— Вот он, Герасим-то какой. Вот банька-то — из его лесу.
А Митревна угрюмо:
— А ты молчи-ка, девага. Я про него и слышать не хочу. Бусурман.
— Да ты гляди…
— Нет, нет, не хочу.
Вот ведь — радоваться бы, что сын — герой, так она не-ет.
Будни. У ворот плигинского дома часовой с красной лентой на рукаве. Другой на углу, третий в саду, что по яру сбегает до самой Волги. Они всегда маячат — часовые — и оттого дом глядит жутко, как тюрьма или крепость. Но идут люди, хоть и мало, идут в дом, всяк за своим, скрываются в белых каменных воротах, кружатся. И в городе, и в уезде клянут Бокова, а в дому уже бродят улыбистые, угодливые люди, спрашивают почтительно:
— Принимает ли товарищ Боков?
И много их закружилось здесь.
Ходит по комнатам благообразный, волосатый с полупьяными наглыми глазами — Лунев, адвокат, тот самый, что защищал на суде Павла Бокова.
Этот знает и жизнь, и пути к людскому сердцу…
А за столом в зале, со странной надписью на дверях: «политотдел», сидит чернявый, суетливый, с очень серьезным лицом, деловитый такой — товарищ Любович. Это — чужой, не белоярский.
И в других комнатах: в пятой, десятой, пятнадцатой — велик-превелик купеческий дом, — в каждой люди: кто войдет, увидят деловитость, а дела-то нет — зевают, слушают, лущат семячки; ждут четырех часов, чтобы поскорее домой.
Только Ниночка — она вся деловитость. Каблучки тук-тук-тук. Платье на ней из креп-де-шина, все в волнах, черное, ярко оттеняет белизну шеи и рук.
Тяжелые Гараськины глаза, как магнитная стрелка — все на Ниночку, все на Ниночку. А Лунев жулик, — знает, чем раки дышат, — Ниночка за дверь он к Бокову:
— Хороша девица?
Улыбка блудливая.
— Целовал бы такую девку, целовал, да укусил бы напоследок, — брякнул Боков и рассмеялся скрипуче, с хрипотцой.
— Да дело-то за чем стало? Удивляюсь я.
— Чему?
— Раз, два и готово. Или вы женщин стали бояться?
Герасим лицом сунулся в бумаги. А Лунев на него с улыбкой так, из уголка, с дивана.
— У-ди-вля-юсь вам.
И замолчал.
И раз так, и два. Скажет вот такое, что у Герасима все печенки вздрогнут, и весь он, как струна станет. А Лунев только посмеивается в гладкую шелковую бороду.
А Боков за дверь, он Ниночке:
— Ну, знаете, убили вы бобра.
Глаза сделает Ниночка большие, а сама ведь знает, куда тянет адвокат.
Бокова-то. Обезумел он от вас. «Целовал бы ее, говорит, целовал, да на руках бы понес».
Ниночка — колокольчиком…
Как никого в кабинете, так и надо ей непременно отнести бумаги Бокову.
— Подпишите.
И одну за другой выкладывает. Низко нагнется, плечом заденет Гараськино плечо, волосами его ухо щекочет. Боков покраснеет, запыхтит, пот бисером на кончике носа выступит, ноздри, как меха. Вот бы, вот так и проглотил бы Ниночку со всеми ее бумагами… А та смотрит ему в глаза пристально, будто зовет, смеется глухо, в нос…
Кружилась голова у Бокова, а вот нет, смущается чем-то.
Лунев, конечно, все прознал. Ходит, улыбается, говорит:
— Не робейте.
Раз Ниночка с бумагами.
А Боков про себя:
— Э, была не была!..
Она к нему — плечо в плечо, волосы к щеке — самые, самые кончики, два волосика, три…
Боков как клещами ее охватил, будто в озеро вниз головою кинулся, красноватые большие руки на черном платье резкими пятнами…
— Ах, что вы, что вы, — встрепенулась Ниночка, — не надо…
— Все отдам. Все! Моя!..
И два дня после этого посетителям один ответ:
— Председатель болен…
— А секретарь?
— Тоже болен…
А когда посетители уходили, все хихикали, все, во всем плигинском доме.
Через три дня Боков и Ниночка при-ни-ма-ли. У Ниночки под глазами широкие — в палец — синие круги, она зябко куталась в шубку, позевывала устало, и локоны над висками, всегда завитые задорным штопором, теперь развились и висели печально, как паруса без ветра.
Боков тоже смотрел устало, со всем соглашался:
— А ну, хорошо, пусть будет так.
И никому в этот день не отказал в просьбе.
Лунев пришел к нему, улыбаясь, кланялся и говорил:
— Поздравляю, поздравляю, поздравляю.
И Ниночку поздравлял.
— Теперь бы свадебку гражданскую сыграть. Да поторжественней.
И долго говорил что-то Бокову и все на ухо, с улыбочкой. А Боков только головой качал.
После он побывал в других комнатах, шептал что-то своим приятелям (у него уже много их было) и во всем плигинском доме смеялись в этот день этаким мелким ехидным смешком.
В этот день Ниночка, перед вечером, в автомобиле ездила вместе с Боковым домой — в старый дом дворян Белоклюцких. Дом теперь был пустой, и жила в нем только нянька. Боков — храбрый, буйный Боков — немного оробел, когда проходил за Ниночкой по гулким пустым комнатам, со стен которых на него смотрели старые портреты крашеных офицеров. А Ниночка щебетала:
— Вот здесь я родилась. А это моя комната. Правда, хорошо? Смотри, какая яблоня под окном. Это папа посадил в день моего рождения. Видишь, она уже старенькая. А я? Я тоже старенькая? (И, смеясь, вздохнула)… А это моя няня. Няня, нянечка, как я люблю тебя. Это кто? А это мой муж. Герасим Максимович Боков, он все может сделать, что захочет. Венчались? Нам нельзя венчаться. Теперь закон не позволяет. У нас брак другой свадьбу мы справим на этой недели. Приходи, нянечка, я тебе материи на платье подарю. Правда, ведь, Гаря, мы подарим няне материи на платье? Ну, да, няня, он самый главный. Его знают самые, самые главные люди во всем нашем царстве.
А Боков бирюком оглядывался по сторонам и сесть не решался, смущался под пристальным взглядом старухи.
Спустя неделю в городе было событие: свадьба Бокова.
Хлопот было Ниночке — горы. Этого пригласи, с тем сговорись…
— Да помоги же мне, Гаря. Ах, какой ты, право, тюлень.
Боков открывал полусонные глаза.
— Ну, чего тебе, ну?
— Похлопочи, чтоб угощение было настоящее. Все я да я. А ты-то что же? Скажи, чтоб кур и гусей доставили из упродкома. Вот подпиши.
— Это что?
— Ах, пожалуйста, не рассуждай. Некогда мне…
Боков подписал.
И вот к вечеру же на плигинский двор приехали пять телег с гигантскими клетками, теми самыми, с которыми агенты упродкома ездили по уезду и собирали налог птицей.
А из клеток шум: гуси кричат, утки крякают. Базар птичий.
Ниночке еще больше хлопот…
— Гаря, подпиши.
— Что это?
— Пожалуйста, не рассуждай.
Старый плигинский дом был полон гостей в день свадьбы. Люди в куртках, гимнастерках, рубахах, фрэнчах, ситцевых платьях, с испитыми серыми лицами, на которых жизнь успела написать длинную повесть, — они толклись по всем комнатам.
«Совдеп» к этому дню уже был перенесен в другой дом, и здесь во всю ширь каталась Ниночка.
— Здесь спальня, здесь мой будуар, здесь моя приемная, здесь Гарина приемная, здесь Гарин кабинет…
Боков орал оглушительно: «пей!», обнимался со всеми и, спьянившись, потребовал гармонию, саратовскую, с колокольцами — и сам плясал под нее в присядку.
И снова орал:
— Контр-революция? Всех к стене! У меня вот они где, во!..
Он сжимал и разжимал кулак, стучал по столу, по стенам… А гости посмеивались, пили, славили в глаза Бокова и Ниночку, кричали ура, и «любимую» Бокова «Из-за острова на стрежень». Лунев распоряжался. В черном сюртуке, с красным цветком на груди, он носился по комнатам, угощал всех, называя себя отцом посаженным, и тенорком подтягивал нестройному пьяному хору. И за полночь далеко шумел пир.
Автомобили рыкали, светили глазасто, их рык в тихом городе слышался далеко — из края в край.
А город притаился — злой, как побитый зверь, — на улицу смотрели через щели чьи-то злые замечающие глаза.
— Советские гуляки, чтоб им…
Сам Боков пьяный, угрюмый, — ездил передом, в открытом автомобиле, и пьяненькая Ниночка за ним. Он слушал, как гости поют — радовался и гордился. И орал шофферу оглушительно:
— Лева, держи…
Веселым валом повалила Гараськина жизнь. Пестрая птица-щебетунья летает вокруг дубка, и дубку весело.
— Я тебя, Гаря, обожаю.
А Гараська обе руки протянет к птице — обнять или щипнуть, когда как. Э, да что там говорить. Все пошло, как в старинной русской песенке:
Много было попито, поедено,
Много было соболей поглажено.
Лунев окончательно стал в доме своим; как же, сват же. Все переговаривался с Ниночкой, тайно, наедине, показывал ей какие-то бумаги, внушал ей своим воркующим баском:
— Муж, конечно, голова, но жена — шея, и может повернуть эту голову, куда хочешь. Вы, Нина Федоровна, все, вы все можете. Дайте ему вот это подписать.
Ниночка давала. Боков хмурил лоб, читал важно и при этом шевелил губами.
— Это на счет чего же?
— А ты подписывай, пожалуйста.
И Гараська ставил внизу каракульки. А через день, через два, глядишь, у Ниночки новая брошь, новый кулон или новое платье.
Лунев ходит этакий таинственный, довольный, хитренько улыбается, белыми пухлыми пальцами расчесывает шелковую бороду.
И всем хорошо. В городе теперь знали, куда надо итти со своей докукой: к адвокату Луневу. А это главное — знать, куда пойти…
В городе же докуки росли. Все новые, одна острее другой. И злые разговоры пошли про Ниночку. Но не знала она про них.
Так-то вот.
Впрочем, и у ней была порой печаль — размолвки с Боковым. Чаще это бывало в дни похмельные.
— Гаря, вот Лунин говорит… надо ему устроить. Ты его слушайся, он образованный.
— Знаем мы этих образованных. К стенке их. Только контр-революцию они разводят.
— Ну, с тобой не сговоришь.
— А ты не говори. Чего ты, баба, понимаешь? Выпьем лучше.
— Ах, как ты выражаешься… «Баба»… Пожалуйста, я тебе не баба. Привык там с бабами возиться, и думает, что все бабы.