Пражская ночь — страница 5 из 16

Города живут в обратном времени: с веками приходит к ним молодость. Об этом тикают часы, идущие наоборот, увенчивающие дом Голема.

Прага! Такая красивая!

Немало скажет сердцу туриста.

А сердце в ответ станцует похотливую румбу.

Я углубился в загадочные переулки Нового Света — мир маленьких средневековых домиков и крошечных садов за каменными стенами. Как славно здесь дышалось! На одной из улочек с одной стороны тянулся сад за стеной, с другой топорщились древние домишки, и там я увидел художника, сидящего за мольбертом в распахнутом окне нижнего этажа. В соседнем окне плотно стояли его полотна, обращенные к улице. Художник явно работал на продажу, рассчитывая на щедрый поток туристов, струящийся этой лакомой улочкой мимо его окон. Таким образом, он напоминал проститутку, предлагающую себя через окно. Это был жирный старик отталкивающего вида с длинными девичьими волосами, неуместно ниспадающими на его гигантские пухлые плечи. Работы его казались отвратительными. Он занял столь выгодную с коммерческой точки зрения позицию (восхитительная улочка, где проходят все приехавшие полюбоваться Прагой) и мог бы предлагать туристам милые виды золотого города или непритязательные наброски цветов, он мог бы рисовать играющих животных или лица древних королей — все это охотно раскупали бы туристы, но его кисть была не только беспомощной и грубой, ее еще словно бы пропитали каким-то психическим ядом, космической злобой — художник, видимо, ненавидел всех и вся. В ярких химических красках он изображал гнусных монстров, орущих от боли, растянутых словно жвачка, пожирающих друг друга, сосущих лиловую кровь, обливающихся синими или фиолетовыми соплями. Все это происходило на тошнотворных планетах под ядовитыми небесами, где роились гнилые звезды.

Лет десять тому назад я был в Праге и видел этого художника — он так же сидел в окнах, повернувшись к прохожим спиной, высокомерный и тучный, расплывшийся как огромная гора говна, облитый своими светлыми шелковистыми, чудесной красоты волосами. За эти десять лет он не изменился.

Внезапно он повернул ко мне свое огромное плоское лицо и спросил по-английски с сильным чешским акцентом:

— Вам нравятся мои картины?

— Они омерзительны. Вы делаете бычье говно, — искренне ответил я.

Его маленькие мутно-светлые глаза уставились на меня, затем в них затеплилось какое-то сияние, как бы даже туманный проблеск неожиданной и необъяснимой симпатии.

— Куровский, — он отложил кисть и протянул мне в окно толстую руку, измазанную красками.

— Короленко, — ответил я, пожав эту руку.

— Откуда вы? Канада? — спросил он.

— Нет. Я из Москвы.

— А, вы русский. Мы долго жили под вашей оккупацией, — он улыбнулся.

— И как вам жилось под нами? — спросил я невинно.

Он вроде бы задумался.

— Раньше я ненавидел русских, — сказал он.

— А теперь?

— Теперь я ненавижу всех.

Он потянулся к стеллажу, достал какую-то бумажку, карандаш и стал что-то набрасывать, продолжая говорить:

— Вы сказали, я делаю бычье говно. Но мои работы хорошо продаются. Значит, людям нравится это бычье говно. Я прожил долгую жизнь, молодой человек, и половину этой долгой жизни я просидел в этой комнате у раскрытого окна за мольбертом. Это место похоже на рай — согласны? Всех, кто идет по этой улице, охватывает блаженство. Именно в этом состоянии они покупают моих монстров. На память об этом рае они привозят домой картинки с видами ада. Не странно ли?

— Если в центре этого прекрасного города сидите вы и рисуете адских монстров, значит, где-то есть неизмеримо страшный и уродливый город и на самой страшной его улице сидит какой-то гений и рисует великолепные образы рая.

Куровский взглянул на меня без улыбки. Лицо его снова сделалось надменным. Потом он опустил голову, водя карандашом по листу бумаги.

— Самый страшный на свете город находится в моей душе, — сказал он. — И в центре этого страшного города действительно сидит прекрасный гений и рисует виды рая. Чем хуже и кошмарнее мои картины, тем лучше и прекраснее его. Душа этого гения похожа на прекрасный город, но в центре этой души сидит толстый старый монстр, такой как я, и рисует отвратительных монстров. И так до бесконечности. Like in your fucking matrjoshkas.

— Уже ощущаю себя в бесконечности вложенных друг в друга адов и раев. Спасибо, конечно, но я лучше пойду.

— Идите, идите. Обидели старика, теперь можете гулять дальше в свое удовольствие, добрый вы парень. Впрочем, я люблю искренних людей. Вот вам небольшой подарок за вашу прямоту, — он протянул мне листок твердой бумаги, по которой только что водил карандашом. — Это рисовал не я, бездарный мазила продажных чудищ. Это рисовал тот прекрасный гений, что живет в моей душе.

Я взглянул на рисунок. На квадрате серого ватмана я увидел голову ангела: кудрявые светлые волосы словно бы взметнул морской ветер, выражение лица суровое, прозрачные глаза сморят прямо и беспощадно, брови сведены к переносице то ли гневом, то ли брезгливостью. Из-за плеч, намеченных одной небрежной линией, веером расходятся остроконечные крылья — их не два, не шесть и не восемь, а не менее двадцати, и все они состоят из чрезвычайно изысканно набросанных, плотно прилегающих перьев. Этот рисунок действительно ничем не напоминал яркую мазню Куровского: сделано мастерски, легко, почти как «исчезающие» рисунки Боттичелли: все состоит из словно невидимых линий, но возникает ощущение света и воздушного движения волос. Под рисунком подпись: 1 мая 200…, Прага, Куровский.

— Так вот как вы умеете! — воскликнул я, искренне изумленный.

— Да, умею, — он тщеславно усмехнулся. — Не все так просто, как вы думаете. Кажется, я удачно поймал сходство.

— Сходство с кем? — не понял я.

— Я вообще-то рисовал вас. Мне показалось, в вас есть нечто ангельское. По-моему, похоже, — его голос похолодел. — Ну ладно, прощайте, мне нужно работать. Передавайте привет вашим медведям и водке! — Он повернулся ко мне спиной и взялся за кисть.

Я хотел что-то еще сказать ему, возможно, извиниться за мои грубые слова о его картинах, но обращаться к его колоссальной спине мне не хотелось. Я молча вынул бумажку в сто евро и положил на подоконник. Однако деньги могли улететь. К тому же хотелось что-нибудь еще подарить ему в ответ на его подарок. Я пошарил в своем рюкзачке, но там не нашлось ничего, кроме пистолета с глушителем и железного ключа. Мелькнула мысль: не подарить ли ему пистолет (все равно от оружия мне следовало избавиться как можно скорее)? Эту мысль я сразу же отмел как абсурдную и положил на ассигнацию железный ключ. Неосторожный и глупый поступок. Сам не знаю, что на меня нашло. Большая толпа японцев, вдруг хлынувшая этой узкой улочкой, унесла меня от того окна.

ерез час я уже сидел в просторном конференц-зале, насквозь пронизанном лучами солнца. Я опоздал к началу первого доклада минут на десять. Доклад читала молодая американка, худенькая, хрупкая, с белыми короткими растрепанными волосами, немного похожая на Питера Пэна с детской картинки. Видимо, она и сама осознавала свое сходство с Питером Пэном, перевоплотившимся в девушку: наряд ее от Йоши Ямамото напоминал одежду Пэна, сшитую из древесных листьев. Ее платьице состояло из черных лепестков, и на каждом тускло светились кровавые математические формулы. Голос у нее звенел, почти детский, и чувствовалось, что все происходящее наполняет ее сердце радостью и энтузиазмом. Хотя говорила она о вещах печальных. Меня тронула ее чистосердечная красота. Припомнилось стихотворение Мандельштама «Американка»:

Американка в двадцать лет

Должна добраться до Египта,

Забыв «Титаника» совет,

Что спит на дне мрачнее крипта.

И в Лувре Океана дочь

Стоит, прекрасная, как тополь.

Чтоб мрамор сахарный толочь,

Влезает белкой на Акрополь.

Ей тоже было лет двадцать, ее английский звучал классическим, сдержанным, свободным от сленга и американского акцента. Судя по произношению, она училась в Англии и происходила из высших слоев американского общественного пирога. Доклад ее оказался интересен. Как все умные и сердечно неиспорченные девочки, она была, конечно же, антиглобалисткой и антикапиталисткой. Начав с нескольких удачно выбранных цитат из Ноама Хомски и Хоаким-бея, она затем перешла к сравнительному анализу двух, на ее взгляд, наиболее значительных попыток, совершившихся в XX веке, прорыва к более свободному и честному общественному устройству, свободному как от советского тоталитаризма, так и от диктата Капитала. Речь шла о «пражской весне» Дубчека и о кратком периоде правления Сальвадора Альенде в Чили.


Развитие политической ситуации в Европе и на территории бывшего СССР в период, последовавший за так называемой «перестройкой», инициированной Генеральным секретарем ЦК КПСС М. С. Горбачевым, указало нам, как сложилась бы судьба «пражской весны», если бы этот политический проект не сделался жертвой советской агрессии. Русские поступили в отношении Чехословакии сурово и даже подло, но лидеры западных стран также не желали развития «социализма с человеческим лицом». Отношение правящих кругов Запада к правительству Дубчека оставалось двойственным: с одной стороны, они радовались возможности усилить свое влияние на одну из стран Восточной Европы, попавшей в зону советского контроля, с другой стороны, политический проект «социализма с человеческим лицом» попадал в контекст бурных левых выступлений в Европе в 1968 году, заставивших власти Запада испытать тревогу на грани паники. Левые политические выступления в Западной Европе 1968 года достигли такого размаха и подавлялись полицией и армией западных стран с такой решительной суровостью, что это мало чем отличалось от подавления «пражской весны» войсками социалистических государств. Если бы советская военная машина не уничтожила «пражскую весну», эту весну уничтожили бы с неменьшей жестокостью власти Запада. Миф о том, что капитализм неразрывно связан с демократией и плюрализмом, развеялся в наши дни без остатка, и не приходится сомневаться, что Капитал терпел «социализм с человеческим лицом» лишь до тех пор, пока этот проект развивался в зоне советского влияния, тем самым ее дестабилизируя.