Вниз по реке отправился Тараканов уже с тоенской дочкой Калахиной, и Поточкин скоро увидел, что остался он как бы сбоку припёка. Если на пути к верховьям каждый, считай, сухарь делили они с Таракановым пополам, то теперь на привалах Тимоха сооружал отдельный шалаш для себя и Калахины, а Ефим должен был заботиться сам о себе.
У молодых всё вроде образовалось ладно и согласно. Единственное, что раздражало Поточкина в их отношениях, так это неумеренная нежность друг к другу, слишком уж явно выдававшая себя хмельная, буйная плотская страсть. И зачем, с недовольством думал Поточкин, баловал Тимоха тоенскую дочь? Мог ни с того ни с сего схватить её на руки и закружить вокруг костра. А то подойдёт сзади и молча гладит по волосам или закроет её глаза руками. Многим бесстыдным любовным фокусам научил бесшабашный Тимоха тоенскую дочь, и скромная поначалу чернобровая девица с нежным румянцем на щеках словно вдруг оттаяла, разморозилась и теперь и сама могла подкрасться сзади к Тараканову и втихаря пощекотать его щёку травинкой, будто сел комар, а когда он с размаху шлёпал себя по щеке, счастливо, заливисто хохотала. Они уже не стеснялись Ефима, могли и в его присутствии, лишь отойдя для приличия в сторону, вдруг обняться и соединить губы в долгом поцелуе, и всему этому тоже научил недавно ещё дикую и, казалось, неприступную Калахину беспутный купецкий сын и сибирский охотник Тимоха Тараканов. Вот уж воистину блажной так блажной!
Странности своего спутника заметил Ефим ещё в начале похода. Бывало, гребут они вверх по реке и вдруг уставится Тимоха на горный изгиб над головой, смотрит, не сводя глаз, и улыбается. «Что там, Тимоха?» — обеспокоенно спрашивал Ефим. «Да, глянь, медведь», — шептал Тараканов. «Где, где медведь?» — силился увидеть Поточкин. А Тараканов лишь смеялся: «Да вот эта гора и есть натуральный медведь — по профилю. Видишь, передние лапы подняты и нос вверх торчит». — «Ну ты, Тимоха, прямо блажной!» — в недоумении от такого мальчишества крутил головой Поточкин.
А то увидит ещё стаю гусей над рекой и опять задерёт голову и смотрит, смотрит, как летят они узким клином встречь восходящему солнцу. «Стреляй! — орал Поточкин. — Что пялиться-то на них!» Нет, не шевелится, смотрит и даже до ружья не касается, только говорит нараспев: «Ты глянь, Ефим, лепота-то какая!» Ну чем же, право слово, не блажной!
А стрелком Тимоха оказался удивительным, каких до того и видеть Поточкину не приходилось. Он, прежде чем ружьё схватить, примерялся глазом, достанет дробь или пуля цель, а уж если целился, то, считай, на привале свежатинкой угощать будет, просто так заряды не расходовал.
Как-то, когда оленину вкушали, выпытывал у него Поточкин о том, что раньше-то, до приезда в Америку, Тимоха делал. Тараканов, до того скрытничавший, вдруг разговорился: пять лет, мол, рассорившись с батей своим, купцом второй гильдии, зверя в тайге промышлял. «Чего ж тебя сюда-то, за тридевять земель, потянуло?» — удивился Поточкин. «А так, — неопределённо сказал Тараканов, — прослышал, что в Америке промыслы богатые, мир захотелось посмотреть». — «Стало быть, — уточнил Ефим, — по доброй воле, охотником, сюда явился?» — «Охотником», — подтвердил Тараканов.
Подыскивая напарника в трудный поход, назначенный ему на Нучеке Барановым, старовояжный Поточкин пробовал одного за другим уговорить близких людей, и все отказались. О реке Медной слава у промышленных была плохая: не раз гибли там прошлые экспедиции, рисковать ради будущих видов компании собственной шкурой любителей не находилось. Кто-то посоветовал: да ты попытай Тимоху Тараканова, он парень удалой, крепкий, да и блажной к тому ж. Может, и согласится. С Таракановым Поточкин дела раньше не имел, тот больше в промысловых партиях находился. Но о нём говорили, что парень хваткий, любое дело у него в руках горит. Поточкин всё же сомневался: молод ещё, неопытен, всего-то с виду двадцать шесть — двадцать семь лет, лишь два года, как в колонии из Охотска приплыл. И всё ж его убедили: ежели Тимоха согласится, с ним не пропадёшь.
Разговор с рыжебородым молодцем был на удивление коротким: «На Медную, говоришь? — глядя на Поточкина слегка прищуренными голубыми глазами, переспросил Тараканов. — На ту самую Медную, где, сказывают, медь по берегам лежит?» — «На ту самую», — подтвердил Поточкин, уже чувствуя, что парень наслышан о реке и погибших там и потому откажется, струсит. Но Тараканов неожиданно согласился: «На Медную так на Медную. Когда выступать будем?»
Подготовив всё нужное для похода, они двинулись из Константиновской крепости на Нучеке в начале сентября, взяв с собой для помощи группу медновских жителей с двумя тоенами, чтоб помогали выгребать вверх по реке, а более всего содействовать в установлении дружеских отношений с населяющими реку народами.
Всё хорошее, что слышал Поточкин о Тараканове, оказалось правдой. Парень был спокоен характером и привычен ко всякой работе: даже порванную камлейку Поточкина починил сам, да так ловко, что другая женщина позавидовала бы. По молодости своего спутника Поточкин многое прощал ему: и неумеренную лихость, когда преодолевали на реке гиблые стремнины, и наивную восторженность взгляда, каким озирал Тараканов величественно-дикие берега и встречаемых на реке людей. Ничего, успокаивал себя Поточкин, помаленьку отешется и поймёт, что в местах, где каждый неверный шаг и резкий жест, который дикие могут истолковать по-своему, грозят смертью, восторженные слюни распускать не стоит, и тогда будет смотреть на окружающий мир так, как давно смотрел на него сам Поточкин: всё ли спокойно, не притаилась ли рядом опасность?
Всем устраивал Тараканов Поточкина, если б только не эта его беззастенчивость в чувствах, когда рядом с ними оказалась Калахина. Надо ли так баловать их, с глухим протестом в душе думал Поточкин. Сам он давно жил вместе с крещёной алеуткой Матрёной. Она обстирывала его и обшивала, научилась готовить русские пельмени, да и рыба по рецептам её племени получалась у неё недурно. А что ещё нужно от бабы? И уж никаких таких придурковатых шалостей, улыбочек, томных взглядов Ефим ей не позволял. Когда же стала как-то Матрёна подмазываться к нему со своими ласками, он в сердцах вколотил ей крепкую затрещину, чтоб знала своё место и поперёд мужа не высовывалась. Бабу распустишь — потом сам нахлебаешься.
И хоть не по душе были Ефиму все эти нежности Тараканова с его подругой, он всё же понимал, что присутствие в их отряде Калахины значительно упростило обратный путь. Теперь, когда они подходили к расположенным в низовьях реки селениям, Калахина с одним из медновцев первая отправлялась делать визит местному тоену, а возвратясь, говорила, что всё в порядке, их ждут, и Поточкина с Таракановым встречали как дорогих гостей, угощали рыбой, мясом, кто что имел, и наказывали, какие товары желательно получить им в будущем от русских. А значит, главное, ради чего они предприняли этот поход, было достигнуто.
Стоявшая у костра Калахина что-то сказала Тараканову на своём языке, и Тимоха весело крикнул:
— Достаём миски, Ефим! Калахина говорит: уха готова!
Вот же чёрт, на сей раз с восхищением подумал о спутнике Поточкин, уже и языку её обучился. А когда они сели подле костра и начали трапезу, он едва не поперхнулся: зачерпнув из котла, Калахина с важным видом поднесла полную ложку Тараканову, вроде бы на пробу. Тот, вкусив варево, одобрительно поднял вверх палец и что-то сказал Калахине. Темнобровая смуглянка улыбнулась, открыв ровные и удивительно белые зубы.
Чтобы не смотреть на них и не портить себе аппетит созерцанием их нежностей, Поточкин, налив миску, отошёл в сторону и уселся на большом камне, отвернувшись от костра. Глядя на темнеющее небо, неторопливо начал хлебать густой рыбный отвар. Из-за спины доносился разговор Тараканова с Калахиной.
— Небо, — говорил Тараканов, и Ефим знал, что он показывает сейчас пальцем вверх.
Калахина неуверенно повторила это слово по-русски, он поправил её, потом она произнесла, надо думать, то же слово на своём языке, и теперь Тараканов повторял вслед за ней. Ну прямо как дети, угрюмо подумал Ефим Поточкин.
Остров Кадьяк, Павловская гавань,
22 марта 1801 года
Ещё один день уходил, со своими заботами и тревогами. В затихшем доме отзвучал медный бой часов. Десять вечера. Баранов засиделся в кабинете за письмом правителю компании на Уналашке Емельяну Григорьевичу Ларионову, коего почитал старинным и добрым своим приятелем. Хотелось излить душу, выговориться.
«...Провидению угодно сталось наказать печальным томлением и испытать терпение прискорбными беспокойствами, ибо духовные с чиновными вышли совсем из пределов своих должностей, вооружились против нас всесильными нападениями, до половины зимы старались всячески, но неявно расстраивать многих из промышленных, а более настраивать островитян к мятежу и независимости, но в канун Нового года явно открыли удивительный театр явления неблагомысленного ко мне и всей компании расположения...»
Хотелось изложить события коротко и понятно. Встал из-за стола, подкинул в печь еловое полено. Не закрывая дверцу, с минуту смотрел на мерцание углей в печи — и вот уже языки пламени жадно охватывают сухое дерево.
Думы о подрывных кознях монашеской братии вкупе с принявшим их сторону подпоручиком Талиным вызывали в душе мрачное ожесточение. По его же просьбе и настоянию прислали сюда святых отцов из Валаамского монастыря, чтобы наставлять диких на путь истинный, нести слово Божие и тем смягчать грубые нравы. Так нет же, мало им душеспасительных бесед с дикими, теперь и за него взялись, и за Анну, всех промышленных будоражить начали. Разговорами своими о грехе прелюбодеяния, о младенце, зачатом без освящения брака церковью, окончательно разум Анны помутили, так, что из-за её безумных действий и младенца чуть не потеряли. И того понять святые отцы не хотят, что законная жена, оставленная в России, давно ему нелюбима и уж не один десяток лет, с тех пор как вёл он дела в Сибири