Поворот рек истории — страница 10 из 66

– А оне говорят, мы грязные, мы хуже. Мы – сквернота и худота…

– Врут! – с нажимом сказал Герман. – То лихие люди. Брехуны и наветчики!

Вождь с сомнением покачал головой. Апокавку показалось, что сейчас он разинет клюв и ущипнет Германа за плечо.

– То много-многие в обиду нам говорят. Много-многие.

– А вы чего слушаете? И уши развесили! То глупь и недомыслие, и злоба. Кто, ответь мне, тут у нас главный вождь?

– Гылеб самый сила…

– А он в жены дочь брата твоего старейшего взял. Неужто бы он взял себе нечистую супругу?

Вождь смутился, но пока молчал, не желая признавать свою неправоту прилюдно.

«Точь-в-точь каталонец!»

– А кто тут главный, когды надо Бога звать и про Бога говорить? Кто главный, когда надо злых духов гонять?

– Ты, выладыхо. Очень сила.

– А раз я главный, меня и слушайте! Что я говорю? Вы – такие же, как мы, Богом очищенные, народ светлый, добрый. Ежели кто полезет с дурными словесами, так и ответствуйте: нам владыка иное сказал, нам владыка правду раскрыл, а ты, такой-сякой, – дурак, что поносные словеса и клеветы несешь. Уразумели?

– Ему, такому-сякому, сказаем, тебе сказаем, а ты Гылебу сказай, Гылеб нам – оборона.

– Добро. Будет вам оборона…

Таино заулыбались. Те, кто знал русский получше, передавали всем остальным суть дела. Наконец человек-хищная-птица сделал им какой-то жест, словно муху поймал прямо в воздухе. Таино с поклонами, крестясь, попятились к выходу из храма.

Вождь отдал Герману малый поклон – как человек власти другому человеку власти, превосходящему его, но не абсолютно. На прощание он сказал:

– Спаси тебе Бог, выладыхо.

Как только ни одного тайно не сталось в храме, Герман подозвал келейника.

– Нынче же передай князю на словах: деревню Заречную расселять надо, тамо новокрещенов моих родичи в старую веру сманивают. Мы их воцерковляем на воскресном служении раз в седьмицу, а соседи с братовьями и прочими племенниками все прочие дни обратно их вобесовляют. Пускай крещеных переселят к русским переселенцам. А в деревне Троицкой надобен служилец из старых детей боярских, кои к воинскому труду уже непригодны, – за нравами надзирать. Тамо священник стар и слаб, распустил свое стадце словесное. В прочих селеньях благополучно.

Едва закончил свою речь митрополит, келейник исчез, словно ветром сдуло. Герман устало присел на длинную лавку, тянущуюся по стене храма.

– Видишь, чадо, по-твоему поступаю: вдумываюсь и наказываю, но не ведаю, произойдет ли от суровых вразумлений польза… Они не просты, не глупы, не бесхитростны. И, понятно, не дети малые. Но хотел бы я с ними – яко с детьми. Было б проще…

– Как понял ты, владыко, все это?

– Да что понял, чадо?

– Скажем, про деревню Заречную?

Герман задумчиво огладил бороду. Молчал. Выглядел скверно. Впервые Апокавк почувствовал, что разговаривает с глубоким стариком: кожа дряблая, веки набрякли, темные мешки под глазами, а в самих глазах – бесконечное утомление.

– Я и не понимаю… нет… не так… вернее сказать, я не знаю, я чую. Они мне яко дети, хоть я им не отец нимало. А како чадушек своих не любить? Всех люблю. А потому к душам их прислушлив. Вот кто глядит тебе в очи, беседует с тобой, улыбается и сам тому рад, оттого радость его ко мне под ребра переселяется, от нее сердце инако стучит. Как такого не почуять? А другой, вроде уста распялил, хочет веселье свое показать, дружественность и приязнь, токмо в глазах – стынь, маета. Стало быть, не любит ничуть, стало быть, ненавидит меня. А отчего ненавидит, ведь я ему худого не делал? Я ему ласковые слова говорил, я ему подарки дарил, я вместе с ним Господу молился… Отчего же злоба? А злобится человек на человека, когда вину пред ним имеет, хотя бы и тайную… Да допрежь всего – тайную! Какие от меня ви́ны? А такие, что врет мне в глаза. А о чем врет? Да о вере о своей, о ней же ныне разговор промеж нас. А кто врет? Да все больше из одной-единой деревни, из Заречья. Другие-то покойны. Вот и ясно: грызет их, зареченских, червяк древний, чрез родню клыками ядовитыми до них добираясь… Не ведаю, как тут не понять? Я вот понимаю не то, что про них, про чадушек своих, вызнал да обдумал, а то, како они со мной себя ведут и како у меня на душе от их поведенья содеивается – светлеет или темнеет? Вот вся моя наука. Пойдем, чадо, томно мне, надо б прилечь.

«Мне бы сердцем чуять тех, кто со мною разговаривает… Ох, как пригодилось бы! Только сердце в таком случае живо о чужую грубую кожу источилось бы да на мелкую стружку ушло…»

Добравшись с владыкою до жилища его, Апокавк тотчас же получил бумагу от князя Глеба. Тот сообщал: двенадцать навтис поручились за своего начальника, генуэзца-друнгария, что чист он перед патрикием. Ничего, мол, не похищал, да и не мог похитить, ибо после братчины у стратига сразу же доставлен был на корабль, а там изрядно пил с ними, моряками, притом напоен был до бессловесности.

На затылье бумаги – двенадцать подписей или, как выражаются русские, «рукоприкладств». В смысле: заверяем, что все так и было, и в том руки свои прикладываем.

21

Монастырь Святой Троицы стоит посреди столицы фемы, в самом оживленном ее месте. Об одну сторону – торг, о другую – палаты стратига, третья – глухая, стена в стену городских терм, перед четвертой простирается сад с питьевой цистерной. Человеку, в воинской науке несведущему, высокие эти плинфяные стены напомнят крепостные сооружения; но ничего истинно военного в них нет: высоки да тонки, зубцами изукрашены, да боевых площадок за ними нет. Стены защищают обитель не от вражеских воинов, а от кипящего мира.

Внутри – покой.

Однако мир время от времени посещает тихое обиталище черноризцев. Иногда он заходит через Царские врата из сада, иногда – через Митрополичьи врата со стороны палат, иногда – через малую калитку, принося с собой шум торгующих, а иногда через тайный ход, проложенный под термами. Если два человека желают, чтобы их встреча осталась незамеченной, о ней никто не будет знать, помимо разве одного лишь отца-настоятеля.

– …Стратиг?

– На редкость чист. Не жесток. Не свиреп в сборе податей. Не труслив на войне. Не слаб в управительском искусстве. Не еретик и не отступник веры. Не сладострастник. Даже не вор, кажется, хотя этого до конца прознать нельзя…

– Но?

– Слабое место одно: Вардан Гаврас. Этот безобразничает с дамами из хороших родов и… всяких родов. Играет в зернь. Ставит на коней и на кулачных бойцов, а потому вечно в судебных тяжбах и вечно без денег. Князь покрывает его во всем по старому товариществу и по старым же военным заслугам турмарха. Из-за него терпит смех и поношения.

«Вечно без денег. Запомнить».

– Еще?

– Мелочь: стратиг взял в жены новокрещенку из рода князьцов тайно, от нее имеет четырех детей. Не все одобряют смешение крови с…

– Взял по закону?

– Да.

– Тогда – не то! Это не слабость. За такое награждают. Все?

Кивок.

– Отставить слухи, отставить сплетни. Отставить князя. Отставить старое обличье. Новое имя. Новая одежда. Ты – латинянин. Ты приплыл сюда за удачей, как и многие другие, но бес обвел тебя вокруг пальца, и удачи нет, как нет. Деньги ушли. Ты ищешь любую работу в ведомстве друнгария. Лучше всего, если это будет галеон «Пинта», старший среди здешних кораблей. Цель – сам друнгарий. Все о нем: вера, власть, деньги, слабости. Что думает о греках, что думает о русских. Но прежде всего – где он был и что делал в ночь похищения, после братз… братш… после пира у стратига. Это – на расходы. – В руку неприметного хонсария переместился мешочек со свежеотчеканенными серебряными милиарисиями и кератиями. «Великий муроль», литейщик и денежный мастер на службе у императора Иоанна, Аристотель Фиораванти, оставил на каждой монете отпечаток своей горделивости: имя «Ornistoteles».

Птичий философ. Аристотель окрыленный. Летучий мудрец, ничто его на одном месте не удержит…

Умная птичка – вовремя перелетела из Рима в Москву. Или из Милана? Должен бы помнить, но увы… Впрочем, какая разница. Мудрая Москва любит все лучшее, хорошо платит и снисходительно относится к слабостям полезных служильцев.

22

…Князец таинский выглядел жутковато. Напялил личину глиняную белую, а на ней всего-то три коротких прямых черты: вместо рта и глаз. «Таковая у них маска гнева и власти», – объяснил Апокавку митрополит. Стояли сумерки, в палате княжеской грели три масляных светильника, отблески их пламени выплясывали на маске замысловатый танец. Поодаль стояли, склонив головы, четверо молодых туземцев в масках из плетеной травы.

Князец молчал.

Молчал он, когда Рамон в одиночку приволок громадный короб, наполненный таинским барахлом, награбленным в деревнях. Герман шепнул тогда патрикию на ухо: «Все сам решил сделать, людей своих не желает смущать и соромить». Молчал князец, когда аколуф грохнул короб об пол с такой силой, что оттуда вылетела пригоршня бус. Молчал, когда стратиг напомнил: «Про скотину не забудь», – а каталонец бросил в ответ: «Гонят! Гонят! Скоро быть», – но не пожелал Рамон остаться немым терпеливцем и добавил, грозно расширив глаза: «Нет батталио, нет добыча, нет борьба и походы! Люди мои уныло! Люди мои скушно! Бунт захотят устроить! Веселье нужно!» Князь ответил ему безмятежно: «Война тебе скоро будет, не сумневайся, а нынче у тебя другое дело: ты князьцу извинение скажи за грабеж и бесчестье». Рамон, повернувшись к тайно, рявкнул нечто невразумительное – за громкостью: то ли «Прости!», то ли «Уроды!» – а потом вылетел из княжеского покоя, багровый от гнева.

Князец таинский ни слова не проронил. Глиняную маску он снял левой рукой, а правой натянул маску деревянную, на которой пробиты были круглые отверстия для глаз и рта, обведенные ярко-голубой краской. «Почтительная радость, – шепнул Герман. – Добрый знак!»

Так же молча он в пояс поклонился Глебу Белозерскому, махнул четырем молодцам, мол, можете забрать имущество, а затем впереди них вышел за дверь.