Предрассветные призраки пустыни — страница 2 из 46

Близился вечер. Вдали показалась строгая лента канала, голубой разлив водохранилища, очерченного желтыми барханами. Внизу замелькали сигнальные огоньки ашхабадского аэродрома. Вертолет шел на посадку.

* * *

Приметное светлое здание на одной из оживленных магистралей туркменской столицы. По длинному и сумрачному коридору мимо бесконечных дверей шли двое. Впереди — старик в изодранном туркменском халате и чарыках. Следом за ним — сержант госбезопасности с пистолетом на поясе.

Ранее обритая голова конвоируемого вновь обросла. Человек этот был уже немолод, но, пожалуй, сейчас он изображал старца, смиренного и глубокого. Горбился, шаркал ногами, хотя от проникновенного взгляда не могло ускользнуть, что это еще крепкий, тренированный человек и не менее искусный притворец.

Около одной из дверей сержант скомандовал:

— Стой!

Открыл двери и старика пропустил вперед.

Войдя в кабинет, арестованный исподлобья быстрым взглядом охватил всю комнату: стол у окна, пустое кресло за ним и стул напротив. На столе ничего, кроме стопки чистых листов бумаги и авторучки.

Дойдя до середины кабинета, старик остановился, огляделся. Сержанта позади него уже не было. Некоторое время старик оставался в кабинете один. Незарешеченное окно с графином воды на подоконнике притягивало его. За окном было видно чистое небо и крыши домов с лесом телевизионных антенн. Тяжко вздохнув, старик отвернулся.

Он будто и не заметил, как в кабинете появился кто-то еще, арестованный успел его ощупать краешком острого взгляда. Высокий человек в светлом костюме вошел откуда-то из боковой двери и, чуть сутулясь, сел за стол, положил перед собой объемистую и изрядно уже потрепанную папку с бумагами.

— Садитесь, — пригласил он.

Старик съежился, словно напуганный неожиданным появлением другого, и тяжело опустился на стул. Человек за столом раскрыл папку и стал читать какой-то документ, словно забыв об арестованном.

В тишине неожиданно прозвучал глуховатый голос:

— Я стар, я болен… Я вернулся на землю своих отцов только умереть. Мне уже ничего не надо. Видит аллах, я говорю правду. Да, я верил Джунаид-хану и ушел с ним, но это ведь было так давно. Я был молод и глуп… Я ни о чем не жалею; что было, то было… Советская власть милосердна и справедлива. Она не станет жестоко наказывать старика за ошибки молодости и за маленькое нарушение границы… Да, я ушел на чужбину, и все эти долгие годы мне несладко жилось. Задумал вернуться — вернулся… Я сам сдался пограничникам, не сопротивлялся…

Человек за столом поднял голову.

— Неужели я так изменился, Каракурт?!

На какую-то долю секунды их взгляды встретились, но старик сейчас же отвел глаза.

— Ты меня не узнал? — продолжал высокий. — Сегодня один человек, фронтовик, узнал меня на улице, он где-то мельком видел меня. А ты, Нуры, сын Курре, забыл старых знакомых, своих земляков… Нехорошо!

Старик долго молчал, потом выпрямился на своем стуле и впервые прямо и внимательно взглянул в глаза сидевшему напротив. Да, суровая жизнь, сопряженная со смертельным риском, не пощадила и его: пропахала глубокие борозды морщин на лбу, но глаза остались прежними — строгими, ясными и молодыми.

— Я… узнал тебя, ты Ашир, сын Тагана. Сразу узнал, — сказал он отвердевшим голосом. — Я часто вспоминал о тебе и часто жалел, что не убил тебя. Много раз у меня была такая возможность.

— Честно говоря, я тоже не предполагал, что увижу тебя еще когда-нибудь живым… Когда-то я пощадил тебя, Нуры. Да, да… И долго раскаивался…

— Ну вот и поговорили, — вздохнул старик и опустил голову. Он сразу сник, и плечи его затряслись в беззвучном рыдании.

Таганов поднялся с места, налил в стакан воды из графина, подал старику. Тот сделал несколько судорожных глотков, вернул стакан. Успокоился.

После долгой паузы Таганов спросил:

— Кто послал тебя?

— Мадер.

— Подполковник Вилли Мадер?

— Ну нет, он теперь не подполковник, просто Вилли Мадер… Вы это знаете, конечно… его титул.

— Жив курилка. Еще один старый знакомый… Все не может угомониться…


Казалось, совсем недавно босоногими мальчишками они играли у одинокого карагача возле аула. По весне вместе с родителями уходили в кочевье, в пустыню, манящую миражами, чтобы между самозабвенными ребячьими играми и недетскими заботами о скоте отыскать съедобные коренья тюльпанов, дикого лука-косика, собрать душистую степную траву исманаку, извечную еду бедняков.

Мальчишки росли закадычными корешами, пока в их жизнь не вмешалась грубая рука злого взрослого человека. Были дружками до того самого часа, когда они, помимо своей воли, привели к карагачу своих псов на потеху нукерам — воинам Джунаид-хана.

Шел тревожный двадцатый год… Аширу и Нуры было не больше тринадцати-четырнадцати.

С возбужденными лицами стояли они впереди взрослых. А вокруг них толпилось много народа: конные нукеры в лохматых папахах, в красных туркменских и цветастых хивинских халатах, перетянутых пулеметными лентами и винтовками, кое-кто с деревянной кобурой маузера на боку, другие без оружия; пешие дайхане в латаных серых халатах-чекменях, чабаны с крючковатыми посохами.

Гомон, гвалт — все кричали, подтравливая собак, сцепившихся в центре круга.

— Бас!.. Кш-кш!.. Бас!.. Гаплан, бас!

— Гап, гап!.. Вахей!..

Рычащий, лохматый ком катился под ноги мальчишкам, и те в восторге и ужасе шарахались в стороны или подбегали к волкодавам вплотную, чтобы уськаньем подсобить каждый своему псу. Хохот разносился по всему аулу.

Это был старый аул, приютившийся у подножия Копетдага, на самой границе гор и пустыни, некогда спасительное пристанище конных разбойников-аламанов, теперь облюбованное басмачами. Тут вдоволь воды, корма для лошадей, рядом высокие хребты с неприметными тропами и сыпучие пески: любое ущелье, любой бархан укроют от погони. Вдоль реки в беспорядке разбросаны пять десятков юрт и мазанок, скособочившийся саманный забор-дувал с глинобитным домом старейшины рода Аннамурата, в сторонке раскинулся караван-сарай с шестью большими каменными домами, принадлежащими Атда-баю, одна мечеть, возвышающаяся над аулом своим единственным щербатым куполом. Высокие пожелтевшие стога колючек у тамдыров — глиняных печей, в которых дайханки выпекают лепешки, понурые стреноженные ишаки.

Всюду, куда хватал глаз, всадники. Это банда басмаческого предводителя Джунаид-хана остановилась в ауле на короткий отдых. Всхрапывали непоеные лошади, ревели верблюды. Суетились нетерпеливые погонщики верблюдов, разгружавшие едва державшихся на ногах верблюдов. Уздечками раздирались в кровь ноздри верблюдов, упрямившихся от боли, усталости и бестолковых окриков измотанных людей. Бедные животные, тяжело груженные награбленным добром, рискуя сломать себе ноги, нехотя подчинялись погонщикам — шумно приседали на все четыре ноги.

Заполыхали костры под черными казанами. Несколько нукеров длинными ножами ловко свежевали баранов, а рядом гурт меченых овец, дожидаясь своей печальной участи, лениво жевал свою жвачку. Одни басмачи приводили в порядок амуницию, другие от безделья развлекались, стравив аульных собак. Из пустыни, поднимая густую пыль, подходил еще отряд всадников…

Немного в стороне от шумного круга другая толпа. Десятка три мужчин и стариков, окруженные подъехавшими сюда конниками, молча слушали человека в богатом хивинском халате. Он сидел на красивом тонконогом жеребце, поскрипывая новым седлом с притороченным к нему английским винчестером, убранным серебряными украшениями. На холеном лице с печатью властности — злоба и презрение. У его стремени стоял высокий мужчина с надменными складками возле рта. Серый повседневный халат чекмен скрывал очертания массивной, рослой фигуры, коричневый тельпек — барашковая шапка — простого дайханина сидел почти на надбровных дугах, подчеркивая животную силу мощных челюстей. В ауле этого человека звали Курре — Ишачок. Родители когда-то нарекли его другим, более ласковым именем, но оно забылось. Еще сызмальства, то ли из-за непоседливости, то ли из-за упрямства его характера, к нему так и прилипла нелестная кличка. Он не обижался — привык.

Когда всадник поворачивал к Курре голову, самоуверенность смывалась с его лица угодливой улыбкой.

— Туркмены! Может быть, аллах ослепил меня, и потому я не вижу среди вас мужчин, кроме Курре?! Или вы не туркмены, а стадо трусливых шакалов? Большевики свершат святое дело, когда перережут вам глотки, как баранам!.. Последний раз спрашиваю: пойдете со мной?

Люди молчали, переминаясь с ноги на ногу. В тишине был слышен злобный рык дерущихся вблизи озверелых псов.

Всадник горячил коня и, наезжая на толпу, размахивал трехжильной камчой, бросая в лицо то одному, то другому:

— Ты?! А ты? И ты тоже?!

Некоторые, загипнотизированные волей его, в страхе опустив глаза, переходили, кто медленно, а кто юрко, из толпы к стоявшему рядом со всадником дайханину Курре. Тот благосклонно оглядывал каждого приблизившегося, злобно косился на тех, кого распекал человек в богатом халате.

— А ты, Таган? Или у тебя теперь другой бог, кроме аллаха? Может, поганый крест повесил себе на шею? Что молчишь? Ты ходил со мной на Хиву, ты дрался под Ташаузом, в плавнях Амударьи… Думал, если ушел сюда, в свой аул, то скрылся от меня? Помнишь, под стенами Бедиркента красные намертво обложили нас? Их пули отправили в небесный дворец вечности многих моих отважных джигитов… Но в тот день я вырвал тебя из ада и снарядил в дальнюю дорогу… Зачем?! Скажи!.. Затем, чтобы ты созвал под мое знамя своих соплеменников, земляков! А ты что?! В навозной куче застрял… Ты сам разбойник, и предки твои тоже аламаны… И умереть ты должен на коне! Сохой в наш век добра не наживешь. Что ж молчишь? Или ты стал бабой, Таган?

Угрюмый сорокалетний дайханин, которого спрашивал всадник, выступил на шаг из толпы, но только на один шаг, и остановился как вкопанный. Широкоплечий, рослый, он стоял, словно высеченный из большого осколка скалы. Всадник невольно залюбовался Таганом, хотя знал его с давних пор. «Голодранец, а держится, как хан… Несправедлив всевышний! Оделит же безродного и красотой, и статью… Силен, как пальван-борец, ловок, как барс, умен, как мудрец. Такой, если согласится, то будет служить верой и правдой, а не за