и тавтологичность, наряду с полемическим задором, — вот наиболее яркие черты советского марксизма.
Членство в партии и образование (лучше всего — в сочетании друг с другом) являлись главными условиями продвижения в Советской России, поэтому честолюбивому человеку было весьма желательно, даже необходимо состоять в партии. В результате партия тратила массу усилий, стараясь отделить тех, кто был честолюбив в хорошем смысле слова, то есть готов взять на себя всю ответственность, налагаемую руководящей должностью, от «карьеристов», гнавшихся лишь за персональными привилегиями. В 1920-е и 1930-е гг. вступить в партию было нелегко, особенно специалистам и служащим. Почти весь этот период правила приема в партию, так же как и в высшие учебные заведения, решительно отдавали предпочтение выходцам из рабочих и беднейших крестьян. Вдобавок многим желавшим стать коммунистами не удавалось одолеть сложную процедуру приема, требовавшую предоставления рекомендаций, проверки социального происхождения кандидата, его политической грамотности и т.д. Так же обстояло дело и с комсомолом, и многие «истинно верующие» переживали, что не в состоянии в него вступить. Как замечает французский историк Николя Верт, «сложная процедура приема усиливала... в глубине души ощущение своей принадлежности к миру избранных, к числу тех, кто шагает в ногу с Историей»[3].
Разумеется, состав партии в 1930-е гг. существенно изменился. В начале сталинского периода идеалом была пролетарская партия: всячески поощрялось вступление в нее заводских рабочих, служащим же и специалистам путь был закрыт.
Массовый прием крестьян и рабочих от станка в годы первой пятилетки сильно расширил партийные ряды, однако вместе с тем принес в них много ненужного балласта. В 1933 г. прием в партию был временно прекращен, и в том же году прошли первые партийные «чистки». Во время Большого Террора партия лишилась многих своих членов; тогда же некоторые молодые коммунисты взлетели наверх с головокружительной скоростью, заняв места исключенных «врагов народа». Когда в конце десятилетия прием в партию был вновь открыт, исключительное внимание к пролетарскому происхождению почти исчезло. Теперь акцент делался на то, чтобы коммунистами становились «лучшие люди» советского общества; на практике это означало, что служащим и представителям интеллигенции отныне стало гораздо легче вступить в партию.
Можно отметить еще одну важную перемену. С начала 1930-х гг. в коммунистической партии не существовало больше организованной оппозиции и открытых дискуссий. В конце 1927 г. были исключены из партии лидеры левой оппозиции, и это настолько напугало «правую оппозицию» 1928-1929 гг., что она так по-настоящему и не сформировалась. Помимо нее возникали лишь несколько подпольных «оппозиционных» групп в зачаточном состоянии, с которыми тут же круто расправилось ОГПУ. Хотя некоторые известные бывшие оппозиционеры, публично покаявшись, в начале 30-х гг. ненадолго сохраняли за собой высокие посты, все они прекрасно понимали, что даже чисто дружеские встречи между ними могут быть истолкованы как «антисоветский сговор» и навлекут на них новую кару.
Соответственно были сведены на нет внутрипартийные дискуссии и прения. В 1920-е гг. партия обладала собственными интеллектуальными центрами (например, Комакадемия и Институт красной профессуры), где к марксизму относились серьезно и велись дебаты на сравнительно высоком интеллектуальном уровне[4]. Ведущие политики, такие как Бухарин и Сталин, имели своих учеников и последователей среди молодых интеллектуалов-коммунистов, ярко продемонстрировавших свою воинственность и радикализм во время Культурной Революции. Однако к середине 30-х гг. Культурная Революция уже закончилась, многие ее лидеры были дискредитированы, а Комакадемия закрыта. На том практически кончились в СССР всякие серьезные интеллектуально-политические дебаты в рамках марксизма. Не стало больше того острого интереса и увлеченности, с какими многие коммунисты и комсомольцы в 1920-е гг. следили за большой политикой и вели политические споры; проявлять слишком пристальный интерес к политике и политической теории стало небезопасно.
«Армия бойцов-революционеров» — так назвал партию член Политбюро Лазарь Каганович на XVII съезде в 1934 г. Этот образ был по душе коммунистам, многие из которых до сих пор носили оружие, ностальгически вспоминали гражданскую войну и, подобно Сталину, одевались в полувоенный костюм — френч и сапоги. То была партия городских людей с сильным комплексом мачо: слова «борьба», «бой», «нападение» не сходили у них с языка. Все 1930-е гг. коммунисты жили в ожидании (неважно, оправданном или нет) нападения со стороны иностранных держав[5].
По мнению Сталина, опасность, в которой постоянно пребывал Советский Союз, требовала от него особого поведения при сношениях с внешним миром: напористого, уверенного в себе. Комментируя проект официального заявления, посвященного международным делам, он писал Молотову в 1933 г.: «Вышло хорошо. Уверенно-пренебрежительный тон в отношении "великих" держав, вера в свои силы, деликатно-простой плевок в котел хорохорящихся "держав", — очень хорошо. Пусть "кушают"»[6].
Сталин, мысливший категориями взаимоотношений великих держав, в 1930-е гг. был не слишком заинтересован в международной революции, чего нельзя было сказать о целом поколении молодежи, выросшей в 20-е и 30-е, для которой мировая революция являлась источником воодушевления, предметом самых горячих чаяний и была, как выразился в своих мемуарах Лев Копелев, неразрывно связана с мечтами о современной жизни и выходе в широкий мир:
«Мировая революция была абсолютно необходима, чтобы восторжествовала справедливость, были выпущены на свободу узники буржуазных тюрем, накормлены голодающие в Индии и Китае, возвращены земли, отнятые у немцев, и данцигский "коридор", а наша Бессарабия отобрана назад у Румынии... Но еще и для того, чтобы потом не стало границ, капиталистов и фашистов. И чтобы Москва, Харьков и Киев стали такими же огромными, такими же красивыми городами, как Берлин, Гамбург, Нью-Йорк, чтобы у нас тоже были небоскребы, улицы кишели автомобилями и велосипедами, чтобы все рабочие и крестьяне ходили в красивой одежде, в шляпах и при часах... И чтобы повсюду летали аэропланы и дирижабли»[7].
Для коммунистов копелевского поколения образование имело чрезвычайно важное значение: это был не только путь к личному успеху, но и долг перед партией. Коммунисты должны «постоянно учиться, особенно у масс», — говорил своим слушателям в Институте красной профессуры герой процесса о поджоге рейхстага Георгий Димитров[8]. В реальной жизни, однако, учеба в школе была куда важнее учебы у масс. Сеть партийных школ давала коммунистическим администраторам некую смесь общего и политического образования; кроме того, многих коммунистов «мобилизовали» в вузы для изучения технических дисциплин, особенно в годы первой пятилетки. (Так произошло в начале 1930-х гг. и с Хрущевым, и с Брежневым, и с Косыгиным.) Даже если член партии не находился официально на учебе в каком-либо учебном заведении, он был обязан «работать над собой» и повышать свой культурный уровень.
В низших партийных звеньях одной из примет хорошего коммуниста служило избавление от религиозных предрассудков. В то же время наиболее распространенная идеологическая провинность членов партии заключалась в том, что они позволяли своим женам или другим родственницам по-прежнему верить в Бога, крестить детей, ходить в церковь или держать дома иконы. Партийцев то и дело допрашивали на этот счет, диалоги происходили примерно так, как в приведенном ниже отрывке из стенограммы собрания одной местной партийной ячейки:
« — Крестили ли вы своих детей?
— Последней в моей семье крестили мою дочь в 1926 году.
— Когда вы порвали с религией?
— В 1923 году.
— Говорят, у вас дома еще есть иконы.
— Да, потому что теща не дает мне их убрать!»[9]
На первых местах в списке партийных ценностей стояли дисциплина и единство. Даже в 1920-е гг. о них говорили с каким- то почти мистическим благоговением: уже в 1924 г. в речи Троцкого, в которой он признает свое поражение в борьбе, шедшей внутри партийного руководства, встречаются слова «партия всегда права» и «никто из нас... не может быть правым против своей партии». Обвиняемый на одном из процессов эпохи Большого Террора в своем последнем слове заявил: «Позорный опыт моего падения показывает, что достаточно малейшего отрыва от партии, малейшей неискренности с партией, малейшего колебания в отношении руководства, в отношении Центрального Комитета, как ты оказываешься в лагере контрреволюции»[10]. Принцип демократического централизма означал, что любой коммунист обязан беспрекословно повиноваться любому решению высших партийных органов. Прежнее положение, требовавшее беспрекословного повиновения, лишь когда решение принято окончательно, потеряло свою силу, поскольку не стало этапа общепартийной дискуссии, предшествовавшего принятию решения.
Существовала официальная шкала наказаний для коммунистов, нарушивших партийную дисциплину, начинавшаяся с предупреждения и заканчивавшаяся, после разной степени порицаний, исключением — то есть устранением из общественной жизни и лишением таких привилегий, как доступ в закрытые распределители и клиники[11]. На практике эта шкала простиралась еще дальше. Уже в конце 1920-х гг. представителей левой оппозиции отправили в административную ссылку в отдаленные районы Советского Союза, а Троцкого фактически выслали из страны. Несколько лет спустя, во время Большого Террора, обычным делом стал расстрел опальных членов партии как «врагов народа». Бдительность — т. е. неусыпная подозрительность — являлась одной из важнейших составляющих коммунистического менталитета. По словам Димитрова, хороший коммунист должен был