Эффект, произведенный визитом в среде русской эмиграции, трудно переоценить. Под свежим впечатлением от сообщения о визите В.В. Набоков отправил В.М. Зензинову текст, который тот не без оснований назвал стихотворением в прозе. «Стихотворение в прозе» оказалось, правда, совсем не лирическим:
«В историческом смысле это явление очаровательное, в человеческом же отношении оно позывает на рвоту. Я говорю об этом завтраке а ля фуршет в Париже.
Я могу понять отказ от принципов в одном исключительном случае: если бы мне сказали, что самых мне близких людей замучат или пощадят в зависимости от моего ответа, я бы немедленно пошел на все, на идейное предательство, на подлость, и стал бы любовно прижиматься к пробору на сталинской заднице. Был ли Маклаков поставлен в такое положение? По-видимому, нет.
И вот, выслушав ответную речь, в которой нам сказали, что вас-де, плюгавых подлюг, Советский Союз знать не знает (и поучитесь-ка у Киргизов - а там видно будет), мы закусили грибками в сметане.
Остается набросать квалификацию эмиграции.
Я различаю пять главных разрядов.
1. Люди обывательского толка, которые невзлюбили большевиков за то, что те у них отобрали землицу, денежки, двенадцать ильфпетровских стульев.
2. Люди, мечтающие о погромах и румяном царе. Эти обретаются теперь с советами, считаю, что чуют в советском союзе Советский союз русского народа.
3. Дураки.
4. Люди, которые попали за границу по инерции, пошляки и карьеристы, которые преследуют только свою выгоду и служат с легким сердцем любым господам.
5. Люди порядочные и свободолюбивые, старая гвардия русской интеллигенции, которая непоколебимо презирает насилие над словом, над мыслью, над правдой»[41].
«Как можно не видеть того, - с гневом писал Борису Николаевскому самый "твердокаменный" из эсеров, Марк Вишняк, - что ДО визита Маклакова... русская эмиграция, плохо ли, хорошо, существовала и делала свое дело, а теперь ЕЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ! Существуют отдельные эмигранты или небольшие их кучки - "тройки" и "десятки", - которые талдычат по-прежнему и которых, может быть, и уважают, но не слушают. Нет сейчас наглеца и профитера, который не мог бы оспорить Вас, опершись на авторитет Маклакова»[42].
Визит, так же как вопрос об отношении к Советскому Союзу в свете той роли, которую он сыграл в разгроме нацизма, и тех изменений, которые произошли в стране в годы войны, породил ряд статей на страницах эмигрантской печати и необыкновенно интенсивную переписку. Переписка по этому поводу могла бы составить объемистый том. В письмах эмигранты были нередко более откровенны, нежели в публичных выступлениях или публикациях в прессе. Среди тех, кто активно участвовал в эпистолярной дискуссии, были А.Ф. Керенский, А.И. Коновалов, М.В. Вишняк, Б.И. Николаевский, Б.И. Элькин, A.A. Гольденвейзер, Е.В. Саблин, H.A. Саблина, A.A. Титов, СП. Мельгунов и другие. В общем, едва ли не вся пишущая элита либерально-демократического крыла русской эмиграции.
Алданов, в отличие от Маклакова, ни на какой компромисс с советской властью идти не собирался. Обсуждение этой проблемы в переписке является одним из интереснейших ее сюжетов. Столь серьезное расхождение не привело к разрыву. Впрочем, надежды Маклакова на примирение с советской властью быстро рассеялись: в СССР произошла не либерализация, а ужесточение режима. С эмигрантами не собирались обсуждать условия примирения - от них требовали безоговорочной капитуляции. Маклаков, этот защитник «прав империи», не смог «переступить» через проблему прав человека. Уже в мае 1945 г. он опубликовал статью «Советская власть и эмиграция»[43], в которой выставил свое традиционное и основополагающее требование: соблюдение прав человека, защиту личности, без которой невозможно никакое сближение с правящим в СССР режимом. После публикации этой статьи в посольстве к нему охладели; политические и личные друзья Маклакова посчитали инцидент исчерпанным, хотя переписка между ними по этому поводу могла бы составить целую книгу[44].
Собственно, пора перейти от истории русской эмиграции, в контексте которой развивались отношения Маклакова и Алданова, к характеристике их переписки, приобретшей систематический и временами необычайно интенсивный характер с 1945 г.
1945-1957. Переписка
Еще в 1930-е гг. Маклаков и Алданов иногда обменивались письмами. Однако происходило это нечасто, что не удивительно - ведь они жили в одном городе и встречались как минимум раз в неделю на «четвергах» в доме Пети. Систематический характер переписка приобретает с 1945 г. Маклаков по-прежнему жил в Париже, Алданов после войны не спешил покидать Нью-Йорк. Вернулся он во Францию в 1947 г., однако поселился не в Париже, а в Ницце. Этим мы, собственно, обязаны самому существованию обширного корпуса писем.
Переписка, что является не слишком частым случаем, сохранилась практически полностью - в фонде Маклакова в архиве Гуверовского института войны, революции и мира при Стэнфордском университете (Стэнфорд, Калифорния) и в фонде Алданова в Бахметевском архиве русской и восточноевропейской истории и культуры при Колумбийском университете (Нью-Йорк). «Практически полностью» не означает, к сожалению, все-таки полностью: часть рукописных писем Маклакова утрачена. Тем не менее по отношению к общему объему переписки число утраченных писем незначительно, и нить переписки, суть обсуждаемых проблем нигде не теряется. В фонде Маклакова в Гуверовском архиве его переписка с Алдановым занимает целую коробку (20 объемистых папок), здесь хранятся оригиналы писем Алданова и машинописные отпуски писем Маклакова[45]. В Бахметевском архиве, соответственно, находятся оригиналы писем Маклакова и машинописные отпуски Алданова. В общей сложности они занимают 41 папку.
Переписка Алданова и Маклакова богата как мыслями, так и сведениями. Размышляли они, к примеру, о том, как соотносятся «права человека и империи» (выражение Алданова). Маклаков всегда сознавал «необходимость обоих принципов, которые составляют государственную антиномию»: «Они противоречивы, но оба необходимы. Мы все достаточно видели, к чему приводит империя, которая пренебрегает правами человека; таков был наш старый режим, теперь фашизмы разного рода». Однако, подчеркивал Маклаков, «нет спасительной формулы к примирению обоих начал; нет универсального компромисса; грань между обоими принципами постоянно передвигается, как в зависимости от внешней обстановки (мир, опасность войны, война), так и степени общественной культуры. Потому можно иметь далекие идеалы, но вопрос о том, что нужно и почему нужно сейчас, решается не благородством наших идей, а грубыми фактами жизни. Тут политические деятели невольно уподобляются докторам»[46].
«Доктора» в российском случае оказались не самыми квалифицированными. Впрочем, существовало ли «лекарство», способное предотвратить катаклизм, потрясший страну в 1917 г.? Это один из вопросов, на который пытались ответить самим себе корреспонденты - как в опубликованных произведениях, так и в личной переписке. Письмам они доверяли больше - поскольку позволяли себе высказывать в них различные «еретические мысли», обнародование которых считали преждевременным.
Настроения русских эмигрантов по обе стороны океана были далеки от оптимизма. Многие эмигранты, оказавшиеся в советской зоне оккупации, были арестованы и депортированы в СССР, несмотря на преклонный возраст. Маклаков опасался установления коммунистического режима во Франции. Вскоре после войны агенты НКВД чувствовали себя в Париже, по крайней мере по мнению эмигрантов, как у себя дома. Алданова поразила фраза Маклакова в его письме Б.И. Николаевскому: «Для меня нет сомнения, что мы здесь не избежим катастрофы и что здесь до нас доберутся, как добрались до П.Д. Долгорукова». «Меня трудно превзойти пессимизмом, - констатировал Алданов, - но Вы превзошли»[47]. Однако писатель не считал возможность похищения и принудительной доставки на родину совершенно исключенной и в связи с этим поставил вопрос о том, чтобы выхлопотать американские визы человек для десяти. Разумеется, он предупредил Маклакова о строгой конфиденциальности этого предложения. Маклаков от визы отказался: «За предложение искренне благодарю, как [и] за дружбу; но что бы здесь ни было, я никуда не уеду. Не только я чувствую себя в положении капитана, который с корабля слезает последним, но, главное, в мои годы прятаться, чтобы спасти свою уже ни на что не нужную жизнь, - ридикюльно. А я под конец смешным быть не хочу»[48].
Алданов, впрочем, также был настроен не слишком оптимистично:
«Я моложе Вас, но ей-Богу иногда радуюсь, что тоже уже очень немолод и не увижу следующих глав трагикомедии, - писал он Маклакову всего лишь несколько месяцев спустя после окончания Второй мировой войны. - Т. е., увидеть их, пожалуй, и было бы интересно - вот как интересно читать Гиббона. Но переживать их - нет, с меня достаточно. Не думаю, чтобы еще было какое-либо поколение с сотворения мира, которое видело бы и пережило бы столько сколько мы. Читаю старых второстепенных романистов, живших в ту эпоху, которую я пытаюсь описать в романе "Истоки". Право, смешно и стыдно. Это Хвощинская написала: "Бывали времена хуже, но подлее не было" (Некрасов взял у нее). А жили они в лучшее (не говорю: в очень хорошее, но в лучшее) время и русской и мировой истории. А вот наше время - действительно, пока не было ни хуже, ни подлее»[49].
Обстановка на «второй родине», во Франции, казалась полностью аналогичной ситуации на родине первой в 1917 г. Коммунисты в правительстве, шаткость власти... Все это наводило на мрачные размышления.