тки, катание на лодках под луной. Лучшее занятие для дамы – надзор за правильным вскармливанием младенцев, но не ночная разведка в тылах армий Троцкого или какого-нибудь Тухачевского, не к ночи будь помянуты. Да мало ли чем может занять себя хорошо воспитанная и достаточно образованная женщина? Вот Настасья Константиновна, например, стенографирует и отлично печатает на машинке, а ведь именно ее мне аттестовали поначалу, как разведчицу. Нынче, как и в минувшие две недели, милочка является ко мне засветло, ждет с карандашом и блокнотом наготове. Стенографирование, чем не занятие для добропорядочной девушки, будущей жены и матери?
Я провожаю мою гостью и помощницу вверх по лестнице, в кабинет. Зажигаю лампу. Настасья Константиновна поочередно, одну за другой вынимает из волос три украшенные самоцветными камнями шпильки, снимает шляпку и кладет ее на крышку фортепьяно. Протискиваясь между фортепьяно и столом, полой пиджака нечаянно смахиваю шляпку на пол. Милочка умеет браниться и прегрязно. Лексика взбунтовавшейся матросни подобна вшам – раз уж завелась в голове, сразу не выведется. Я делаю вид, будто ничегошеньки не слышу, потому что убежден: только ласковой заботой и терпением возможно искоренить у наших некогда благовоспитанных дам наиболее одиозные из окопных привычек.
Милочка ни в чем не повинна. Все дело в моем кабинете – он слишком тесен. Помимо двух книжных шкафов, пары потертых кресел, узкой кушетки и фортепиано здесь буквально ничего больше невозможно разместить – громоздкий, красного дерева стол занимает середину комнаты. Вся эта архаика пахнет пылью девятнадцатого века, когда дамы из хорошего общества еще не были столь эмансипированы, носили корсеты и не претендовали на жалованье.
Кстати, Настасья Константиновна напомнила мне о плате за свой нелегкий труд, которую всегда предпочитала получать вперед. По получении денег – а расплачиваюсь я неизменно николаевскими ассигнациями – Настасья Константиновна несколько оживилась.
– Предлагаю не пользоваться пишущей машинкой, – тихо проговорила она. – В прошлый раз мы работали допоздна, и соседи предъявляли претензии.
Действительно, нынче бабье лето стоит чудесное, и при открытой раме стук пишущей машинки может потревожить сон соседских младенцев. В то же время при закрытых рамах запах пыли в моем кабинете слишком очевиден. Ах! Вот Настасья Константиновна уже и закашлялась. Вот поднесла к коралловым губам свежий платочек, сплюнула, рассмотрела мокроту, скомкала тряпицу и спрятала ее. Бедное, горемычное военное поколение! Пожалуй, при начале мировой бойни – так называют прошедшую войну газетные борзописцы – Настасье Константиновне было не более четырнадцати лет. Юное существо, а между тем успела и при штабе генерала Алексеева послужить и, по слухам, уже с 1921 года, закончив женские курсы секретарей для государственных учреждений, содержит тяжело больную мать и двух младших сестер. Отсюда и такая высокая квалификация, и трудолюбие, и надежность. Милочка делает безукоризненный лист печатного текста за каких-нибудь пять минут.
Открываю раму. Вечер за окном тих и тепел. Каштаны, пробивая буроватую крону, осыпаются вниз, на лиственную подстилку с оглушительным стуком. Милочка часто вздрагивает от этих звуков – привычки окопной жизни дают о себе знать по сей день, а ведь с даты установления диктатуры генерала Колчака минуло уже полтора года.
Шуршит грифель карандаша. Настасья Константиновна проставляет в верхней части чистого листа сегодняшние дату и время: 12 сентября 1925 года. 17 часов 15 минут. Сделав почин, она поднимает на меня прозрачные, агатовые глаза, и я начинаю.
Может быть, вы станете смеяться, судари мои и сударыни, однако не отступлюсь от своего намерения публично порассуждать о женском влиянии на философскую и экономическую мысль в Российской империи до и после печально памятных февральских событий 1917 года, которые могли обернуться худшей драмой, чем затяжная гражданская война.
Может быть, изъясняюсь я витиевато, и слова мои мало внятны современному, просвещенному и закаленному в победоносных боях за православную монархию уму, однако же хочу поделиться сначала воспоминаниями о памятном чаепитии в губернском городе Симбирске, которое имело место быть в самом начале осени 1887 года, то есть ровно тридцать восемь лет назад. И не переспрашивайте меня, Настасья Константиновна. Раньше первой вторую историю мне не рассказать.
– Я не переспрашиваю, – коротко отвечает девица. Карандаш шуршит по бумаге.
Я проживал тогда в Симбирске. Нет-нет! Зачеркните «проживал». Неблагозвучное созвучие слову «приживал». Я имел счастье жить в Симбирске с 1880 по 1891 год. В противоположность нынешнему Питеру, Симбирск был тогда и сейчас остается грязноватым провинциальным городишкой с немощеными улицами и пышно цветущими в весеннюю пору садами, которые, благоухая, наполняли воздух… Вы успеваете?
– Почти, – ответила Настасья Константиновна. – Стоит ли так широко распространяться об особенностях ландшафта и недостатках благоустройства? Симбирск разрушила Восточная армия при наступлении. В мае тысяча девятьсот двадцатого года артиллерия Колчака обстреливала пригороды Симбирска несколько дней…
– Знаю-знаю! Не надо напоминать мне об ужасах гражданской войны. Помню я и том, что в Симбирской губернии, вблизи деревни Кокушкино казаками генерал-лейтенанта Александра Ильича Дутова был пойман и в Симбирске публично казнен бандит-искровец Лейба Бронштейн! – Я замахал руками и, кажется, даже притопнул ногой.
Любые воспоминания о недавно закончившейся войне волновали меня чрезвычайно. Однако волнение не помешало мне заметить, как дрогнули худенькие плечи Настасьи Константиновны, как опустила она головку, надеясь спрятать от невозможного старика слезинки девичьей обиды. Я испугался: неужто старческая моя горячность оскорбила милочку?
– Вы, помнится, намеревались прочитать письмо другого Александра Ильича, полученное вдовой Ильи Николаевича Ульянова, полученное ею…
– Да-да!!! – снова закричал я.
Плечи Настасьи Константиновны снова дрогнули. Эта нервическая дрожь – одно из следствий частого пребывания под артиллерийским огнем неприятеля. Действительно, невозможный я старик!
Отираю пот смущения. За окошком темнеет. Густые тени разлеглись по углам тесного моего кабинетца. Невыносимо хочется чаю. Так хочется, будто не пивал его уже несколько суток. И губы, и глотку, и пищевод, и желудок, и прочие нижерасположенные потроха мои поразила чудовищная жажда. Надо бы продолжать диктовку, но как справиться с недомоганием? Едва подумав об этом, слышу на лестнице тяжелые шаги финки Илоны. Слышу, как звенят в стаканах ложечки. Вот она остановилась перед дверью в кабинет. Сейчас поставит поднос с чайными приборами на перила лестницы. Правой рукой придерживая поднос, левой она распахнет дверь и, тихо бранясь на своем чухонском диалекте, подаст темного, янтарного оттенка чай в серебряных подстаканниках. Но милочка Настасья Константиновна легчайшей малиновкой вспархивает со своего места, чтобы распахнуть дверь, сделав тем самым любезность старой и склочной прислуге. Чухонский диалект, вполне понятный для моего приспособленного к понимаю многих языков уха, может статься внятным и Настасье Константиновне. Догадка эта низвергает меня в бездну смущения, где я и оказываюсь погребенным под тоннами словесного хлама, исторгнутого сморщенными устами пожилой и строптивой моей прислуги.
– Уединился с молодой дамой, а сам даже конфеток для нее не припас. Война уж год как закончилась, и карточки отменили, и жалованье в «Имперских записках» он исправно получает.
И каждое полугодье в новую барышню влюблен. Теоретик! – бормочет невыносимая Илона.
Слово «теоретик» она произносит по-русски и очень уж громко. Милочка Настасья Константиновна отворачивается к окну, словно что-то особенно забавное увидела там среди ржавой листвы.
– Хочет на старости лет девице понравиться, а сам ни в чем ее вкусам не умеет потрафить, – продолжает Илона, снова перейдя на чухонский диалект. – Так и не женится ни на одной. На кой черт кому-то нужен старый скаред. Мыслимо ли, подкатываться с ухаживаниями к молодой и образованной даме, поминутно поминая при этом в самом похвальном смысле другую, пусть давно умершую, но при жизни замечательно красивую женщину…
Хриплое контральто Илоны затихает на нижних ступенях лестницы. Нарочитая сварливость не препятствует трудолюбию моей прислуги. За то и терплю. Я прикрываю дверь кабинета, чтобы сосредоточить все свое внимание на Настасье Константиновне, которая, как я все еще надеюсь, из длинной речи старой чухонки не уразумела ни единого слова.
– Как это романтично! – тихо молвит милочка, все еще глядя в темнеющее окошко. – Всю жизнь оставаться влюбленным в давно умершую девушку!
Вот оно! Сообразительнейшая Настасья Константиновна понимает чухонский диалект не хуже меня, грешного. Это обстоятельство вынуждает меня к дополнительным пояснениям.
– Да-да. Так и есть, Ольга Ильинична скончалась в одна тысяча восемьсот девяносто первом году, так и не успев закончить Бестужевские курсы. Мы свели знакомство в доме ее родителей, а впоследствии несколько раз виделись в Петербурге, но она заболела брюшным тифом, и я…
– Вы оправдываетесь? Не стоит! – Настасья Константиновна кинулась от окна к своему рабочему месту с тем же проворством, с каким давеча распахивала дверь перед склочной моей прислугой. – Продолжим же! Прошу! Я готова!
Эти прозрачные бисерины на пышных ресницах милочки! Не слезы ли? Что же стало их причиной, ревность или сострадание? Я продолжаю диктовку, испытав странное и постыдное удовлетворение.
В тот вечер семейство Ульяновых кушало чай. Темно-янтарный напиток был разлит в хрустальные стаканы. Серебряные подстаканники, ложечки, вазу с печеньем, сливочник и масленку прислуга выставила на белейшую скатерть. В столовой пахло свежей выпечкой и лимонной цедрой. Сама хозяйка расположилась с рукоделием возле окна. В ту пору Мария Александровна была уже довольно пожилой дамой, но далеко еще не достигла кондиций пиковой. Маленькая Маняша заняла место на скамеечке в ногах у матери. Я, о ту пору уже приближенный к семье, знал, что это есть специальное ее, Маняшино местечко. Остальные дети: Володя, Дмитрий и Ольга – расселись вокруг стола.