такси, которое задело его, выскочил водитель и склонился над ним.
– Ты бросился мне под колеса, я ничего не мог сделать. У меня свидетель в машине сидит! – кричал он. – Ты слышишь меня? Понимаешь? – спрашивал он, стирая ладонью кровь с его лба.
Марцин оттолкнул его руку, поднялся и молча побежал дальше. В вокзальном туннеле он повернул в первый боковой коридор и выбежал на перрон.
Он вскочил в отъезжающий поезд. Открыл дверь первого же купе. Сидящая у окна пожилая женщина испуганно взглянула на него, встала, сняла багаж с верхней полки и поспешно вышла. Садясь, он задержался взглядом на своем отражении в зеркале. Весь лоб был в засохшей крови, смешавшейся с черной пылью и грязью мостовой, куда он упал, когда его сбило такси. Грязь и кровь были даже в волосах. С виска сползала струйка крови. Он выскочил из купе и закрылся в туалете. Там вымыл лицо, вытерся туалетной бумагой.
На первой же станции он вышел и, охваченный страхом, опять стал убегать…
Некоторые убегают от страдания в несуществующий мир, подпитываемый этанолом или сотворяемый какими-нибудь сомнительными химическими веществами, другие живут неистово, словно каждый день – последний в календаре мира, кто-то превращается в ледяную сосульку. А Марцин начал бояться. В страхе, паническом или даже постоянном, длящемся часами, страдание уходит на второй план или вообще исчезает. Главным становится не бояться. Марцин боялся два года. Он не мог сказать, чего он боится. Страх накатывал внезапно. Без предупреждения. Иногда в четыре утра, выброшенный из сна приступом паники, он торопливо надевал куртку на мокрую от пота пижаму и выскакивал в лес перед общежитием. Все вахтерши внизу знали о его «непонятной болезни» и без возражений открывали ему двери. Он бродил по лесу, пока не проходил приступ. В кармане куртки у него всегда лежал бумажный или полиэтиленовый пакет, который он прижимал ко рту, когда чувствовал, что у него дергаются веки либо дрожат мышцы рук или ног. Когда дыхание становится чересчур учащенным и неглубоким, в кровь поступает слишком много кислорода. Врачи называют это гипервентиляцией. Слишком много кислорода и слишком мало двуокиси углерода в крови. Дрожь мышц – это наименее опасный симптом гипервентиляции. А крайний случай – потеря сознания и коллапс. Чтобы в крови было больше двуокиси углерода, надо дышать в пакет. Он только однажды потерял сознание во время приступа. Нашла его вахтерша, встревоженная тем, что он долго не возвращается. В себя он пришел в «скорой помощи», которая с воем сирены везла его в больницу. Исследовали его целую неделю. Никаких органических причин его приступов паники не нашли. Из больницы Марцина выписали с диагнозом «невроз страха». Молодой врач, вручая ему выписной эпикриз, сказал:
– Вы за чем-то гонитесь или от чего-то убегаете. Это у вас в мозгу… Обязательно займитесь этим.
С той поры он никуда не выходил, не убедившись предварительно, что в кармане у него лежит бумажный пакет.
Через две недели после выписки случился очередной приступ. Произошло это во время лекции. Он старался справиться с приступом, дыша как можно медленнее. Руками он прижимал к полу трясущиеся ноги. Студентка, сидевшая с ним рядом, испуганно шепнула:
– Марцин, что с тобой? Ты стал белый как мел, и по лбу у тебя ползут капли пота. Ты что, задыхаешься? Ты так странно дышишь…
Ответить ей он не успел. Пришлось выбежать из аудитории.
В тот же день он отыскал в телефонной книге адрес психиатра. Правда, в политехническом институте был собственный психолог, но Мартин не был убежден, что тот может ему помочь. Психолога очень любили студенты – главным образом за то, что он без лишних вопросов выписывал освобождения от занятий. Мартин не хотел, чтобы кто-то из знакомых увидел его перед дверью этого кабинета. Все знали, что таких «освобождений» он никогда не берет. Он предпочел поехать в Катовице.
Кабинет психиатра находился на восьмом этаже уродливого точечного дома серого цвета, расположенного среди множества ему подобных. В прихожей, приспособленной под приемную, стояли четыре белых стула. Небольшой плетенный из лозы столик под старинным хрустальным зеркалом был завален листовками, призывающими вступать в Клуб анонимных алкоголиков. На листовках спал с полуоткрытыми глазами огромный черный кот. Стены прихожей были увешаны черно-белыми фотографиями, представляющими архитектурные памятники Вильнюса. На одном из стульев сидела молодая женщина, нервно грызущая ногти. Предплечье и сгиб левой руки у нее были обмотаны эластичным бинтом с пятнами от еды. Марцин сел на соседний стул. Она тотчас встала и пересела как можно дальше от него. Через минуту дверь одной из комнат открылась и вышла прихрамывающая седая женщина небольшого роста. Застегивая пуговицы белого докторского халата, она кивнула ему, приглашая в кабинет. А когда увидела женщину с обмотанной рукой, остановилась и сказала:
– Магда, почему ты опять здесь? Никаких таблеток я тебе больше не выпишу. Не могу. Еще вчера вечером я совершенно определенно предупредила тебя…
Молодая женщина умоляюще смотрела на нее:
– Всего один раз. Последний. Пани доктор, прошу вас в последний раз! У меня так все болит, будто меня на части рвут…
Врач даже не посмотрела на нее. Она повернулась к Марцину:
– Заходите в кабинет. Я сейчас приду. Вы чаю выпьете?
Марцин встал и пошел к открытой двери. И в этот момент молодая женщина вскочила со стула и одним движением руки смахнула с плетеного столика кота. Бедняга стукнулся головой о дверь ванной, жалобно взвыл и умчался в кабинет.
– Ты, старая русская курва! – с ненавистью крикнула врачу женщина и, громко хлопнув дверью, выбежала из квартиры.
Доктора, казалось, это нисколько не задело. Она лишь покачала головой и спокойно обратилась к Марцину:
– Так вы будете пить чай или нет? Я направляюсь в кухню.
– Да, пожалуйста, – неуверенно ответил он, не зная, как поступить: то ли войти в кабинет, то ли выбежать, как та женщина, и никогда больше сюда не возвращаться.
В течение трех первых визитов он говорил главным образом о своем страхе. О том, что частота ударов сердца доходит до двухсот в минуту. О головокружениях, во время которых приходится держаться за стены, так как у него появляется ощущение, что он сейчас упадет. О грудной клетке, которую во время приступа сжимает воображаемая слишком тесная стальная броня. О чудовищном чувстве угрозы, которое и вынуждает его убегать. О бегстве, которое лишь ускоряет сердцебиение и расширяет грудную клетку, как будто в попытке разорвать сжимающую ее броню. О непреходящей внутренней тревоге, с которой он просыпается утром и засыпает вечером. Об утрате надежды, что когда-нибудь это пройдет, что так не будет всегда. О мире за пределами его тела, который кажется ему враждебным, опасным. О повторяющихся кошмарных снах, в которых он засыпан песком, как в могиле, и в этой могильной темноте он не может найти свой бумажный пакет. А когда в конце концов находит, пакет оказывается наполненным кровавой слизью, перемешанной с песком. О чувстве стыда, когда другие не могут понять его страха и считают его неприспособленным к жизни психом, или, в лучшем случае, что он с тараканами. О бумажных пакетах, которые лежат у него в каждом кармане, и о мании постоянных проверок, есть ли у него при себе таблетки. И, наконец, о том, что он стал эгоистом, ипохондрическим Нарциссом, беспрерывно наблюдающим за своим телом, которое становится все более чуждым, словно оно состоит из сплошных трансплантантов. А также о ледяном холоде, в котором он живет. О том, что уже год, как он утратил способность заплакать, взволноваться, о том, что не испытывает ни ярости, ни гнева, не способен радоваться, смеяться, сочувствовать. И что в последнее время единственной и главной целью жизни стало для него прожить день без страха.
Он не смог ответить на вопрос, чего он, в сущности, боится. Нет, он не боится будущего, так как будущее для него – это максимум двенадцать часов, которые надо продержаться до пробуждения. Вот именно, продержаться. У того, кто думает, как бы пережить двенадцать часов, крайне крохотный горизонтик будущего, и вряд ли у него могут быть какие-нибудь экзистенциальные страхи, верно ведь? Он не чувствует, что должен что-то планировать, предотвращать. Все происходит рядышком, без его участия. Он словно преждевременно извлеченный в мир маленький, скрючившийся, беззащитный эмбрион, единственная жизненная задача которого – дышать, переваривать и испражняться.
Ну да, он сдает зачеты и экзамены, но для него это имеет такое же ничтожное значение, как чистка зубов по утрам. Все это относится к ритуалу ожидания перемены. Он ждет наступления дня или ночи, когда этот кошмар закончится и живущий в нем демон, кружащий в его мозгу и сердце, найдет какое-нибудь отверстие, выберется наружу, растворится в воздухе и никогда больше не возвратится. В процессе ожидания он делает все то, что делал раньше, чтобы – когда этот момент наконец наступит – не оказаться на развалинах, под которыми погребены его жизненные планы. Те, что он строил в прошлом, поскольку сейчас ему не до новых планов. Но временами ему кажется, что ожидание это бессмысленно и что оно не более чем ожидание Годо.
Нет, он не желает умереть, но смерти не слишком боится. Когда в дымной и вонючей кабинке вокзального сортира дышишь в пакет, соображая, как далеко отсюда до больницы, о смерти думаешь совершенно иначе. Умереть в вокзальном сортире ему не хотелось бы. На больничной койке было бы предпочтительней.
Он знает почти все о биологии страха. Терапевт в студенческой поликлинике выписывает ему все, что он попросит. Иногда он приходит к врачу с названием лекарства, о котором тот даже не слышал. Он знает, что все эти таблетки – опиаты и к ним возникает привыкание. Реланиум, элениум, ксанакс, диазепам, валиум, лоразепам, оксазепам. Он их все принимал. И не допустил привыкания. Ему пришло в голову, как обмануть свой организм. Он регулярно, через полтора месяца, меняет таблетки. Своего знакомого, который учится на фармацевтическом, он попросил нарисовать структуру в