«Если он так борзеет с первых дней службы, то что можно ожидать от него в дальнейшем?» — рассуждал бравый капитан. Перспектива моего «постарения» настолько испугала ротного, что он начал подумывать над тем, как бы спровадить меня с глаз подальше.
Надо сказать, в те годы это было несложно. Я мог запросто загреметь куда-нибудь на сопки Спасск-Дальнего или на Курилы; но над ротным дамокловым мечом висели те самые военспецовские допуски, проставленные в моем личном деле. Поэтому следовало попробовать воспитывать меня собственными силами. В один из предновогодних дней капитан вызвал меня к себе в кабинет и, тяжело вздохнув, начал проводить воспитательную беседу:
— И откуда ты такой шустрый взялся?
— Из колыбели.
— Какой еще колыбели, мать твою так?
— Революции, какой же еще? Питерский я!
— Ленинградский, рядовой Семенов! Ленинградский!
— Ага.
— Не «ага», а так точно.
— Так точно, товарищ капитан! Разрешите идти?
— Ты что, издеваешься надо мной?
— Так точно!
— Что «так точно»? Что «так точно», я спрашиваю?
— Все, что вы сказали, товарищ капитан!
Если бы его родная мама, будучи беременной, могла заглянуть в будущее и увидеть перекошенную рожу своего заботливо вынашиваемого чада, она бы ни за какие деньги не согласилась рожать и всем остальным бабам заказала!
Я выслушал, стараясь сохранить спокойствие, длинную командирскую тираду, в которой, помимо самых изощренных ругательств, можно было разобрать только:
— Я тебе покажу кузькину-мать, хрен-голова, недоумок питерский!
— Ленинградский, товарищ капитан! — уточнил я…
Если бы я мог тогда заглянуть в будущее, я бы понял, что эта «воспитательная беседа» и ее итоги — знак судьбы. Один из знаков. Но ничего изменить бы не смог и не захотел. Для этого пришлось бы говорить и действовать иначе. А ломать и перестраивать себя можно только с какой-то серьезной целью…
5
Мисютина доставили в камеру вместе с ужином. Я еще на воле приучил свой организм к одноразовому питанию, поэтому тюремная скудость меня не очень угнетала. От бурды, гордо именуемой чаем, я отказался. Мой сокамерник — тоже.
Если приглядеться, не такой он уже и страшный, этот самозванный Барон. И глаза у него не столько злые, сколько печальные. Видимо, тоже хлебнул горюшка…
Словоохотливость у Мисютина не пропала. Только вежливости в его речах стало побольше. Тихонько вошел и почтительно спросил:
— Где ваше место?
— Мне все равно. Мы люди не гордые. Раз ты привык у батареи — спи там…
— Прости засранца. Погорячился, с кем не бывает. Думал, подсадили к лоху…
— Над лохами можно издеваться?
— Почему — нет? Слабые, безвольные людишки, не способные постоять за себя… Разве они достойны жалости?
— Если не жалости, то сочувствия слабые достойны всегда. Учти, сильные только тогда могут чувствовать себя таковыми, когда рядом есть слабые… Иначе не будет с кем сравнивать!
— А ты философ.
— Приходится.
— Хоть среди нашего брата и не принято таким интересоваться, все же — за что сидим?
— Сам не знаю. Заступился за телку, а она слиняла. Меня сделали инициатором драки. А так как драться я умею, то кое-кому было очень больно. Сейчас еще «волыну»[1] хотят повесить. Ею мент меня пугал, а я — возьми да вырви. Пальчики, естественно, остались.
— Значит, три двоечки наклевываются?
— Что еще за чудо?
— Двести двадцать вторая УК Российской Федерации. Незаконное приобретение, передача, сбыт, хранение, перевозка или ношение оружия…
— Выходит, так…
— Это, по нонешним временам — чихня. К таким, как я, ее применяют только в исключительных случаях. Когда больше обвинить ни в чем не могут. Подкинут пушку — и шьют дело. Верняк. Не отвертишься. Лучше у них только с «травкой» или «снежком»[2] получается…
— И что, действительно пять лет впаять могут?
— Запросто. От судьи многое зависеть будет. Ты по первачку?
— Да.
— Тогда отвинтишься.
Я неопределенно повел плечами. Барон ненадолго замолчал, приглядываясь ко мне, затем сказал задумчиво:
— Что-то они к тебе неравнодушны. Сначала одного мариновали, теперь рецидивиста в камеру бросили. А по ихним законам, не положено первоходочникам в одной клетке с ранее судимым находиться!
Не надо слишком обо мне задумываться. Ты лучше о себе спой.
— А ты и вправду рецидивист? Извини, если не так спросил — я же, сам понимаешь, в этих делах не очень, первый раз за решеткой, да еще сразу в одиночке…
— Я уже на третью ходку пошел. Две предыдущих, правда, слабенькие были. Первую вообще можно таковой не считать — только на зону, как амнистия к 40‑летию Победы подоспела. Потом проносило аж до восемьдесят девятого… Может потому, что я к «тамбовским» примкнул. Они в то время круто котировались. Бригада крепкая, и подвязки хорошие в органах имели…
— Я о «тамбовских» что-то читал, было в газетах… Вроде как их разгромили…
— Это ментам так думать хотелось. Но правда, что после перестрелки в Девяткино многих из наших побрали и вкатали сроки. В том числе и мне…
О том, какой это был срок, я спрашивать не стал — не полагалось проявлять излишнего любопытства. Интереснее, что и как сам Барон расскажет.
— Попал я в исправительно-трудовую колонию «Обухово», которую мы называем санаторием. Братва посодействовала. Вскоре туда же перевели и Кума… Такого хоть знаешь?
— Слыхал, конечно. «Кум» — это же Кумарин, личность легендарная. Про него даже книги пишут…
— Вот-вот… Так что в «Обухово» страдать особо не пришлось. Вскоре вообще спрыгнули «на химию», потом откинулись досрочно… Зато на сей раз влетел, видимо, надолго… Семь лет, суки, намотали. Строгача. И главное — ни за хер!
— У меня такое впечатление, что здесь только невиновных содержат!
— А ты как думал? Один — мешок картошки с поля спер, другой — с собственной бабой поцапался да приложил ей за дело, и сгоряча так, что гуля выскочила… Вот и весь контингент. Самая же главная банда — она при власти. И сама себя сажать пока не собирается. А мы только за власть боремся… Вот конкуренты и душат нас. Сам посуди: я никого не убивал, проходил, как соучастник — и на тебе: семь лет!
— Неслабо…
Барону и в самом деле не повезло. За что его действительно стоило посадить, и, наверное, не на семь лет, а побольше, — было юридически недоказуемо. А то, за что фактически посадили, на «семерик» тянуло только теоретически, по исключительно редко применяемому верхнему пределу наказания, предусмотренного статьей УК.
— После той отсидки Кум так и не смог восстановить былое влияние в городе. Шакалов развелось за это время — и ни с кем считаться не хотели… В девяносто четвертом, в первый день лета, на его «мерс» было совершено нападение. Охранник погиб, а шеф вычухался, хоть и получил более десяти ранений…
(Я это знал. Более того — даже был причастен к этому! Но не моргнул и глазом. Как ни в чем не бывало слушал разговорившегося Барона.)
— …Пока Кум зализывал раны в Швейцарии, мы со Степанычем пытались кое-что наладить, но время было упущено. Наше главное в тот период дело — обеспечение безопасности транзита металлов — уже перехватили солнцевские. Попробовали легализоваться, тем более, что Степаныч любил повторять: «Чем ближе к закону, тем безопаснее», но у нас ничего не вышло. Видимо, легальный бизнес в нашей стране обречен, видимо, из тени нам не вырваться никогда…
Барон-Мисютин сделал паузу и уставился в потолок.
Вот тебе и «нелепо жить воспоминаньями». Мне сорок. Где-то около этого и ему. По большому счету, жизнь прожита. У него впереди длительный срок, у меня — полная неопределенность.
Да и, если выйдем на волю, что будем делать, чем прикажете заниматься? Я-то хоть знаю — чем. Цель передо мною четкая, а потом… Если выживу, возможно, вернусь к Делу. А что будет делать Мисютин? Завязывать ему поздно. Надо было не начинать…
Так прямо я и сказал ему об этом.
— Ты прав, — тяжело вздохнул Барон. — Но жизнь нельзя прожить по-новой. Так уж было запрограммировано. Свыше…
Я даже вздрогнул невольно, насколько и эта фраза, и интонация, с которой она была произнесена, отвечали моим недавним раздумьям.
А Барон тем временем продолжал:
— Я в Якутске родился. Родаки на вертолете разбились, когда мне всего десять лет было. Остался сиротой. В школу перестал ходить, начал бродяжничать. Озлобился на все человечество. Особенно на милицию. Помнишь, как в те годы было? Чуть что — в детскую комнату. Оттуда — прямая дорога в спецприемник. А там, вместо того, чтобы накормить — пилюлей навешают. Убегал я. Хулиганить начал, мелочь по карманам тырить. Вот и стал тем, кем должен был стать…
— А в наши края как попал? — спросил я с ненаигранным интересом. (Все, что удалось до сих пор узнать о Мисютине, было достаточно отрывочно.)
— В семьдесят девятом призвали в армию, служил в стройбате под Ленинградом. И остался здесь — в тайгу возвращаться не хотелось. Связался с Кумом, он организовал прописку. Закорешовали. Вместе тренировались, вместе разгружали вагоны, за девками ухаживали… И так до самой перестройки. Это она всех нас развратила. Фирмы, кооперативы, бары…
— Если есть возможность заработать, так почему бы и нет? Никто святым духом не питается…
Мисютин хмыкнул и улегся на койку; помолчал немного и спросил:
— Ты на воле чем башляешь?
— Картины пишу. Не так чтобы очень, но на жизнь хватает. А раньше преподавал…
— Ясно. Почему сейчас не учительствуешь, не спрашиваю. И раньше с тех хлебов не жирели… А уж когда появились приличные деньги… Неправду говорят, что деньги не пахнут. Еще как пахнут! Их аромат многим вскружил головы. В том числе и нам. Стали наезжать на фирмачей, кооператоров — давайте, мол, канайте к нам под «крышу», отстегивайте бабки, а мы позаботимся — и в самом деле «заботились», зверьков прикрутили, да и с администрацией районной, а если надо и со Смольным, договаривались… Таким образом сколотили кое-какой начальный капитал, выгодно разместили его. Мы были пионерами такого бизнеса в нашем городе, никто в то время не хотел, да и не смог бы конкурировать с нами… Но с девяносто третьего начались непонятки. Только за один тот год десятки наших угрохали. Самых лучших, самых подготовленных! Стали выяснять — кто, а фигу! Никаких следов!