Позавчера была война — страница 2 из 39

Один мальчик сказал: «Почему, когда человека зовут в бой, у него есть и имя и фамилия, а когда он погибает в бою, то становится безымянным?»

Если меня спросят, каких ребят я ценю больше всего, я отвечу: тех, кто борется с забвеньем, кто возвращает павшим героям их имена — красных следопытов.

Когда смотрю на большую, могучую реку, меня всегда интересует робкий, едва заметный ручеек, который дает ей начало. После долгих раздумий я пришел к простой истине, что любовь к Родине начинается с любви к матери. А человек начинается с его отношения к матери. И все лучшее, что в человеке, достается ему от матери.

Живу на природе, в окружении берез и елок. У меня в лесу есть знакомые деревья. Например, дружу с дикой яблонькой, узнаю ее даже зимой, когда все деревья похожи друг на друга. В безветрие, после снегопада, спешу к ней, чтобы сбить гнетущий снег. Иногда на стук моей машинки прилетает дятел. И сейчас за окном, в кормушке мне подстукивают клювами синицы и поползень. А когда перестану печатать, прилетит красивая сойка. Но самые красивые птицы на свете, по-моему, сороки.

Как-то автор «Трех толстяков» Юрий Олеша провозгласил лозунг: «Ни дня без строчки!» У меня бывают дни без строчки, и даже недели. Но мысль о новой работе никогда не покидает меня. Герои и сюжеты новых, еще не написанных рассказов всегда со мной. И без них не могу прожить ни дня.

Салют

Прохладным майским вечером отец и сын ждали салют. Сын вскарабкался на подоконник, а отец стоял за его спиной и на всякий случай держал мальчика за лямку штанишек.

— Скоро? — нетерпеливо спрашивал мальчик и сильнее прижимался носом к стеклу.

— Скоро, скоро, — отвечал отец и посматривал то на часы, то на небо.

— Давай откроем окно, — предложил сын.

— Зачем?

— Чтобы лучше было слышно.

— И так услышим.

Отец присел на край подоконника. Неожиданно мальчик повернулся к нему и спросил:

— А у дедушки была борода?

— Нет. Он был молодым.

— Разве дедушки бывают молодыми?

— Бывают… стало быть.

— А усы?

— Что «усы»?

— Усы у него были?

— Кажется, были.

— И винтовка была, — произнес мальчик.

Отец удивленно посмотрел на сына и спросил:

— Кто это тебе сказал… про винтовку?

— Знаю. А патроны он тебе дарил?

— У него не было патронов, когда он уходил на войну.

— Были. Надо было попросить. Ты не попросил?

Отец ответил не сразу. То ли подыскивал слова, то ли подумал, почему и в самом деле не просил патронов. Он сказал:

— Я плохо помню. Когда дедушка уходил, я был таким, как ты.

Мальчик пропустил его объяснения мимо ушей. И снова спросил:

— А где дедушка?

— Он не вернулся с войны.

— Почему не вернулся?.. Ты напиши ему, пусть возвращается.

— Туда не ходит почта.

— А почтальоны… с толстой сумкой на ремне?

— Не ходят.

— Может быть, съездим за ним? В воскресенье.

— Туда не ходят поезда.

— Поедем на автобусе, а там пешком. Войну посмотрим.

— Войны давно нет.

— Когда дедушка вернется?

— Никогда.

— Никогда — это долго?

— Долго.

— Подождем. Правда?

— Понимаешь, какое дело. Дедушка погиб.

— Как — погиб?

— Фашист выстрелил в него, и он упал. Пуля попала в сердце. Вот сюда.

Отец показал, куда попала пуля, и мальчик долго рассматривал верхний карман пиджака, где отец держал палец. Потом он спросил:

— Давно?

— Ну да. Очень давно.

— Может быть, уже зажило. Раз давно.

— Он же умер.

Отец долго не решался произнести это слово, но оно не произвело на мальчика никакого впечатления. И отец удивленно смотрел на сына, словно дожидался, когда наконец слово «умер» дойдет до его сознания. Но мальчик как ни в чем не бывало барабанил пальцами по стеклу.

Потом мальчик сказал:

— Все вернулись, и дедушка вернется… попозже. Правда?

— Ничего ты не понимаешь.

— Понимаю, понимаю… Он без бороды, но патроны у него были.

— Сейчас салют начнется. Смотри.

Вдалеке громыхали орудия, и тяжелый раскат донесся не до слуха, а ударил прямо в грудь. И сразу по темному небу с треском покатились разноцветные шаровые молнии. И в их коротком сиянии стремительно пронеслись призрачные стаи вспуганных голубей.

— Кто это стреляет? — спросил мальчик.

— Солдаты.

— Которые вернулись?

— Разные.

— А почему звенят стекла?

— Это бьют пушки.

— С войны?

— Из пригорода.

— Нет, они бьют с войны, — стоял на своем мальчик. — Я точно знаю. И та белая ракета тоже с войны. Ты был на войне?

— Нет, — ответил отец, — я же был маленьким, как ты.

— Вот ты и не знаешь, что пушки бьют с войны. Закрой глаза, лучше будет слышно. Бум. Бум. Это дедушка бьет с войны.

— Пусть будет по-твоему, — тихо сказал отец.

Но мальчик не слышал его слов.

— Дедушка потому и не вернулся, чтобы бить из пушек, когда салют. Правда?

— Правда.

В комнате было темно. И только огни ракет на несколько мгновений освещали отца и сына то зеленым, то красным, то желтым светом. Над городом гремел салют. Но отец не следил за восходом ракет. Он смотрел на маленькую фигурку, прижавшуюся к стеклу, на сплющенный нос и на широко раскрытые глаза. И отцу казалось, что глаза сына видят то, что он, взрослый человек, никогда не сможет увидеть: они видят войну, видят распаленные лица солдат и дедушку, который не вернулся с войны, чтобы бить из пушек, когда салют.

Алеша

Он лежал в монастырском дворе, уронив голову на плечо и прижавшись щекой к земле. Ко лбу прилипла жидкая мальчишеская челка, подстриженная по моде того времени наискосок. Под тонким опущенным веком угадывалось крупное глазное яблоко. Гимнастерка с зелеными пограничными петличками была измазана сажей, словно он вернулся с большого пожара. Кровь выступила на рукаве неровным темным пятном, края которого высохли и поржавели. Между верхней и средней пуговицами тоже темнело пятно — небольшое, неприметное, хотя главное ранение было в грудь.

Острая травинка временами касалась века, и оно вздрагивало. Это было единственным признаком жизни. Алеша не слышал орудийного грохота, не улавливал горького запаха дыма. Не чувствовал боли. Боль покидала его вместе с жизнью. Он еще не был мертв, но и к живым его трудно было причислить: он находился на той грани, откуда уже не возвращаются. Жизнь покидала его медленно, уходила в землю, на которой он лежал.

Над умирающим пограничником стояли три монаха в черных одеждах. Один из них, невысокий, полный, большеголовый, шептал молитву, просил у неба немыслимого. Другой, остробородый, со впалыми щеками, смотрел на Алешу, как на сына, и в глазах у него стояли слезы. Третий же, совсем старенький, белый, сохранял благостное спокойствие. Три православных монаха обители святого Ануфрия, покровителя строгой иноческой жизни, несли караул при умирающем советском бойце.

Когда немцы переправляли Алешу с советского берега, волны, ударявшие в резиновое днище надувной лодки, отдавались болью в простреленной спине. И он сделал попытку приподняться, чтобы перевалить за борт, но это ему не удавалось. Его внесли в монастырские ворота с надвратной звонницей и положили в траву перед свежепобеленной стеной. И Алеша на мгновенье ощутил мягкий холодок и аппетитное похрустывание морозного снега. Если бы можно было приложить этот снег с голубинкой к ранам. Отчего у него кружится голова? Ах, да он катится с горы в лукошке с ледяным дном. Он мчится со страшной скоростью, едва удерживая равновесие, и вертится как волчок. Ребята стоят наверху и ждут, когда он перевернется. А он вцепился руками в лукошко, откинулся назад, поднял ноги. Свистит ветер, небо и земля идут кругом. Только бы не перевернуться! И тут его отбрасывает в сторону, и он зарывается в рыхлый, взбитый снег. Снег забирается в рот, в нос, за ворот, под рукавички. А там, наверху, смеются и торжествуют. И Алеша смахивает снег с лица, смеется. Но потом он вдруг чувствует, что отбил плечо, грудь, спину и снег не холодит, а жжет. И он лежит на земле под белой церковной стеной. И над ним пьются монашечьи рясы. И звучит немецкая речь.

Несколько раз немцы пытались узнать его имя, номер части, откуда он родом, но Алеша долго не приходил в сознание, и говорить с ним было бесполезно.

Алеша слышит чужую речь, и ему кажется, что идет урок немецкого языка и учитель требует, чтобы Алеша назвал формы глагола «шрайбен». Алеша никак не может вспомнить и мучается. Голос учителя звучит все громче. Алеша напрягает память и наконец вспоминает, губы чуть слышно произносят:

— Шрайбен… шриб… гешрибен…

Немецкий офицер, услышав знакомое слово, удивленно поднял брови и наклонился над раненым пограничником.

— Вас? Вас заген зи?.. Что? Что вы говорите?..

Но губы бойца шептали уже совсем другое:

— Стебель… гребень… рукоятка…

Теперь в бреду он отвечал не школьный урок, а военный.

— Удивительный человек, — пробормотал немец, — уже умер, а говорит.

Монахи, как по команде, перекрестились. Офицер зашагал прочь.

Нет, Алеша не умер. Он погружался в забытье, и каждый раз из темных бездонных глубин его возвращали на поверхность порыв ветра, звук голоса, запах реки, солнечный блик, прикосновение травинки, и он как бы продолжал прерванную жизнь.

Неожиданно он начал шарить по земле пальцами: что-то искал на ощупь, не открывая глаз. Монахи переглянулись. Что хочет умирающий воин? Тянется к воде или ищет руку ангела? Алеша искал фуражку. Свою фуражку с зеленым верхом, с лакированным козырьком, с вишневой звездочкой. Фуражка очень шла ему, делала лицо строже, взрослее. Правда, в фуражке заметнее оттопыривались уши, и Люся прижала его уши ладонями. Уши не держались. Тогда Алешка снял фуражку и осторожно, как венок, надел на Люсины вьющиеся рыжеватые волосы. Девушка по-военному поднесла руку к козырьку и рассмеялась. И они зашагали по шоссе.

— Ты кем был на гражданке? — спросила Люся.