Орлов вышел на Вацлавскую площадь, прошел мимо памятника святому Вацлаву, где в 1968 году стояли советские танки, а возле них пражские девчата в коротких юбках целовались взасос с чешскими ребятами, демонстрируя нашим хмурым танкистам последние огни своей догорающей свободы. Медленно Орлов добрел до Старой Ратуши, взглянул, как на ратушных часах золотой скелет трясет золотым колокольчиком. Прагу называют золотой, и действительно, старое золото словно бы проступает тут отовсюду, проступает даже в облаках, в мелких волнах Влтавы, в свежей зелени деревьев на речных островах. Ветхость и свежесть в этом городе слиты воедино, как едины они в древнем дереве, которое по весне все оделось юными благоухающими цветами.
А нас вот лишили цветущей древности, лишили божественной связи времен, лишили светлого будущего, лишили нашей лени и снов, и воскресения мертвых, и жизни будущего века, и космической любви, лишили сознания! Ну да ладно — Бог с нами. Видно, не заслужили. Мы согрешили против коммунизма, извратив и скомпрометировав этот прекраснейший проект человечества, мы проехались танками по его человеческому лицу, а лицо это, проступившее в социалистической Чехословакии в период так называемой «пражской весны», было на самом деле лицом одного северного святого, одного из тех десяти праведников, ради которых Господь терпит злой мир людей. Как видите, я тоже религиозен, особенно когда работаю.
Я работал. Счастливая радость труда вела меня улицами Праги вслед за Орловым. Орлов добрел от Старой Ратуши до Новой — Новая Ратуша (несмотря на то, что она моложе Старой на несколько столетий) казалась черней и древней, словно высеченная из угля. Ее статуи не шевелились, не звонили в колокольчики: они застыли раз и навсегда по углам этого угрюмого здания — свивающиеся гирлянды обнаженных девушек со страдальчески-прекрасными лицами. Прага — это колоссальный музей скульптур, посвященных сексу и смерти. Орлов остановился возле статуи рабби Льва, святого пражского раввина.
Мудрец возвышался — огромный, черный, в ниспадающей одежде, по черным складкам его мантии сползала обнаженная красавица, охваченная то ли оргазмом, то ли агонией, из ее протянутой руки выпадала на каменную мантию каменная черная роза. Раввин по имени Лев (Лейб) жил здесь в XVI веке, во времена императора Рудольфа — он был, как сказали бы сейчас, интеллектуальной и спиритуальной звездой гетто. Ему приписывалось создание Голема, глиняного робота невиданной силы, который в какой-то момент вышел из-под контроля и предался неистовому разрушению всего. Легенда гласит, что святость его создателя тревожила отцов города, и они пригласили святого на праздник в Ратушу — на этом празднике к нему приблизилась прекрасная девушка и протянула учителю розу. На миг сердце аскета было тронуто красотой девушки и розы: раввин не удержался и вдохнул аромат, струящийся с влажных лепестков. В этот момент он умер. Роза была отравлена.
Орлов несколько минут рассматривал изваяние. Орел смотрел на льва. Затем он неуверенно потрогал каменную пятку девушки и продолжил свой путь. Он прошел мимо древних стен Клементинума — иезуитского монастыря, хранящего в себе несметное количество книг, — всосался в узкую Карлову улицу, прошел мимо кафе «У золотого гада» (если бы он знал, какой золотой гад увязался за ним в этот майский денек! — я имею в виду себя, конечно). Узкая улица полнилась туристами: я боялся потерять объект в толпе, но не потерял. Черная бредущая фигура с чемоданом, совершающая свою последнюю прогулку, постоянно оставалась в эпицентре моего опасного зрения. Вместе с тем нечто загадочное и прекрасное стало приотворяться в моей душе, словно бы поднимали занавес, тяжелый и роскошный, словно бы на горизонте замаячило Главное Место, открылась сцена… И действительно, сцена открылась…
До этого мы с моим орленком блуждали коридорами, узкими переходами старых опасных связей. И вот мы вышли на простор.
Пусть не врет добрый доктор Фрейд, что ребенок рождается с ужасом, что ему хочется забиться обратно, в тесный живой лабиринт, откуда он вышел. Нет, не хочется! Я помню, что родился с криком ликования, танцевал танец новорожденного и с восторгом приветствовал распахнувшееся вокруг меня пространство, понимая, что и в дальнейшем я буду лишь расширяться вплоть до исчезновения. О, исчезновение! Как я люблю исчезать, родненькие мои! О, холодный космос! Родной мой, холодный мой космос…
Вышли на мост. Я не утомил вас описанием города? А мне по хую, если даже и утомил! Утомляться вообще полезно. Зато как распахнулось небо над мостом — словно вышибло пробку из шампанской бутылки. Орлов шел, точнее, брел, опустив белую голову. Немного постоял, глядя на черное распятие с двумя апостолами по бокам. Над крестом ярко горели золотом древнееврейские буквы. Он смотрел, помаргивая, на лицо распятого Христа. На очень большом расстоянии я наблюдал за ним и видел, как его губы прошептали:
— Прости.
— Не прощу, — ответил я, трогая в кармане рукоять пистолета.
Прошли старый Карлов мост. На другой стороне Влтавы — другой мир, совсем другой. Карлов мост — мост между мирами. На другой стороне Влтавы душу охватывает счастье. Орлов медленно спустился в зеленые улочки Кампы, прошел бережком почти венецианской речки Чертовки — здесь было чертовски красиво. Я твердо решил еще погулять здесь сегодня после того, как сделаю свою работу. Как говорил один мой дружок и коллега: сделал тело — гуляй смело.
Иногда мне казалось, что Орлов вот-вот упадет. Казалось, ему нехорошо — он шел все тяжелее, все ссутуленнее. Возможно, он был болен.
Он дошел до лестницы, ведущей наверх — к Граду, к Пражскому замку, и начал взбираться по ней со своим нелепым чемоданом. За ним на приличной дистанции следовали его телохранители, теряясь в струящейся по ступеням толпе туристов.
Восхождение на Град далось Орлову нелегко. Зато как великолепен был вид, открывшийся с небольшой площадки перед Замковыми Воротами! На этой площадке Орлов отпустил телохранителей. Я видел, как он остановился, достал из кармана мобильный телефон и что-то сказал в него. Трое мужчин с зернышками мобильной связи в спортивных ушах мгновенно прекратили восхождение, повернулись и пошли вниз, оставляя своего хозяина в одиночестве. Этот поступок Орлова меня встревожил. Я вообще все больше тревожился за него. Нахохлившись, смотрел он на золотой город, раскинувшийся у его ног. Затем, словно согнутый невероятной усталостью, он склонился, опустив свою изможденную голову на чемодан. Он даже как бы обнял его…
Кем он казался себе в этот момент? Христом, обнявшим свой крест? Скупым рыцарем, обхватившим заветный сундучок? Но он сразу продолжил свой крестный путь.
Орлов был всего на несколько лет старше меня, но выглядел чуть ли не стариком: что так изъело его в цветущую пору мужского века? Болезнь? Власть? Грехи ли, страхи ли? Грязная энергия гигантского бабла? Я чувствовал, что уже почти люблю его надломленную походку, его согбенный черный силуэт.
Он вошел в Замковые Ворота и побрел по узкой средневековой улице Града. Я следовал за ним. И я всеми фибрами своего существа ощущал: мы приближаемся. Приближаемся к Главному. К Главному Месту.
вдруг остро испытал ощущение, уже один раз испытанное мной в семилетнем возрасте — в день, когда я впервые увидел море. Я шел тогда аллеей южного парка, шел между матерью и отцом, сжимая в руках их длинные ладони, и меня вдруг от макушки до пят пронзило острое чувство: вот оно… то самое мгновенье… стержень, вращающий мою зеленую жизнь… Сейчас откроется… И оно открылось.
Синее явление колоссального объема влаги произвело в моем теле потрясение на микроуровне, и тело выбрало в ответ простейшее действие: мне захотелось отлить. Мать и отец остались ждать в аллее, я же раздвинул можжевеловые кусты, оцарапавшись, протиснулся в душное логово кипарисов, и там обнаружился пятачок хвойной земли; здесь уже ссали, пахло мочой и цветами, маслины и акации пели свою майскую песню, валялся мелкий мусор, втоптанный в песок и сухую хвою: пакеты от воздушной кукурузы, пустая коробка сигарет «Космос», отрубленная рука детской куклы. Присмотревшись, я понял, что это рука растерзанного Карлсона: какие-то, видимо, дети-садисты зачем-то расчленили его полое пластмассовое тело на этой поляне. Да, с этим Карлсоном наигрались всласть, по полной программе; возможно, здесь вершилась месть озверевших малышей: месть за бесчисленные дни и месяцы одиночества, скуки и ожидания праздничного стрекочущего звука пропеллера за окном. Тело Карлсона валялось неподалеку в кустах, белея своим пропеллером, его рыжая вихрастая голова висела, нанизанная на ветку, и сияла неуместно довольной улыбкой.
А в центре микролужайки, плотно окруженной кипарисами, лежала пухлая розовая полая рука — ее отсекли по запястье, к тому же у нее аккуратно отрезали все пальцы.
Рассеянно развлекаясь, я стал ссать на эту руку — золотая струйка забавно разбивалась о тельце руки, заставляя ее дрожать и двигаться: струйка забиралась в руку, как в перчатку, и ручейки изливались из пальцев-трубочек, уходя в теплый песок, — казалось, здесь топчется странный краб или паук, который все пытается встать на свои нестойкие золотые ножки, чтобы убежать в сторону моря, но ножки подламываются под ним, растекаются, разбрызгиваются, и Великое Море, породившее этого паука, зовет его равнодушным шумом прибоя вернуться домой, в святое черно-синее логово, откуда он родом.
В тот миг я понял, что такое море, и это понимание сделалось основой моего существования. Это понимание сопровождалось чувством абсолютного освобождения: словно бы раздвинулось мое темя, и тонкая антенна стала выдвигаться в небо — тончайшая, стекловидная, абсолютно гладкая игла. На остром кончике этой иглы балансировал крошечный, но неимоверно тяжелый шарик, который был зрячим и для моей радости присматривался к разворачивающимся вне меня ландшафтам и горным хребтам, возлежащим в пене словно отряд отдыхающих драконов, гигантских медведей, утопленников, дев, монахов…