ия социальных фактов
Составление видов – это прежде всего способ группировки фактов с целью облегчить их истолкование, однако социальная морфология служит всего лишь шагом на пути к подлинно объясняющей части науки. Каков же метод этого объяснения?
I
Большинство социологов уверены, что они дали объяснения явлениям, показав, какой цели те служат и какую роль играют. Рассуждают так, как если бы явления существовали именно для этого и не имели бы иной определяющей причины, кроме ясного или смутного ощущения услуг, которые они призваны оказать. Вот почему считается, что сказано все необходимое для их понимания, когда установлено, что упомянутые услуги реальны, и продемонстрирована социальная потребность, ими удовлетворяемая. Так, Конт сводит все человеческое стремление к прогрессу, к тому основному стремлению, «которое прямо влечет человека к непрерывному и всестороннему улучшению всякого своего положения»[80], а Спенсер соотносит его с желанием обрести большее счастье. Именно в силу влияния этого принципа Спенсер объясняет возникновение общества преимуществами, проистекающими из кооперации, создание правительства – пользой, приносимой регулированием военного сотрудничества[81], а преобразования, испытываемые семьей, – потребностью во все более полном примирении интересов родителей, детей и общества.
Но этот метод смешивает два весьма различных вопроса. Показать, для чего факт полезен, – не значит объяснить ни откуда он взялся, ни как стал тем, чем стал. Применение, которое он себе находит, предполагает некие специфические свойства, но не создает эти свойства. Наша потребность в объектах не может придать им конкретную природу, равно как и не может извлечь их из небытия и наделить реальным существованием. Объекты появляются благодаря причинам другого рода. Ощущение их полезности вполне может побудить нас привести в действие эти причины и получить вызываемые ими следствия, но оно не способно породить эти следствия из ничего. Это утверждение представляется самоочевидным, когда обсуждаются материальные или даже психологические явления. Вряд ли оно бы оспаривалось и в социологии, не воспринимайся ошибочно нами социальные факты, в силу их полной несубстанциальности, как лишенные внутренней реальности. Поскольку мы видим в них сугубо мыслительные комбинации, то при условии, что они оказываются полезными, нам представляется, что они должны возникать сами собой, как только складывается понятие о них. Но каждый факт есть сила, превосходящая силу индивидуума и обладающая собственной сущностью, а потому для придания ему бытия недостаточно желания или усилия воли. Должны существовать еще некие первичные силы, способные породить эту твердо установленную силу, и сущности, способные породить эту особую сущность. Только при таком условии факты возникают. Чтобы оживить семейный дух там, где он ослабел, мало всеобщего осознания его преимуществ; нужно прямо заставить действовать причины, которые одни в состоянии его порождать. Чтобы придать правительству необходимую власть, мало ощущать потребность в ней; нужно обратиться к единственным источникам всякой власти, то есть к традициям, духу общности и т. д. Для этого, в свою очередь, нужно вернуться вспять по цепочке причин и следствий и отыскать ту ступень, где в процесс результативно вмешивается деятельность человека.
Двойственность этих категорий исследования наглядно демонстрирует то обстоятельство, что факт может существовать, не служа ничему, либо вследствие того, что он никогда не использовался ради какой-то жизненной цели, либо вследствие того, что, будучи некогда полезным, он утратил всякую полезность и продолжил существовать исключительно по обычаю. В обществе встречается даже больше таких пережитков, чем в организме. Бывают случаи, когда практика или социальный институт меняет функции, не теряя при этом свою природу. Правило is pater est quem justae nuptiae declarant[82] сохранилось в нашем своде законов почти в том же виде, как в древнем римском праве. Но ранее оно защищало права собственности отца на детей от законной жены, а теперь отстаивает скорее права детей. Принесение клятвы исходно было чем-то вроде судебного испытания, а затем сделалось просто торжественной и величественной формой свидетельства. Религиозные догматы христианства не менялись на протяжении веков, но роль, которую они играют в наших современных обществах, уже не та, что в Средние века. Слова служат выражению новых понятий, хотя их «оболочка» остается прежней. Кроме того, утверждение, верное для биологии и для социологии, гласит, что орган независим от функции, то есть он, оставаясь тем же самым, может служить иным целям. Получается, что причины, его порождающие, не зависят от целей, которым он служит.
Мы вовсе не хотим сказать, что устремления, потребности и желания людей никогда активно не вмешиваются в процесс социальной эволюции. Напротив, они в зависимости от влияния на условия, от которых зависит факт, вполне способны ускорять или сдерживать развитие. Но, помимо того что они не в состоянии сотворить нечто из ничего, их вмешательство само по себе, каковы бы ни были его последствия, происходит только благодаря действующим причинам. Действительно, стремление не может, даже в ограниченной степени, участвовать в создании нового явления, если оно само не является новым (не важно, сложилось оно самостоятельно или было вызвано какой-то трансформацией предшествующего стремления). Если не постулировать истинно провиденциальную и предустановленную гармонию, то невозможно допустить, чтобы с зари своего существования человек нес в себе потенциал всех устремлений, уместность которых должна была постоянно ощущаться в ходе эволюции (причем каждое готово было бы пробудиться по зову обстоятельств). Вдобавок стремление есть объект; а потому оно не может ни создаваться, ни изменяться лишь потому, что мы считаем его полезным. Это сила, имеющая собственную природу; чтобы эта природа возникла или изменилась, недостаточно находить в ней некую пользу. Для таких изменений нужно, чтобы действовали причины, содержащие их в себе физически.
Например, мы объяснили постоянное разделение общественного труда, показав, что оно необходимо для того, чтобы человек мог поддерживать свое существование в новых условиях, в которых он оказался в ходе исторического развития. Тем самым мы отвели стремлению, довольно неточно называемому инстинктом самосохранения, важную роль в нашем объяснении. Но одно это стремление не могло бы объяснить даже самую элементарную специализацию. Оно не достигнет ничего, если условия, от которых зависит это явление, уже не сложились, то есть если индивидуальные различия не увеличились в степени вследствие нарастающей неопределенности общего сознания и влияния наследственных различий[83]. Но разделение труда уже должно было возникнуть, чтобы его полезность была отмечена, а потребность в нем успели ощутить. Развитие индивидуальных отличий, заключающее в себе большее разнообразие вкусов и склонностей, с необходимостью должно было произвести этот первый результат. Кроме того, инстинкт самосохранения не сам по себе и не без причины появился на свет, чтобы оплодотворить этот первый зародыш специализации. Если он направил себя и затем нас на этот новый путь, то прежде всего потому, что путь, которым он следовал и заставлял следовать нас ранее, оказался как бы закрыт: ведь яростная борьба за существование, вызванная большим уплотнением обществ, делала все более трудным выживание индивидуумов, которые продолжали заниматься неспециализированными занятиями. То есть изменение направления назрело. С другой стороны, если инстинкт обратился сам и обратил преимущественно нашу деятельность в направлении все большего и постоянного разделения труда, то это произошло еще потому, что это был путь наименьшего сопротивления. Прочими возможными путями выступали эмиграция, самоубийство и преступление. В среднем наши связи со страной, с жизнью, симпатия, которую мы испытываем к себе подобным, суть чувства более сильные и устойчивые, чем привычки, противостоящие более узкой специализации. Именно последние неизбежно должны были уступить постоянно растущему натиску. Так, не отказываясь давать человеческим потребностям социологические объяснения, мы в то же время даже частично не возвращаемся к телеологии. Потребности могут оказывать влияние на социальную эволюцию только при условии, что они сами развиваются, а изменения, которым они подвергаются, могут объясняться только такими причинами, в которых нет никакого целеполагания.
Куда более убедительным, чем предыдущие соображения, видится изучение практической деятельности социальных фактов. Там, где царит телеология, правит во многом и случайность, так как не существует целей, а тем более средств, которые с необходимостью воздействуют на всех людей, пусть даже те предположительно находятся в одинаковых обстоятельствах. В одной и той же среде каждый индивидуум, согласно своему темпераменту, приспосабливается к ней своим способом, который он предпочитает любому другому. Один будет стремиться изменить среду под собственные нужды, другой предпочтет измениться сам и умерить свои желания. Сколько различных путей может вести и действительно ведет к одной и той же цели! Если же верно, что историческое развитие осуществляется для достижения ясно или смутно ощущаемых целей, то социальные факты должны отражать бесконечное разнообразие, при котором всякое сравнение попросту почти невозможно. Однако истинно обратное. Несомненно, внешние события, связь между которыми составляет поверхностную часть социальной жизни, различны у разных народов. Точно так же у каждого индивидуума имеется своя история, хотя основы физической и моральной организации одинаковы для всех. Если хоть немного фактически соприкоснуться с социальными явлениями, наоборот, поражаешься удивительной регулярности, с которой они воспроизводятся в одинаковых обстоятельствах. Даже мельчайшие и нелепые на вид практики повторяются с удивительным единообразием. Такая чисто символическая, по сути, брачная церемония, как похищение невесты, непременно встречается повсюду, где налицо определенный тип семьи, связанный, в свою очередь, с цельной политической организацией. Наиболее диковинные обычаи, такие как кувада, левират, экзогамия[84] и т. д., наблюдаются у разных народов и симптоматичны для определенного состояния общества. Право наследования появляется на конкретном историческом этапе, а по строгости его ограничений можно судить, с какой стадией социальной эволюции мы имеем дело. Число примеров легко умножить. Но этот всеобщий характер коллективных форм будет необъяснимым, если цели, выдвигаемые в качестве причин, обретут в социологии приписываемое им преобладающее значение.
Следовательно, при попытке объяснить социальное явление нужно отдельно исследовать порождающую его реальную причину и выполняемую им функцию. Мы предпочитаем пользоваться словом «функция», а не словами «цель» или «намерение» именно потому, что социальные явления обычно не возникают ради полезных результатов, к которым они приводят. Нужно установить наличие соответствия между рассматриваемым фактом и общими потребностями социального организма, выяснить, в чем состоит это соответствие, не заботясь о том, чтобы узнать, преднамеренно оно возникло или нет. Все вопросы намерений, кроме того, слишком субъективны, чтобы можно было рассматривать их научно.
Эти два разряда проблем следует разделять, а первый к тому же надлежит рассматривать до рассмотрения второго. Такой порядок соответствует действительному порядку фактов. Естественно искать причину явления до того, как мы попытаемся определить его следствия. Этот метод тем более логичен, что решение первого вопроса часто может помочь в решении второго. Действительно, тесная связь между причиной и следствием носит взаимный характер, который пока недостаточно осознается. Разумеется, следствие не может существовать без причины, но и последняя, в свою очередь, нуждается в следствии. В причине следствие черпает энергию, которую при случае возвращает, а потому оно не может исчезнуть, не затронув причину[85]. Скажем, социальная реакция, составляющая наказание, обусловлена интенсивностью коллективных чувств, оскорбляемых преступлением. С другой стороны, она выполняет полезную функцию поддержания этих чувств на том же уровне интенсивности, иначе они неуклонно слабели бы в отсутствие наказаний за перенесенные оскорбления[86]. Ровно так же, по мере накопления сложности и подвижности в социальной среде, традиции и сложившиеся верования расшатываются, принимают менее определенную и гибкую форму, а мыслительные способности развиваются; но эти же способности необходимы обществам и индивидуумам для приспособления к более подвижной и сложной среде[87]. Люди вынуждены трудиться все упорнее, а результаты этого труда становятся более многочисленными и качественными, но эти же более обильные и лучшие результаты необходимы для возмещения затрат, вызываемых более упорным трудом[88]. Значит, не будучи причиной социальных явлений и сознательным предвосхищением функции, которую они призваны выполнять, эта функция, напротив, состоит, хотя бы в ряде случаев, в поддержании уже существующей причины, из которой проистекают явления. Куда проще отыскать функцию, если причина известна.
Но если приходится подступать к определению функции лишь впоследствии, оно все же необходимо для полного объяснения явления. В самом деле, пусть не полезность факта его порождает, сам факт, как правило, должен быть полезным, чтобы существовать впредь. Если он бесполезен, этого достаточно, чтобы факт стал вредным, поскольку в таком случае он вызывает расходы, не принося никаких доходов. Если бы большая часть социальных явлений носила такой паразитарный характер, бюджет организма испытывал бы дефицит, а социальная жизнь была бы невозможна. Следовательно, чтобы дать удовлетворительное представление социальной жизни, необходимо показать, как отражаемые ею явления взаимодействуют, обеспечивая гармонию общества с самим собой и с внешним миром. Вне сомнения, нынешняя формула, согласно которой жизнь есть соответствие между средой внутренней и средой внешней, лишь приблизительна. Однако в целом она верна, и, чтобы объяснить факт витального порядка, недостаточно показать причину, от которой он зависит, – нужно еще, по крайней мере в большинстве случаев, выявить его роль в установлении общей гармонии.
II
Разделив указанные два вопроса, следует определить метод, которым должны решаться задачи.
Метод объяснения, обычно применяемый социологами, телеологический и одновременно психологический по своей сути. Эти две его стороны тесно взаимосвязаны. В самом деле, если общество – лишь система способов, придуманных людьми для достижения определенных целей, то эти цели могут быть только индивидуальными, ибо прежде общества существуют лишь индивидуумы. Именно от отдельного человека исходят идеи и потребности, которые определяют возникновение общества. Если же от него все идет, то через него все должно и объясняться. Вдобавок в обществе нет ничего, кроме индивидуальных сознаний, в которых, судя по всему, и следует видеть источник социальной эволюции как таковой. Поэтому социологические законы могут быть лишь королларием более общих законов психологии. Конечное объяснение коллективной жизни будет состоять в том, чтобы показать, как она вытекает из человеческой природы в целом, либо прямо и без предварительного наблюдения, либо через установление связи после наблюдения.
Приведенные соображения почти дословно совпадают с теми, которыми пользуется Огюст Конт для характеристики своего метода. «Поскольку, – говорит он, – социальное явление, рассматриваемое в целом, есть, в сущности, лишь простое развитие человечества, возникшее без всякого участия каких-нибудь способностей, то, как я установил выше, все фактические склонности, которые социологическое наблюдение сможет последовательно обнаруживать, должны быть найдены, по крайней мере в зачаточном состоянии, в том примордиальном типе, который биология заранее построила для социологии»[89]. С его точки зрения, так происходит потому, что в социальной жизни доминирует прогресс, который, кроме того, обуславливается сугубо психологическим фактором, а именно стремлением, побуждающим человека развиваться все больше и больше. Социальные факторы даже настолько непосредственно вытекают из человеческой природы, что применительно к первоначальным стадиям истории их возможно прямо выводить из нее, не прибегая к наблюдению[90]. Правда, по признанию Конта, невозможно применять этот дедуктивный метод к более поздним стадиям эволюции, что объясняется чисто практическими ограничениями. Дело в расстояниях между точками отправления и прибытия: они становятся слишком значительными для человеческого разума, и тот, взявшись преодолевать их без проводника, рискует заблудиться[91]. Но связь между основными законами человеческой природы и конечными результатами прогресса все равно поддается анализу. Сложнейшие формы цивилизации представляют собой достижения развитой психической жизни. Поэтому, даже когда психологические теории оказываются недостаточными в качестве предпосылок социологического вывода, они остаются этакими пробными камнями, которые позволяют проверять обоснованность индуктивно установленных положений. «Любой закон социальной преемственности, – говорит Конт, – определяемый самым авторитетным образом посредством исторического метода, в конечном счете должен быть признан до того, как он будет рационально увязан – прямо или косвенно, но всегда неоспоримо – с позитивной теорией человеческой природы»[92]. Последнее слово, таким образом, по-прежнему останется за психологией.
Таков же и метод Спенсера. По его мнению, двумя первичными факторами социальных явлений являются внешняя среда и физически-нравственная конституция индивидуума[93]. Первый фактор способен влиять на общество лишь при посредстве второго, который оказывается тем самым главным движителем социальной эволюции. Общество возникает для того, чтобы позволить индивидуумам реализовать свою природу, и все изменения, через которые оно проходит, преследуют цель сделать эту реализацию более легкой и полной. Следуя этому принципу, Спенсер, прежде чем приняться за изучение социальной организации, счел нужным посвятить почти весь первый том своих «Оснований социологии» описанию физической, эмоциональной и интеллектуальной сторон жизни первобытного человека. «Наука социологии, – говорит он, – отталкивается от социальных единиц, подчиненных, как мы видели, физическим, эмоциональным и интеллектуальным условиям и обладающих некими ранними понятиями и соответствующими им чувствами»[94]. В двух таких чувствах – в страхе перед живыми и в страхе перед мертвыми – он обнаруживает зачатки политической и религиозной власти[95]. При этом Спенсер допускает, что общество, уже сложившись, воздействует на индивидуумов[96]. Но отсюда не следует, что за обществом признается возможность породить хотя бы мельчайший социальный факт; с этой точки зрения оно может выступать деятельной причиной лишь при посредстве изменений, вызываемых в индивидууме. То есть все коренится в свойствах человеческой природы, исходных или производных. Более того, воздействие социального организма на своих членов не может быть специфическим, ибо политические цели сами по себе ничто, лишь простые обобщения целей индивидуальных[97]. Значит, социальное влияние представляет собой нечто вроде обращения частной деятельности на самое себя. Важнее всего то, что нельзя понять, в чем оно может состоять в индустриальных обществах, цель которых – как раз предоставить индивидуума его естественным побуждениям, освобождая от всякого социального принуждения.
Этот принцип не только лежит в основе великих постулатов общей социологии, но и служит зерном многих частных теорий. Так, семейную организацию обыкновенно объясняют чувствами родителей к детям и детей к родителям; институт брака толкуют через преимущества, которые он предоставляет супругам и их потомству; наказание – через гнев, который у индивидуума вызывают покушения на его интересы. Вся экономическая жизнь, как ее понимают и объясняют экономисты, в особенности представители ортодоксальной школы, держится в конечном счете на чисто индивидуальном факторе, на желании богатства. Если взять мораль, основанием этики признаются обязанности индивидуума перед самим собой. А в религии видят плод впечатлений, производимых на человека грандиозными силами природы или некоторыми выдающимися человеческими талантами, и т. д.
Но такой метод неприложим к социологическим явлениям без искажения последних. Дабы убедиться в этом, достаточно обратиться к данному нами определению. Так как существенный признак этих явлений заключается в способности оказывать извне давление на индивидуальные сознания, то получается, что они не производятся этими сознаниями и что социология поэтому не есть королларий психологии. Такая принуждающая сила свидетельствует, что явления имеют природу, отличную от нашей, ибо они проникают в нас насильно или по меньшей мере оказывают на нас более или менее ощутимое давление. Будь общественная жизнь просто продолжением индивидуального бытия, мы не наблюдали бы в ней упорного стремления вернуться к своему источнику и подчинить его себе. Власть, перед которой склоняется индивидуум, когда он действует, чувствует или мыслит социально, господствует над ним в такой степени потому, что она – продукт сил, которые превосходят человека и которые он не в состоянии объяснить. Это внешнее давление, им испытываемое, исходит не от него, и он не может объяснить происходящее какими-то внутренними причинами. Да, мы способны принуждать себя, способны сдерживать свои стремления, привычки, даже инстинкты и останавливать их развитие, накладывая запреты. Но эти запреты не следует путать с движениями, составляющими социально принуждение. Первые центробежны, тогда как вторые центростремительны. Одни вырабатываются в индивидуальном сознании и стремятся затем выразиться вовне, а другие вначале находятся вне индивидуума, но потом извне стремятся преобразовать его по своему подобию. Если угодно, запрет есть то средство, которым социальное принуждение выполняет психические действия, но не есть само это принуждение.
Если оставить в стороне индивидуума, останется лишь общество. Значит, в природе самого общества нужность объяснения социальной жизни. Можно предположить, что, раз оно бесконечно превосходит индивидуума во времени и в пространстве, общество в состоянии навязывать ему образы действий и мыслей, осененные коллективным авторитетом. Это давление, отличительный признак социальных фактов, есть давление всех на каждого.
Но могут возразить, что, поскольку единственными элементами общества являются индивидуумы, первоисточником социологических явлений могут быть только психологические факторы. Рассуждая таким образом, столь же легко можно доказать, что биологические явления аналитически объясняются явлениями неорганическими. Действительно, вполне достоверно, что в живой клетке присутствуют только молекулы неодушевленной материи. Они взаимосвязаны, и эта связь служит причиной новых явлений, характеризующих жизнь, – явлений, даже зародыши которых невозможно найти ни в одном из ассоциированных элементов. Дело в том, что целое не тождественно сумме своих частей, оно является чем-то иным и обладает свойствами, отличными от свойств составных элементов. Указанная связь не есть, как считает кое-кто, явление само по себе бесплодное, лишь внешне соединяющее уже сложившиеся факты и свойства. Напротив, не является ли она источником всех новшеств, последовательно возникающих в ходе общей эволюции? Какое различие, если не различие в связности, существует между низшими организмами и остальными, между живым организмом и простой протоплазмой, между нею и неорганическими молекулами, ее составляющими? Все эти существа в конечном счете разлагаются на элементы одной и той же природы, но эти элементы в одном случае рядоположены, а в другом взаимосвязаны. Где-то они связаны одним способом, а где-то – другим. Мы вправе даже спросить себя, не распространяется ли этот закон на царство минералов, не отсюда ли проистекают различия в неорганических телах?
В силу этого принципа общество – не просто сумма индивидуумов, но система, образованная их взаимосвязью и представляющая собой реальность sui generis с особыми свойствами. Конечно, коллективная сущность невозможна без индивидуальных сознаний, но это условие необходимое – и недостаточное. Требуется также, чтобы индивидуальные сознания оказались взаимосвязанными и скомбинировались, причем определенным образом. Именно из этой комбинации возникает общественная жизнь, а потому эта комбинация ее объясняет. Сплачиваясь друг с другом, взаимно дополняя и проникая друг в друга, индивидуальные сознания дают начало новому существу, если угодно, психическому, но воплощающему психическую индивидуальность иного рода[98]. Значит, в природе этой индивидуальности, а не в природе составляющих ее единиц нужно искать ближайшие и определяющие причины возникающих в ней фактов. Группа мыслит, чувствует и действует совершенно иначе, чем это делают ее члены по отдельности. Если начинать с раздельного изучения членов группы, будет невозможно понять происходящее в группе. Если коротко, между психологией и социологией имеется то же различие, что и между биологией и науками физическими и химическими. Поэтому всякий раз, когда социальное явление прямо объясняется явлением психическим, можно быть уверенным, что это объяснение ложно.
Быть может, скажут, что общество, сложившись, выступает ближайшей причиной социальных явлений, а причины его возникновения носят психологический характер. Мол, пусть взаимосвязь индивидуумов и вправду способна породить новую жизнь, но случается так лишь по причинам индивидуального толка. Однако в действительности, как бы глубоко мы ни заглядывали в историю, взаимосвязь выглядит наиболее обязательным среди всех факторов, ибо она является источником прочих обязательств. По причине рождения на свет человек непременно оказывается связанным с тем или иным народом. Впоследствии, сделавшись взрослым, он, можно сказать, дает согласие соблюдать это обязательство тем, что продолжает жить в своей стране. Но какое это имеет значение? Данное согласие не устраняет принуждения. Пускай принятое и охотно переносимое, давление все равно остается давлением. Кроме того, насколько далеко заходит это согласие? Во-первых, оно вынужденное, так как в подавляющем большинстве случаев материально и нравственно невозможно избавиться от национальной принадлежности; такая перемена обыкновенно признается отступничеством. Во-вторых, согласие не может касаться прошлого, которое мы не в состоянии принять, но которое продолжает сказываться на настоящем (мы не желали того воспитания, которое получили, а оно сильнее всякой другой причины укореняет нас в родной почве). Наконец, это согласие не может иметь нравственной ценности для будущего в той мере, в какой последнее неведомо. Мы не знаем даже полного перечня всех тех обязанностей, которые могут быть когда-нибудь возложены на нас как на граждан, – разве возможно заранее соглашаться на них? Как мы показали, источник всего обязательного находится вне индивидуума. При условии, что человек не выходит за пределы истории, взаимосвязь в группе носит тот же характер, что и остальные связи, а потому объясняется таким же образом. Кроме того, поскольку все общества непосредственно и без перерывов происходят от других обществ, можно не сомневаться в том, что на протяжении всей социальной эволюции не было ни одного момента времени, когда индивидуумам приходилось бы решать, вступать ли в коллективную жизнь и в какую именно. Такой вопрос ставится лишь у первичных истоков всякого общества. Но сомнительные по определению ответы на этот вопрос ни в коем случае не воздействуют на метод, которому нужно следовать при рассмотрении исторических фактов. Следовательно, нам нет надобности останавливаться на них.
Все же из предыдущих рассуждений можно сделать ошибочный вывод, что социология, по нашему мнению, не должна и не может принимать во внимание человека и его способности. Напротив, очевидно, что общие свойства человеческой природы участвуют в работе, итогом которой становится общественная жизнь. Но не они ее порождают, не они придают ей особую форму; они лишь делают ее возможной. Исходными причинами коллективных представлений, эмоций и устремлений являются не конкретные состояния индивидуальных сознаний, а условия, в которых складывается социальное тело в целом. Конечно, они могут реализоваться лишь в случае, если индивидуальные свойства не оказывают сопротивления. Но последние суть лишь бесформенное вещество, которое социальный фактор определяет и преобразует. Их вклад состоит исключительно в порождении предельно общих состояний, расплывчатых и потому податливых предрасположенностей, которые сами по себе, без помощи иных агентов, не могут принять конкретных и сложных форм, присущих социальным явлениям.
Какая пропасть, например, лежит между чувствами человека перед силами, более могущественными, чем он сам, и институтом религии с его верованиями и обрядами, столь многочисленными и сложными, с его материальной и нравственной организацией! Или между психическими условиями симпатии, которую двое людей одной крови испытывают друг к другу[99], и мешаниной юридических и нравственных правил, определяющих структуру семьи, личные отношения, отношения одушевленных и неодушевленных объектов и т. д.! Мы видели, что, даже когда общество сводится к неорганизованной толпе, коллективные чувства, в ней возникающие, могут не только отличаться, но и быть прямо противоположными типичным индивидуальным чувствам. Насколько же шире должна стать пропасть, когда на индивидуума давит нормальное общество, где к воздействию современников присоединяется воздействие предыдущих поколений и традиций! Чисто психологическое объяснение социальных фактов поэтому неизбежно упускает из вида все специфическое, то есть социальное.
Несостоятельность этого метода была скрыта от глаз множества социологов потому, что, принимая следствие за причину, ученые нередко принимали за определяющие условия социальных явлений некие психические состояния, довольно четко выраженные и специфические, которые в действительности суть следствия явлений. Так, некое религиозное чувство считалось для человека врожденным наряду с некоторым минимумом половой ревности, детской или родительской любви и т. д.; именно этим пытались объяснять религию, брак и семью. Но история показывает, что эти наклонности вовсе не присущи человеческой природе изначально, они либо совсем отсутствуют в конкретных социальных обстоятельствах, либо так видоизменяются от одного общества к другому, что остаток по исключении всех этих различий, который один может рассматриваться как имеющий чисто психологическое происхождение, сводится к чему-то неопределенному и схематическому, бесконечно отдаленному от фактов, что подлежат объяснению. То есть эти чувства вытекают из коллективной организации, а не служат ее основанием. Никоим образом не доказано даже, что стремление к социальности исходно выступает прирожденным инстинктом человечества. Гораздо естественнее видеть в нем продукт социальной жизни, складывавшийся постепенно, ведь установлено наблюдением, что животные склоняются к социализации в зависимости от того, вынуждают их к тому условия обитаемой среды или нет. Здесь еще нужно добавить, что даже между этими четко выраженными склонностями и социальной реальностью все равно пролегает широкая пропасть.
Вдобавок имеется способ почти полностью изолировать психологический фактор и тем самым уточнить размах его действия; для этого надо выяснить, каким образом соотносится с социальной эволюцией раса. Этнические признаки носят характер органический и психический. Потому с их изменением должна меняться и общественная жизнь, если психологические явления оказывают на общество причинное воздействие, которое им приписывается. Но мы не знаем ни одного социального явления, которое бы зависело безусловно от расы, хотя, разумеется, нельзя наделять это утверждение силой закона. Правда, можно по крайней мере отметить, что это постоянный факт нашей практической жизни. Самые разнообразные формы организации встречаются в обществах одной и той же расы, а поразительные сходства в то же время наблюдаются между обществами разных рас. Города-государства были известны финикийцам, римлянам и грекам, а также мы находим их начатки у кабилов. Патриархальная семья была характерна у евреев и индусов, зато она была неведома славянам, тоже принадлежащим к арийской расе. А вот семейный тип, присущий славянам, обнаруживается и среди арабов. Материнская семья и клан встречаются повсюду. Процедуры судопроизводства и брачных обрядов одни и те же у народов, принципиально несходных с этнической точки зрения. Если это так, то потому, что психический элемент оказывает слишком общее влияние и не может предопределять ход социальных явлений. Раз он не содержит в себе предпочтительных социальных форм в ущерб прочим, то получается, что он не может объяснить ни одной формы. Верно, впрочем, что имеется группа фактов, которым принято приписывать влиянию расы. Так разъясняют, в частности, почему развитие искусств и наук в Афинах шло стремительно и обильно, а в Риме было медленным и слабым. Но это классическое истолкование фактов никогда не было доказано систематически. Весь его авторитет основан, по-видимому, на традиции. Никто и не задумывался, возможно ли тут социологическое объяснение, – а мы убеждены, что последнее оказалось бы в данном случае успешным. Если коротко, когда столь поспешно увязывают художественный характер афинской цивилизации с врожденными эстетическими дарованиями, то мало чем отличаются от людей средневековья, которые объясняли огонь флогистоном[100], а действие опиума – его снотворной силой.
Наконец, если предположить, что источником социальной эволюции и вправду является психическая конституция человека, непонятно, как все могло бы происходить. Придется допустить, что движителем эволюции послужила какая-то пружина, таящаяся внутри человеческой природы. Но что это за пружина? Не тот ли род инстинкта, о котором говорит Конт и который побуждает человека все далее и далее реализовывать свою природу? Однако тем самым мы отвечаем вопросом на вопрос и пытаемся объяснять прогресс врожденным стремлением к прогрессу (это сугубо метафизическая сущность, ничем и никак не доказанная). Животные, даже наиболее развитые, не испытывают никакой потребности в прогрессе, и даже среди человеческих обществ много таких, которые довольствуются бесконечно долгой неподвижностью. Быть может, как полагает Спенсер, у людей имеется потребность в стремлении к счастью, которой суждено удовлетворяться более и более сложными формами цивилизации? Тогда следовало бы доказать, что счастье возрастает вместе с цивилизацией, а мы в другом месте перечислили все трудности, проистекающие из такой гипотезы[101]. Кроме того, если даже согласиться с каким-то из этих постулатов, историческое развитие не станет понятнее, ибо подобное объяснение будет чисто телеологическим. Выше мы указали, что социальные факты, как и все естественные явления, не объясняются, если демонстрируется, что они служат какой-то цели. Наглядно доказав, что все более совершенные социальные организации, последовательно сменявшие друг друга в истории, имели своим следствием все более полное удовлетворение тех или иных основных людских склонностей, мы вовсе не срываем покров тайны с источника их появления. То обстоятельство, что они были полезны, ничего не говорит нам о том, что их породило. Можно даже постичь, каким образом мы дошли до представления о них, каким образом заранее решили бы, чего от них ожидать – а это трудная задача, – но наши устремления, предмет такой социальной организации, не в состоянии сотворить их из ничего. Если коротко, признавая, что они суть способы приближения к объектам, существующим в нашем разуме, мы все же оставляем открытым вопрос: как, то есть из чего и посредством чего, образовались эти способы?
В ходе рассуждений мы пришли к следующему правилу: определяющую причину социального факта следует искать среди предшествующих социальных фактов, а не среди состояний индивидуального сознания. Также возможно недвусмысленно отметить, что все сказанное выше относится как к определению функции, так и к определению причины социального факта. Его функция может быть только социальной, она состоит в достижении общественно полезных результатов. Безусловно, может случиться и действительно случается так, что социальный факт также служит индивидууму. Но этот счастливый результат не есть непосредственное основание его бытия. Мы вправе поэтому дополнить предыдущее правило следующим образом: функцию социального факта следует всегда искать в его отношении к какой-либо социальной цели.
Из-за того что социологи часто не признавали это правило и рассматривали социальные явления с сугубо психологической точки зрения, их теории кажутся многим слишком туманными, эфемерными и далекими от ясной природы явлений, которые социология тщится объяснить. Историк, особенно тот, кто близко знаком с социальной реальностью, не может не ощущать остро, насколько непригодны эти чересчур общие толкования для сочетания с фактами. Отсюда, несомненно, проистекает отчасти то недоверие, какое история нередко выказывает по отношению к социологии. Это, конечно, не значит, что изучение психических фактов социологу не требуется. Пусть коллективная жизнь не порождается жизнью индивидуальной, все же они состоят в близких отношениях. Пусть вторая не может объяснить первую, она в силах хотя бы облегчить ее объяснение. Как мы показали, не подлежит сомнению, что социальные факты являются sui generis плодами уточнения и воплощения фактов психических. Кроме того, само это действие во многом подобно тому, которое осуществляется во всяком индивидуальном сознании и которое постепенно преобразует составляющие его первичные элементы (ощущения, рефлексы, инстинкты), исходные составные части сознания. Не без оснований можно утверждать, что эго само есть общество, как и организм, пускай по-своему. Уже давно психологи отметили крайнюю важность фактора взаимосвязи для объяснения душевной деятельности. Познания в психологии, а не только в биологии, тем самым включаются в необходимую подготовку социолога. Но эти познания пригодятся, лишь если он, овладев знаниями, освободится от их влияния и выйдет за пределы психологии, дополнит ее специфическим социологическим знанием. Он должен отказаться делать из психологии этакий центр своей деятельности, отправную точку, куда надлежит возвращаться после дерзких вторжений в мир социальных явлений. Он должен утвердиться в средоточии социальных фактов, дабы наблюдать их в целостности и без посредников, прибегая к науке об индивидуумах лишь за общей подготовкой и при необходимости за полезными подсказками[102].
III
Поскольку факты социальной морфологии имеют ту же природу, что и факты физиологические, их следует объяснять согласно тому же правилу, которое было изложено выше. Однако из предыдущего обсуждения вытекает, что им принадлежит преобладающая роль в коллективной жизни и, следовательно, в социологических объяснениях.
Если сам факт взаимосвязи, как отмечалось ранее, составляет определяющее условие социальных явлений, то последние должны изменяться вместе с формами этой взаимосвязи, то есть согласно тому, как группируются конституирующие части общества. Кроме того, поскольку определенное целое, образуемое соединением разнородных элементов, входящих в состав общества, создает его внутреннюю среду, точно так же, как совокупность анатомических элементов, должным образом расположенных в пространстве, составляет внутреннюю среду организмов, то можно заявить, что происхождение всякого более или менее важного социального процесса следует искать в устройстве внутренней социальной среды.
Можно даже внести дополнительное уточнение. Элементы, составляющие эту среду, фактически двоякого рода: это объекты и люди. В число объектов помимо находящихся в обществе материальных предметов нужно также включить плоды предшествующей социальной деятельности: действующее право, укоренившиеся нравы, художественные и литературные памятники и т. д. Однако ясно, что ни материальные, ни нематериальные объекты не способны породить порыв к социальным преобразованиям, ибо они лишены побудительной силы. Конечно, их нужно принимать в расчет при объяснении, которое мы предпринимаем. Они оказывают некоторое воздействие на социальную эволюцию, меняя ее скорость и направление, но в них нет ничего, что могло бы привести ее в движение. Это материя, к которой прилагаются витальные силы общества, но сами не высвобождают никаких живительных сил. Значит, единственным активным фактором остается собственно человеческая среда.
Поэтому главное усилие социолога должно быть направлено к тому, чтобы выявить различные свойства этой среды, способные оказать влияние на развитие социальных явлений. Мы уже обнаружили два набора свойств, вполне отвечающих этому условию; речь о количестве социальных единиц, или, иначе говоря, об «объеме» общества, а также о степени концентрации людской массы, то есть, в нашей формулировке, о «динамической плотности». Под последним определением нужно понимать не сугубо физическую сплоченность агрегированного населения, которая никак не сказывается, если индивидуумы – или скорее группы индивидуумов – разделены нравственными пустотами, но нравственную сплоченность, для которой физическая служит лишь вспомогательным средством, а довольно часто и следствием. Динамическая плотность при одинаковом объеме общества может определяться числом индивидуумов, действительно состоящих не только в коммерческих, но и в нравственных отношениях, то есть не просто обменивающихся услугами или конкурирующих друг с другом, но и живущих совместной жизнью. Ведь при чисто экономических отношениях люди остаются чуждыми друг другу, и можно довольно долго поддерживать такие отношения, не участвуя в коллективной жизни. Деловые контакты через границы, которые разделяют народы, не уничтожают эти границы. На коллективную жизнь воздействуют лишь те люди, кто деятельно в ней сотрудничает. Вот почему наилучшим выражением динамической плотности народа будет степень слияния социальных сегментов. Если каждая частичная агрегатная форма образует единое целое, особую, отличную от других индивидуальность, это значит, что деятельность ее членов обыкновенно локализуется в пределах данной формы. Если же, с другой стороны, эти частичные общества сливаются или стремятся слиться в единое целое, то это подразумевает аналогичное расширение области социальной жизни.
Что касается физической плотности, если под нею понимать не только число жителей на единицу площади, но и развитие путей сообщения и связи, то она развивается нормально пропорционально динамической плотности и в общем может служить средством измерения последней. Ведь если различные части народонаселения стремятся сблизиться, то они неизбежно должны прокладывать пути такого сближения. Вдобавок между отдаленными пунктами социальной массы могут установиться отношения лишь тогда, когда разделяющее их расстояние не является препятствием, то есть когда оно, по сути, устраняется. Существуют, разумеется, исключения, и чревато серьезными ошибками судить о нравственной концентрации общества по степени его физической концентрации. Дороги, железные дороги и прочее служат больше развитию деловых отношений, чем объединению народов, которое они выражают крайне несовершенно. Так, в Англии, где физическая плотность выше, чем во Франции, слияние социальных сегментов гораздо слабее, что доказывается устойчивостью парохиализма[103] и региональных традиций.
Мы показали в другом месте, как всякое увеличение объема и динамической плотности обществ, делая социальную жизнь более интенсивной, расширяя умственный горизонт и область деятельности индивидуумов, глубоко изменяет основные условия коллективного существования. Нет необходимости возвращаться к уже описанному применению этого принципа. Добавим только, что указанный принцип помог изучить не только общий вопрос, составлявший предмет исследования, но и многие другие, более частные вопросы; тем самым его надежность была проверена на немалом количестве опытов. Однако мы далеки от мысли, что нам удалось отыскать все без исключения особенности социальной среды, которые причастны к объяснению социальных фактов. Мы можем сказать только, что это единственные выделенные нами признаки и что других замечено не было.
Но то преобладающее значение, которое мы приписываем социальной среде, в особенности среде человеческой, не означает, что в ней нужно усматривать последний, абсолютный факт и дальше идти незачем. Напротив, очевидно, что ее состояние в каждый исторический момент само обуславливается социальными причинами – некоторые из них внутренне присущи самому обществу, другие зависят от взаимодействия данного общества с другими. Кроме того, наука не знает первопричин в абсолютном значении этого слова. Для нее первичен тот факт, который является достаточно общим, чтобы объяснить значительное число других фактов. А социальная среда, несомненно, является таким фактором, поскольку происходящие в ней изменения по любым причинам отражаются во всех направлениях в социальном организме и не могут не затрагивать так или иначе все его функции.
Сказанное нами об общей социальной среде вполне применимо и к частным средам отдельных групп внутри общества. Например, в зависимости от большей или меньшей многочисленности семьи и степени ее замкнутости резко меняется характер домашней жизни. Точно так же, если бы профессиональные корпорации изменялись таким образом, что каждая из них распространилась бы по всей территории, вместо того чтобы оставаться, как прежде, в пределах одной общины, то их деятельность сильно бы поменялась. Вообще говоря, профессиональная жизнь будет различаться в зависимости от того, окажется ли среда, свойственная каждой профессии, организованной прочно или слабо, как ныне. Тем не менее воздействие этих частных сред не может быть сопоставлено с воздействием общей среды, ибо первые подвержены влиянию последней. Именно к ней приходится всегда возвращаться в процессе объяснения. Ее давление на частные группы определяет изменения в их устройстве.
Эта концепция социальной среды как определяющего фактора коллективной эволюции в высшей степени важна. Если от нее отказаться, социология не сможет установить никаких причинных связей.
В самом деле, без этого разряда причин у нас нет сопутствующих условий, от которых могли бы зависеть социальные явления. Ведь если внешняя социальная среда, то есть та, которая образована соседними обществами, способна осуществлять какое-либо влияние, то это влияние на оборонительные и наступательные действия общества; кроме того, она проявляет себя только при посредстве внутренней социальной среды. Значит, основные причины исторического развития нужно искать вовсе не среди circumfusa[104] (текущих событий), а среди событий прошлых. Они сами составляли бы частично это развитие, более отдаленные по времени его стадии. Современные события социальной жизни вытекали бы не из текущего состояния общества, но из событий предшествующих, из исторических прецедентов, а социологические объяснения сводились бы исключительно к установлению связи между прошлым и настоящим.
Правда, может показаться, что этого достаточно. Не говорят ли обыкновенно, что цель истории состоит именно в том, чтобы связать события в порядке их следования? Но непонятно, каким образом данная ступень цивилизации может служить определяющей причиной следующей за ней ступени. Стадии, через которые последовательно проходит человечество, не возникают одна из другой. Мы осознаем, что прогресс, достигнутый в конкретную эпоху в области права, экономики, политики и т. д., делает возможным дальнейший прогресс, но в чем же он его предопределяет? Это лишь отправная точка, позволяющая идти дальше, но что побуждает нас делать следующий шаг? Приходится допускать наличие некоего внутреннего устремления, которое непрерывно подталкивает человечество двигаться дальше и дальше – чтобы полностью реализовать себя или чтобы увеличить свое счастье; тогда задачей социологии становится выяснение порядка развития этого стремления. Но, даже оставляя в стороне все трудности, которыми отягощена эта гипотеза, надо признать, во всяком случае, что закон, выражающий это развитие, не содержал бы в себе никакой причинной связи. Ведь причинная связь может быть установлена только между двумя данными фактами, а указанное стремление, признаваемое причиной развития, нам не дано; оно лишь постулируется и конструируется умозрительно из тех следствий, которые ему приписывают. Это своего рода разновидность побудительной способности, которую мы воображаем как бы лежащей в основе движения. Но фактической причиной какого-либо движения может быть только другое движение, а не его потенция. Итак, экспериментально мы в состоянии выделить разве что ряд изменений, между которыми нет причинной связи. Предшествующее состояние не производит состояния последующего, отношение между ними исключительно хронологическое. Поэтому в таких условиях никакое научное предсказание невозможно. Мы можем уверенно описывать, как явления следовали друг за другом до сих пор, но не можем знать, как они станут следовать друг за другом в будущем, потому что причина, от которой они признаются зависящими, не определена научно и неопределима таким способом. Пусть обыкновенно признается, что эволюция будет продолжаться в том же направлении, в каком она шла раньше, это лишь простое предположение. Ничто не убеждает нас, что уже воплощенные факты достаточно полно выражают характер указанного стремления. Словом, мы не в состоянии предугадать цель их развития по ранее пройденным стадиям. Нет поводов думать, будто избранное направление развития должно быть прямолинейным.
Вот почему в действительности число причинных отношений, установленных социологами, столь незначительно. За немногими исключениями, наиболее ярким примером которых является Монтескье[105], прежняя философия истории норовила только постигать общее направление движения человечества и не пыталась связать стадии этого развития с какими-либо сопутствующими условиями. Сколь ни велики заслуги Конта перед социальной философией, его рассуждения о социологической проблематике ничем не отличаются от рассуждений предшественников. Потому его знаменитый закон трех стадий[106] не выражает никакой причинной связи. Даже будь его закон верен, это все же чистый эмпиризм (иного не дано). Это обобщенный взгляд на минувшую историю человечества. Совершенно произвольно Конт считает третью стадию конечным состоянием рода людского. Откуда мы знаем, что в будущем не возникнет нового состояния? А закон, господствующий в социологии Спенсера, носит, по-видимому, тот же характер. Даже если верно, что ныне мы склонны искать счастья в промышленной цивилизации, ничто не убеждает, что позднее мы не захотим искать его в чем-нибудь другом. Распространенность и устойчивость данного метода объясняются тем, что очень часто в социальной среде усматривают средство достижения прогресса, а не определяющую его причину.
Помимо этого отношением к той же среде должна измеряться и утилитарная ценность, или, как мы ее назвали, функция социальных явлений. Среди изменений, обусловленных средой, полезны лишь те, которые гармонируют с текущим состоянием общества, так как среда является необходимым условием коллективного существования. Опять-таки, с изложенной выше точки зрения этот взгляд, думается, будет основополагающим, потому что он один объясняет, каким образом полезный характер социальных явлений может меняться вне зависимости от произвольных факторов. Конечно, если воображать, что социальная эволюция движима неким vis a tergo[107], который гонит человечество вперед, то, раз динамическое стремление может иметь единственную цель, возможна лишь одна отправная точка для определения полезности или вредности социальных явлений. Отсюда следует, что существует и может существовать единственный тип социальной организации, вполне пригодный для человечества, и что различные исторические общества суть лишь последовательные приближения к этому единственному образцу. Нет необходимости доказывать, насколько подобное упрощение несовместимо с признанными ныне разнообразием и сложностью социальных форм. Если, с другой стороны, пригодность или непригодность институтов можно устанавливать только по отношению к данной среде, то, поскольку эти среды различны, существуют различные отправные точки для оценки и, следовательно, различные типы, которые качественно отличаются друг от друга, но одинаково укоренены в природе социальных сред.
Вопрос, который мы выше рассматривали, тесно связан поэтому с составлением социальных типов. Если существуют социальные виды, это значит, что коллективная жизнь зависит прежде всего от сопутствующих условий, отражающих известное разнообразие. Если, напротив, главные причины социальных явлений остаются в прошлом, то каждый народ должен быть всего-навсего продолжением народа предшествующего, а различные общества должны утратить свою индивидуальность и сделаться моментальными слепками одного и того же развития. При этом, поскольку организация социальной среды зависит от способа образования социальных агрегатов (оба эти определения, в сущности, синонимичны), то у нас имеется доказательство того, что нет признаков более существенных, чем указанные нами в качестве оснований социологической классификации.
Наконец теперь яснее, чем прежде, мы понимаем, сколь несправедливо было бы опираться на выражения «внешние условия» и «среда» в осуждении нашего метода под тем предлогом, что он ищет источники жизни вне живого. Совсем наоборот, все только что приведенные соображения сводятся к идее, что причины социальных явлений находятся внутри общества. В стремлении объяснять внутреннее внешним можно было бы, скорее, упрекнуть ту теорию, которая выводит общество из индивидуального, потому что она объясняет социальное бытие чем-то отличным от него, пытается вывести целое из части. Изложенные принципы настолько далеки от непризнания самопроизвольного характера жизни, что, если применить их к биологии и психологии, придется признать, что индивидуальная жизнь тоже творится всецело внутри индивида.
IV
Из набора только что выведенных правил вытекает определенное представление об обществе и коллективной жизни.
Здесь имеются две противоположные теории.
Для одних ученых, например для Гоббса и Руссо, между человеком и обществом существует некий разрыв[108]. По мнению сторонников этого взгляда, человек по природе своей не склонен к общественной жизни и может ей подчиняться только по принуждению. Общественные цели не просто не совпадают с индивидуальными, но идут им вразрез. Поэтому, чтобы заставить индивидуума преследовать эти цели, необходимо оказывать на него принуждение, а в учреждении и организации этого принуждения заключается первоочередная задача общества. Поскольку индивидуум рассматривается как единственная и уникальная реальность человеческого царства, эта организация, призванная обуздать его и покорить, может представляться искусственной. Она не заложена в природе, ведь ее назначение – насиловать эту природу, мешая ей производить антисоциальные следствия. Это искусственное творение, машина, целиком построенная руками человеческими, и, как всякое человеческое свершение, она является тем, чем является, лишь потому, что люди этого пожелали: ее создал акт воления, а другой способен ее преобразовать. Ни Гоббс, ни Руссо как будто не замечали явного противоречия в признании индивида творцом машины, главная роль которой состоит во властвовании над ним и в принуждении. Или же им казалось, что для избавления от этого противоречия достаточно скрыть его от глаз жертв под искусной маскировкой общественного договора.
Теоретики естественного права, экономисты, а позднее Спенсер[109] вдохновлялись противоположной идеей. Для них социальная жизнь, по существу, самопроизвольна, а общество есть нечто естественное. Они приписывают обществу этот характер не потому, что признают его специфическую природу, а потому, что видят основание для общества в природе индивидуума. Как и двое упомянутых выше мыслителей, они не усматривают в обществе систему явлений, существующую самостоятельно, в силу особых причин. Но Гоббс и Руссо смотрели на общество как на договорное объединение людей, никак не связанное с реальностью и висящее, так сказать, в воздухе, а вторая школа говорит, что основой общества являются исходные стремлениях человеческого сердца. Человек, естественно, склонен к политической, семейной, религиозной жизни, к коммерческим отношениям и т. д.; и из этих-то естественных склонностей и прорастает социальная организация. Следовательно, всюду, где она нормальна, нет необходимости ее навязывать. Если она прибегает к принуждению, то это значит, что она не то, чем должна быть, или что обстоятельства ненормальны. Нужно лишь дать индивидуальным силам свободно развиваться, чтобы они организовались в общества.
Наша теория отличается от обеих доктрин.
Несомненно, мы считаем принуждение характерным признаком всякого социального факта. Но это принуждение исходит не от более или менее искусного устройства, призванного скрывать от людей те западни, в которые они сами себя поймали. Оно обязано своим возникновением тому обстоятельству, что индивидуум оказывается в присутствии силы, перед которой он преклоняется и которая над ним правит. Но эта сила – естественная. Она не обусловлена неким договором, возникшим по воле человека, которую она просто дополняет; нет, это порождение сокровенных недр реальности, необходимое следствие конкретных причин. Поэтому для того, чтобы склонить индивидуума добровольно подчиниться, не нужно прибегать ни к каким ухищрениям. Достаточно, чтобы он осознал свою естественную зависимость и слабость. Посредством религии он выражает это ощущение символически или чувственно, посредством науки он составляет определенное и адекватное понятие. Поскольку превосходство общества над индивидуумом не только физическое, но также интеллектуальное и нравственное, то здесь нечего опасаться критического исследования (при условии надлежащего выполнения последнего). Разум, показывая человеку, насколько социальное бытие богаче, сложнее и устойчивее бытия индивидуального, может лишь открыть ему поводы для требуемого повиновения и для чувств привязанности и уважения, которые привычка запечатлела в его сердце[110].
Поэтому лишь крайне поверхностная критика могла бы упрекнуть нашу концепцию социального принуждения в повторении теорий Гоббса и Макиавелли[111]. Но если в противоположность этим философам мы утверждаем, что социальная жизнь естественна, это не значит, что мы находим ее источник в природе индивидуума; это значит, что она прямо вытекает из коллективного бытия, которое само по себе является реальностью sui generis; это значит, что она возникает из того специфического уточнения, которому подвергаются индивидуальные сознания благодаря взаимосвязи и из которого берет начало новая форма существования[112]. То есть, соглашаясь с некоторыми авторитетами в том, что социальная жизнь представляется индивидууму в облике принуждения, мы признаем вместе с другими, что она есть самопроизвольный плод реальности. Эти два элемента, на первый взгляд противоречащие друг другу, логически объединяются тем, что порождающая социальную жизнь реальность превосходит индивидуума. В нашей терминологии слова «принуждение» и «самопроизвольность» не имеют того смысла, какой Гоббс придает первому, а Спенсер – второму.
Подведем итог: большинство попыток рационального объяснения социальных фактов можно упрекнуть в том, что они или отвергают всякую мысль о социальной дисциплине, или считают возможным ее поддержание с помощью обмана и уловок. Изложенные правила позволяют, напротив, строить социологию, которая усматривала бы в духе дисциплины существенное условие всякой совместной жизни и одновременно опиралась бы на разум и истину.