, и бездельничает после учебы.
Темы марок в коллекции были представлены в основном флорой и фауной — обычными в альбомах у девушек. Но добрая его треть была отведена кораблям — последние десять страниц бороздили филателистические парусники, фрегаты и крейсера, к которым его хозяйка, по–видимому, питала особую страсть.
Разглядывая эти разноцветные, с зубчатым обрезом, кусочки бумаги, Иосиф вспомнил о своих детских впечатлениях в лавке филателиста Штефана в Констанце, куда его иногда брал с собой дядя Михай. Туда, в Констанцу, дядя ездил в тех случаях, когда необходимый ему товар нельзя было достать ни в Сулине, ни в столице области, Тулче, и по прибытии оставлял племянника в этой крошечной, размером со спичечный коробок, лавчонке, где Иосифу довелось пережить одни из самых сильных ощущений своего детства. Штефан, седой долговязый еврей, любезно раскрывал перед ним несколько больших, пахнущих кожей альбомов, и, перелистывая тяжелые замасленные страницы, Иосиф разглядывал пестрые, как радуга, марки из Эфиопии, Уругвая, Камбоджи, других экзотических стран. Эти крошечные почтовые знаки с изображенными на них пальмами и какаду казались ему окнами в далекие, фантастические миры, и, завороженный, он напрочь забывал и про склонившегося над ним в своей учтивой улыбке Штефана, и про шумевший за дверью лавочки рынок. Так, погруженный в священный трепет и созерцание, он стоял до тех пор, пока дядя не появлялся и, уступая просьбе, не покупал на одну–две леи несколько самых ярких из них, которые осчастливленный Иосиф уносил с собой в нагрудном кармане.