Шалва добавлял в горн шихту медленно, по кусочку, завороженно наблюдая при этом, как человечки, один за другим, ныряют в мягкое железо. Поверхность заготовки темнела, бралась коркой, но Шалва поворачивал брусок щипцами на длинной ручке, и цвет металла снова становился ярким.
Алан и Руслан, двухметровые братья-близнецы, прозванные за глаза Молотком и Кувалдой, приходили в храм только после обеда, к моменту, когда заготовки уже рдели закатным цветом. Человечков в горне они не замечали, а над рассказами Шалвы посмеивались.
Шалва этому не удивлялся. Работа близнецов была мало связана с рождением металла. Лишь когда Шалва с Панкратом осторожно вытягивали заготовки из горна и железо, темнея на глазах, остывало, братья придавали благородному, всё ещё податливому металлу законченный вид: будь то плуг, коса, серп, клинок или подкова.
И тогда музыка становилась громче. Кроме привычного шипения, тонкого гудения пламени, сопения Панкрата, прикорнувшего в углу до следующей закладки, в храме теперь вовсю звенели колокола и барабаны. У-ух! Бил молот Руслана-Кувалды, который был пошире в плечах и на добрый палец выше. Дзинь-дзинь — вторили звоночками инструменты Алана-Молотка, более проворного и ловкого.
Конечно же они любили свою работу, и не только из-за ощутимой денежной выгоды. Кузнецов на Побережье уважали. Но всё же для них это была просто работа.
А вот Шалва жил своим ремеслом, и не в смысле тех двухсот дирхемов, которые выручал за сороковню. Да, на них можно было жить безбедно, а чуть поднакопив, купить дом с участком или небольшое торговое судно. Но дело в другом. Привкус холодного железа был, казалось, ещё в молоке его матери. Для родного племени Шалвы этот металл был священным элементом жизни, символом власти человека над безумствами природы. Младший из рода просто следовал велению крови предков, несмотря на то что мир давно заполонили композиты, кремний, органика. Всё это не имело «музыки» внутри. А железо жило и дышало, и вера в него не исчезла из душ людей. Просто стала религией, традицией, не чуждой даже тем, кто давно забыл о своих корнях.
И поэтому их ремесло всё ещё имело ценность. Особенно на Побережье, где своих мастеров учить было некому. Поэтому и сходились сюда с гор, и из-за Понта, и с окрестных степей, и с загорных земель те, кому в наследство досталось ремесло, превратившееся из будничного в священное, — рождение металла. Шипение и харканье клинка, опущенного в воду.
А под вечер, когда в кадке у входа стыли закатными каплями выкованные за день предметы, приходил пятый. Имени его никто не знал, поэтому звали его просто: Пятый. Он приносил с собою ужин на пятерых, бутыль молодого вина из Картли и новую песню. Песню полагалось петь после ужина, размеренно читая слоги под внутреннюю музыку. Получалось всегда: к концу дня созвучие нот слагалось для каждого в храме в одну мелодию.
Уже после песни Панкрат доставал из своего мешочка буркун-траву из прошлогодних сборов, набивал трубку вишневого дерева, прикуривал от последнего уголька в горне и пускал трубку по кругу. И тогда усталость от проведённого дня исчезала напрочь. Каждый из Пятерых вспоминал что-то, что щемило в сердце. Шалва — дымную лачугу под скалой, храм в их деревне, где дед учил его держать пламя ровно, идеально ровно, так, будто воздух не движется нигде в обитаемом мире. Алан и Руслан, те видели бескрайнее пастбище и дудку деда Баадура, звуки которой растекались за дальние ущелья, обволакивая хребет за хребтом. Панкрат же, и без того пребывающий в вечном полусне, зрел бесконечную синь морской глади, изрезанный скалами берег и белый мрамор эллинских храмов, где под чарующую мелодию танцевали юные гречанки. И только видения Пятого оставались тайной — он был немым и не мог о них поведать.
Так проходил каждый из девяти будних дней, словно кто-то записал их на ветхую киноплёнку и крутит с утра до вечера. Выходные же Шалва, если выпадала не его очередь стоять на рынке, посвящал любимому занятию.
Получая расчёт у Панкрата каждую девятницу, Шалва шёл к духанщику и покупал у того с десяток больших листов хорошей мелованной бумаги, цветные мелки и краски. Затем он брёл в свою лачугу с низким потолком, расстилал на широкой лавке набитый соломой тюфяк, выпивал на ночь кружку козьего молока и заваливался спать. В это время Алан и Руслан добирались до ближайшего портового кабака и упивались вдрызг, тиская мощными лапами моряцких подруг (сказано ведь: девятница-развратница). Панкрат рассказывал на ночь сказку своим внукам, затем выходил посмотреть на звёзды: с возрастом его одолевала бессонница, тем более что он умудрялся выспаться днём в храме. Пятый же пропадал из Хеттэбета неведомо куда, обычно до утра.
Рано утром десятого дня, в здешних краях именуемого «шабат»… Так вот, рано утром, пока Побережье ещё видело десятые сны, а светило лишь слегка окрашивало оконечность бухты в розовые тона, Шалва прихватывал в походную котомку свёрнутые в рулон листы, краски, мелки, четверть хлеба, пару луковиц и сыр — и отправлялся прочь от моря, вверх, к пастбищам в предгорье, за дальний ручей.
Путь туда был непростым, но Шалва родился и вырос в горах, поэтому добирался до места быстро. Там, среди вздыбившихся камней прибрежного хребта, сочилась зеленью вечно молодая трава, среди которой то тут, то там вспыхивали огоньки горных цветов: синие, красные, белые, лиловые. Побережье лежало внизу узкой полоской, начинавшейся на восходе и убегавшей в закат. Хеттэбет сверху казался игрушечным. Обострённое зрение горца выхватывало из общей картины поочерёдно пристани, базар, затем перебиралось выше, к храму. Отсюда белое округлое здание с задымлённой крышей было не больше горошины или морского перла, какие часто привозили с Понта торговцы. Оно, казалось, висело, не опираясь на фундамент: светило поднималось выше, земля в долине прогревалась, и снизу колыхалось марево нагретого воздуха.
Дальше, за Побережьем, была сплошная синь, в ветреные дни подёрнутая белой рябью. Где-то там, Шалва знал об этом из рассказов бывалых моряков, лежали земли за Понтом, сказочные и далёкие. Древняя Эллада, откуда родом был Панкрат, хищная и ненасытная Порта, под чьим протекторатом находилось Побережье, и далее — Подгория, Иберия, Аскония, Шем, Галлахэдовы земли и Западные острова.
Забираясь по выходным в горы, Шалва иногда мечтал о том, что когда-нибудь накопит столько денег, что сможет нанять трёхмачтовое судно и посетить все известные страны, выведать секреты тамошних мастеров, чтобы затем вернуться и создать чудесный металл невиданной чистоты, сочетающий в себе свойства всех сразу. Он должен быть текучим, как ртуть; холодным и твёрдым, как железо; блестящим, как золото; податливым, как медь, и незаметным, как олово. Такой металл нельзя будет продать, им будут украшать храмы, он будет жить собственной жизнью.
А пока Шалва садился на плоский нагретый камень у ручья, раскладывал краски и мелки, брал лист бумаги и рисовал. Иногда это были холодные мглистые горы его родины, иногда — окружающий пейзаж с овцами на лугу или дымные припортовые лачуги Хеттэбета. Задумавшись о странах за Понтом, Шалва пытался изобразить их на холсте, причём сначала рисовал море, корабли на нём, паруса, полные ветра. Затем возникали краски, краски, краски… Невообразимое кружение красок в карнавальной пляске.
Если смешать сок чистотела с хорошо прокалённой охрой, получалось нарисовать горн, и волшебный огонь, и металл в нём. Было это обычно пополудни, когда Шалва уже настолько увлекался рисованием, что забывал про обед, про чистую прохладную воду из ручья, лишь изредка облизывая шершавым языком потрескавшиеся губы. А в пламени, как и в том, настоящем, горне, что в храме, неистово плясали человечки, круг за кругом, ныряя затем поочередно в огонь вокруг рдевшей алым заготовки.
Приходил он в себя, когда тени ровными полосками ложились на луг, а светило клонилось к закатной оконечности бухты. Картина получалась отменной, словно живой. Шалва встряхивал головой, и вечер оживал, переходя с бумаги на Побережье. К этому моменту внутри него полыхало пламя жарче самого горнового жара. Гасил он его по-разному. Чаще — в духане, за пивом, оставляя в засаленном халате духанщика дирхем за дирхемом и наблюдая, как мир вокруг постепенно становится плоским.
Иногда это были посиделки у Панкрата за травяным чаем или вполовину разбавленным водой розовым вином. Внуки играли вокруг стола в хоп-даль-хоп или в салки, а Панкрат всё рассказывал и рассказывал свои бесконечные истории. То о десятилетней войне, начавшейся с яблока, то о злом правителе острова, собиравшем дань юными воинами да девами, то о золотом руне. Шалва любил слушать, как Панкрат, поначалу покряхтывая, в середине рассказа вдруг превращался в молодого горячего юношу, словно сам совершал подвиги и общался с богами, здесь и сейчас. Словно бы его слегка сгорбленные плечи вдруг расправлялись, волосы снова становились цвета воронова крыла, а глаза загорались горновым огнём.
Время от времени к Панкрату приезжали гости из-за Понта: сыновья с невестками ли, дочери ли с зятьями, и тогда в его доме становилось слишком шумно. В такие вечера десятого дня Шалва заглядывал к Алану и Руслану, и они вместе отправлялись в порт, захватив игральные кости. Шалва играл редко, потому что почти всегда выигрывал. Братья же, напротив, обычно продувались вчистую. Вместе они составляли отличную троицу, одновременно опустошавшую карманы портовых завсегдатаев и вновь наполнявшую их звонкой монетой. Как говорится, никто не уходил обиженным, разве что изрядно напившимся.
В несчётный, одиннадцатый, день Шалва никогда не поднимался за ручей. Он предпочитал, по обычаю горцев, заниматься домашним хозяйством. Иногда подправит крыльцо, иногда вычистит у коз, которые в будние дни были предоставлены сами себе, скача по окрестным холмам и привлекая охочих до бесплатного ужина бродяг. Молоко козы давали отменное, целебное. Поутру одиннадцатого дня хорошо было выгнать из себя перебродивший хмель, опрокинув большую кружку холодного козьего молока. До вечера Шалва погружался в нехлопотные домашние дела, часто и надолго прерываясь на мечтания и размышления. Вечером же пораньше ложился спать, чтобы, по обычаю, к утру новой десятницы, только рассветёт, быть в храме.