Близился вечер. Вдали показалась строгая лента канала, голубой разлив водохранилища, очерченного желтыми барханами. Внизу замелькали сигнальные огоньки ашхабадского аэродрома. Вертолет шел на посадку.
Приметное светлое здание на одной из оживленных магистралей туркменской столицы. По длинному и сумрачному коридору мимо бесконечных дверей шли двое. Впереди – старик в изодранном туркменском халате и чарыках. Следом за ним – сержант госбезопасности с пистолетом на поясе.
Ранее обритая голова конвоируемого вновь обросла. Человек этот был уже немолод, но, пожалуй, сейчас он изображал старца, смиренного и глубокого. Горбился, шаркал ногами, хотя от проникновенного взгляда не могло ускользнуть, что это еще крепкий, тренированный человек и не менее искусный притворец.
Около одной из дверей сержант скомандовал:
– Стой!
Открыл двери и старика пропустил вперед.
Войдя в кабинет, арестованный исподлобья быстрым взглядом охватил всю комнату: стол у окна, пустое кресло за ним и стул напротив. На столе ничего, кроме стопки чистых листов бумаги и авторучки.
Дойдя до середины кабинета, старик остановился, огляделся. Сержанта позади него уже не было. Некоторое время старик оставался в кабинете один. Незарешеченное окно с графином воды на подоконнике притягивало его. За окном было видно чистое небо и крыши домов с лесом телевизионных антенн. Тяжко вздохнув, старик отвернулся.
Он будто и не заметил, как в кабинете появился кто-то еще, арестованный успел его ощупать краешком острого взгляда. Высокий человек в светлом костюме вошел откуда-то из боковой двери и, чуть сутулясь, сел за стол, положил перед собой объемистую и изрядно уже потрепанную папку с бумагами.
– Садитесь, – пригласил он.
Старик съежился, словно напуганный неожиданным появлением другого, и тяжело опустился на стул. Человек за столом раскрыл папку и стал читать какой-то документ, словно забыв об арестованном.
В тишине неожиданно прозвучал глуховатый голос:
– Я стар, я болен… Я вернулся на землю своих отцов только умереть. Мне уже ничего не надо. Видит Аллах, я говорю правду. Да, я верил Джунаид-хану и ушел с ним, но это ведь было так давно. Я был молод и глуп… Я ни о чем не жалею; что было, то было… Советская власть милосердна и справедлива. Она не станет жестоко наказывать старика за ошибки молодости и за маленькое нарушение границы… Да, я ушел на чужбину, и все эти долгие годы мне несладко жилось. Задумал вернуться – вернулся… Я сам сдался пограничникам, не сопротивлялся…
Человек за столом поднял голову.
– Неужели я так изменился, Каракурт?!
На какую-то долю секунды их взгляды встретились, но старик сейчас же отвел глаза.
– Ты меня не узнал? – продолжал высокий. – Сегодня один человек, фронтовик, узнал меня на улице, он где-то мельком видел меня. А ты, Нуры, сын Курре, забыл старых знакомых, своих земляков… Нехорошо!
Старик долго молчал, потом выпрямился на своем стуле и впервые прямо и внимательно взглянул в глаза сидевшему напротив. Да, суровая жизнь, сопряженная со смертельным риском, не пощадила и его: пропахала глубокие борозды морщин на лбу, но глаза остались прежними – строгими, ясными и молодыми.
– Я… узнал тебя, ты Ашир, сын Тагана. Сразу узнал, – сказал он отвердевшим голосом. – Я часто вспоминал о тебе и часто жалел, что не убил тебя. Много раз у меня была такая возможность.
– Честно говоря, я тоже не предполагал, что увижу тебя еще когда-нибудь живым… Когда-то я пощадил тебя, Нуры. Да, да… И долго раскаивался…
– Ну вот и поговорили, – вздохнул старик и опустил голову. Он сразу сник, и плечи его затряслись в беззвучном рыдании.
Таганов поднялся с места, налил в стакан воды из графина, подал старику. Тот сделал несколько судорожных глотков, вернул стакан. Успокоился.
После долгой паузы Таганов спросил:
– Кто послал тебя?
– Мадер.
– Подполковник Вилли Мадер?
– Ну нет, он теперь не подполковник, просто Вилли Мадер… Вы это знаете, конечно… его титул.
– Жив курилка. Еще один старый знакомый… Все не может угомониться…
Казалось, совсем недавно босоногими мальчишками они играли у одинокого карагача возле аула. По весне вместе с родителями уходили в кочевье, в пустыню, манящую миражами, чтобы между самозабвенными ребячьими играми и недетскими заботами о скоте отыскать съедобные коренья тюльпанов, дикого лука-косика, собрать душистую степную траву исманаку, извечную еду бедняков.
Мальчишки росли закадычными корешами, пока в их жизнь не вмешалась грубая рука злого взрослого человека. Были дружками до того самого часа, когда они, помимо своей воли, привели к карагачу своих псов на потеху нукерам – воинам Джунаид-хана.
Шел тревожный двадцатый год… Аширу и Нуры было не больше тринадцати-четырнадцати.
С возбужденными лицами стояли они впереди взрослых. А вокруг них толпилось много народа: конные нукеры в лохматых папахах, в красных туркменских и цветастых хивинских халатах, перетянутых пулеметными лентами и винтовками, кое-кто с деревянной кобурой маузера на боку, другие без оружия; пешие дайхане в латаных серых халатах-чекменях, чабаны с крючковатыми посохами.
Гомон, гвалт – все кричали, подтравливая собак, сцепившихся в центре круга.
– Бас!.. Кш-кш!.. Бас!.. Гаплан, бас!
– Гап, гап!.. Вахей!..
Рычащий, лохматый ком катился под ноги мальчишкам, и те в восторге и ужасе шарахались в стороны или подбегали к волкодавам вплотную, чтобы уськаньем подсобить каждый своему псу. Хохот разносился по всему аулу.
Это был старый аул, приютившийся у подножия Копетдага, на самой границе гор и пустыни, некогда спасительное пристанище конных разбойников-аламанов, теперь облюбованное басмачами. Тут вдоволь воды, корма для лошадей, рядом высокие хребты с неприметными тропами и сыпучие пески: любое ущелье, любой бархан укроют от погони. Вдоль реки в беспорядке разбросаны пять десятков юрт и мазанок, скособочившийся саманный забор-дувал с глинобитным домом старейшины рода Аннамурата, в сторонке раскинулся караван-сарай с шестью большими каменными домами, принадлежащими Атда-баю, одна мечеть, возвышающаяся над аулом своим единственным щербатым куполом. Высокие пожелтевшие стога колючек у тамдыров – глиняных печей, в которых дайханки выпекают лепешки, понурые стреноженные ишаки.
Всюду, куда хватал глаз, всадники. Это банда басмаческого предводителя Джунаид-хана остановилась в ауле на короткий отдых. Всхрапывали непоеные лошади, ревели верблюды. Суетились нетерпеливые погонщики верблюдов, разгружавшие едва державшихся на ногах верблюдов. Уздечками раздирались в кровь ноздри верблюдов, упрямившихся от боли, усталости и бестолковых окриков измотанных людей. Бедные животные, тяжело груженные награбленным добром, рискуя сломать себе ноги, нехотя подчинялись погонщикам – шумно приседали на все четыре ноги.
Заполыхали костры под черными казанами. Несколько нукеров длинными ножами ловко свежевали баранов, а рядом гурт меченых овец, дожидаясь своей печальной участи, лениво жевал свою жвачку. Одни басмачи приводили в порядок амуницию, другие от безделья развлекались, стравив аульных собак. Из пустыни, поднимая густую пыль, подходил еще отряд всадников…
Немного в стороне от шумного круга другая толпа. Десятка три мужчин и стариков, окруженные подъехавшими сюда конниками, молча слушали человека в богатом хивинском халате. Он сидел на красивом тонконогом жеребце, поскрипывая новым седлом с притороченным к нему английским винчестером, убранным серебряными украшениями. На холеном лице с печатью властности – злоба и презрение. У его стремени стоял высокий мужчина с надменными складками возле рта. Серый повседневный халат-чекмен скрывал очертания массивной, рослой фигуры, коричневый тельпек – барашковая шапка – простого дайханина сидел почти на надбровных дугах, подчеркивая животную силу мощных челюстей. В ауле этого человека звали Курре – Ишачок. Родители когда-то нарекли его другим, более ласковым именем, но оно забылось. Еще сызмальства, то ли из-за непоседливости, то ли из-за упрямства его характера, к нему так и прилипла нелестная кличка. Он не обижался – привык.
Когда всадник поворачивал к Курре голову, самоуверенность смывалась с его лица угодливой улыбкой.
– Туркмены! Может быть, Аллах ослепил меня, и потому я не вижу среди вас мужчин, кроме Курре?! Или вы не туркмены, а стадо трусливых шакалов? Большевики свершат святое дело, когда перережут вам глотки, как баранам!.. Последний раз спрашиваю: пойдете со мной?
Люди молчали, переминаясь с ноги на ногу. В тишине был слышен злобный рык дерущихся вблизи озверелых псов.
Всадник горячил коня и, наезжая на толпу, размахивал трехжильной камчой, бросая в лицо то одному, то другому:
– Ты?! А ты? И ты тоже?!
Некоторые, загипнотизированные волей его, в страхе опустив глаза, переходили, кто медленно, а кто юрко, из толпы к стоявшему рядом со всадником дайханину Курре. Тот благосклонно оглядывал каждого приблизившегося, злобно косился на тех, кого распекал человек в богатом халате.
– А ты, Таган? Или у тебя теперь другой бог, кроме Аллаха? Может, поганый крест повесил себе на шею? Что молчишь? Ты ходил со мной на Хиву, ты дрался под Ташаузом, в плавнях Амударьи… Думал, если ушел сюда, в свой аул, то скрылся от меня? Помнишь, под стенами Бедиркента красные намертво обложили нас? Их пули отправили в небесный дворец вечности многих моих отважных джигитов… Но в тот день я вырвал тебя из ада и снарядил в дальнюю дорогу… Зачем?! Скажи!.. Затем, чтобы ты созвал под мое знамя своих соплеменников, земляков! А ты что?! В навозной куче застрял… Ты сам разбойник, и предки твои тоже аламаны… И умереть ты должен на коне! Сохой в наш век добра не наживешь. Что ж молчишь? Или ты стал бабой, Таган?
Угрюмый сорокалетний дайханин, которого спрашивал всадник, выступил на шаг из толпы, но только на один шаг, и остановился как вкопанный. Широкоплечий, рослый, он стоял, словно высеченный из большого осколка скалы. Всадник невольно залюбовался Таганом, хотя знал его с давних пор. «Голодранец, а держится, как хан… Несправедлив всевышний! Оделит же безродного и красотой, и статью… Силен, как пальван-борец, ловок, как барс, умен, как мудрец. Такой, если согласится, то будет служить верой и правдой, а не захочет, хоть на кол его сажай – не сломишь».