Преломление. Витражи нашей памяти — страница 6 из 43

Не обошёл Филимонов и Малевича с его чёрным квадратом: «…Мир дал трещину, и сквозь неё полезла паутина мистики, обволакивающая мутной ширящейся пеленой души и сознание. Удивительно, что сей эзотерический прорыв никоим образом не связан с формированием новой эстетики, более того, на ней вообще ставится крест, и здесь также тайно проступает Малевич в ипостаси маляра символики тоталитаризма!»

Маляр символики тоталитаризма! — вот определение Малевичу по Филимонову. Маляр! Но не художник.

Я не то чтобы увлёкся филимоновскими словоплетениями, но какое-то время в переписке с ним бесплодно дискутировал о смысле человеческого словотворчества, удивляясь нелепым идеологемам его языка, порождённым хаосом его мыслей. Переписка попала в руки главного редактора журнала «Второй Петербург», и он её ни-чтоже сумняшеся опубликовал в очередном номере. Что в итоге ввергло в ступор здешних литераторов, и далее посыпались реплики: «больно умные стали», «словечка в простоте не скажут». Последняя реплика, надо признаться, была вполне справедливой. Куртуазность и вычурность письма ещё не говорят о глубоком уме или интеллекте, а скорее свидетельствуют об обратном — манерности и раздутом эго.

Один серьёзный литератор сказал по этому поводу примерно следующее: «Здесь проявляется своего рода словоблудие, плетение слов-сетей. А сети-то дырявые. Создатель и идейный вдохновитель нового течения просто родил очередного идола, молится на него и ищет себе адептов. Странно, что на его удочку клюют».

Приведу для примера хотя бы несколько филимоновских строк из его поэтического опуса «Внецвели внезантемы»:

Внезантем лепестки манящи,

уронила звезда цветок

в глубину, в серафимость чащи,

притаившуюся меж строк.

О спросе на вневизм можно судить по следующему эпизоду.

Присутствуя на очередном ежегодном книжном салоне в Петербурге, я уютно расположился в павильончике Санкт-Петербургского отделения Союза писателей России рядом с прозаиком и моим единомышленником Анатолием Козловым. Все книги, в основном питерских литераторов, были плотно разложены на столе-прилавке, и их авторы, время от времени подходя к нашему павильону, интересовались востребованностью своих творений. Среди творений лежала и небольшая книжица стихотворений вневиста Алексея Филимонова. Лежала она в первом ряду и была вполне доступна для собравшихся в манеже толп, жаждущих слова. Но за три дня работы салона никто не удосужился не то что поинтересоваться содержимым книжицы, но даже прикоснуться к ней взглядом.

Чтобы хоть как-то выделить книжицу нашего вневиста, мы с Анатолием положили её в центр стола, окружив бутербродами с красной икрой, сосисками, огурцами и дольками мандарина. Была надежда, что, оказавшись в центре натюрморта, она наконец-то привлечёт внимание читателя.

Борис Орлов, председатель Санкт-Петербургского отделения Союза писателей и один из главных действующих лиц салона, проходя мимо и заметив «пиршество», сказал с ненавязчивым укором:

— Ребята, я всё понимаю, но так тоже нельзя…

Когда мы предложили ему выпить, он наотрез отказался:

— Сейчас не могу, на работе. У меня сегодня ещё три мероприятия.

— Так мы тоже вроде на работе, — согласился мой коллега, — а есть-то хочется. Никто нас не подменяет. Вот и решили, не отходя от кассы, так сказать.

— Ну, смотрите у меня! — дружески погрозил пальцем Орлов, видя нашу трезвость.

Когда мы приняли по третьей и на импровизированном столе осталось только два бутерброда, долька мандарина и огурец, к нашему павильону подошёл сам Алексей Филимонов.

— Как идёт продажа? — поинтересовался вневист, выискивая среди разложенных книг свою.

— Очень хорошо, — сразу отозвался Анатолий, — у меня «Закваски Фарисейской» только две книги осталось. Думаю, если не сегодня, то завтра всё уйдёт.

Когда взгляд Алексея Филимонова остановился на бутербродах с красной икрой, красиво разложенных вокруг его книги «Ночное слово», то поначалу вневист не знал, что и сказать, а только открывал рот, как вытащенная из воды рыба. Наконец, слегка заикаясь, произнёс:

— Это что ж такое делается? Почему на моей книге еда? И как всё это объяснить?

— Здесь всё очень просто, — начал объяснять Козлов, — чтобы хоть как-то обратить внимание на твою книгу, мы решили вытащить её на видное место и украсить сам видишь чем. Смотришь, книгу кто-нибудь и купит. А так она у тебя аж с 1999 года лежит где-то под спудом… А если и не купят, то хотя бы послужит она доброму делу — покрасуется как главная деталь натюрморта. Не зря, получается, печатал. Давай выпьем за твою книгу и за твой мудрёный вневизм. У нас ещё есть… — И наш прозаик, автор «Закваски», потряс плоской флягой из нержавеющей стали, и в ней забулькало.

У Алексея Филимонова лицо сделалось абсолютно симметричным, похожим на затвердевшую маску, носогубные складки разгладились, уши слегка ушли назад. Он вытащил из-под остатков разложенной закуски своё «Ночное слово» и среди бела дня опустил его в боковой карман пиджака. Не произнеся больше ни звука, наш вневист удалился с надмирной печалью, окутавшей весь его облик.

— Не понимает Филимонов, — сделал заключение Анатолий Козлов, — нашего дружеского к нему расположения. Вневист, он и есть вневист. Пора ему уже спуститься с небес на землю.

Геннадий Муриков — критик

Г. Г. Мурикова первый раз я встретил в Доме писателя на Звенигородской, 22. Меня пригласили на тематические чтения по Серебряному веку. Муриков был сосредоточен, бледен и после короткого доклада по Серебряному веку, словно споткнувшись о лежащее поперёк дороги бревно, остановился на Вяч. Иванове, сделав акцент на его творческом и брачном союзе с Л. Д. Зиновьевой-Аннибал. Она мечтала о «дерзком реализме», который поможет «с бережной медлительностью, всё забывая, читать и перечитывать книгу, которая подхватит читателя волною тончайшего, как кружевная пена, и меткого, как имманентная правда жизни, искусства». Вот как сам

Вяч. Иванов, её муж и обожатель, писал о творчестве своей жены: «Множественность относительного, отражённого, превратного. Дурная бесконечность искажающих преломлений. Призрачное дробление, размножение, разложение единого. Растерзание мерцающего над омутом лика алчною смутой полой тьмы. Распадение полного, самодовлеющего, безвременного бытия на жадные и ненасытимые миги».

«Вот где источник и выгребная яма вневизма Филимонова», — подумал я. В пристрастии к творчеству Вяч. Иванова они с Муриковым были очень похожи. Хотя в жизни друг друга сторонились: подобное не всегда тянется к подобному, особенно если по своей природе оно эгоистично.

— В 1907 году Зиновьева-Аннибал скоропостижно умирает от скарлатины, — рассказывал Муриков, — это явилось для поэта переломным моментом в жизни. Через два с половиной года он начинает жить со своей падчерицей (дочерью Зиновьевой от первого брака) В. К. Шварсалон, а летом 1913-го женится на ней.

Как бы оправдываясь, Муриков продолжает:

— Но главное не это, а то, что Вячеслав Иванов определял духовный кризис европейской культуры как «кризис индивидуализма», которому должна противостоять религиозная, «органическая эпоха» будущего, возрождённая прежде всего в лице России. Функцию религиозного обновления человечества, по представлению Иванова, берёт на себя христианство.

— А как же «растерзание мерцающего над омутом лика алчною смутой полой тьмы»? — вставил я свой вопрос в короткую паузу муриковской лекции, запомнив почему-то именно этот тезис.

Судя по недоброму выражению лица лектора, он, вероятнее всего, подумал, что я над ним подтруниваю или даже издеваюсь.

Он зло посмотрел в мою сторону и ответил:

— Именно так — растерзание мерцающего над омутом лика!.. Это и есть кризис индивидуализма.

— Вот теперь всё становится на свои места, — подыграл я.

Муриков опять недобро посмотрел в мою сторону из-под белёсых бровей, и стало видно, что с этого момента он заимел на меня зуб. И это очень скоро проявилось.

На следующей неделе в том же Доме писателя организовали литературные чтения. Выступали представители питерской школы. В основном читали стихи. Читать прозу сложнее — надо обладать особенными способностями декламатора.

Когда мне, как гостю из Латвии, предоставили слово, я решил не усложнять процесс и прочитать короткие прозаические миниатюры, которых скопилось в записной книжке изрядно. Начал по памяти:

Вначале было Слово

а уже от

Него пошли слова…

На втором или третьем фрагменте из задних рядов, как чёрт из табакерки, вдруг выскочил критик Муриков.

Приблизившись к авансцене, критик отогнул в сторону на уровне лица свою ладонь, будто официант, несущий поднос с яствами, и, обратив ладонь ко мне, с сарказмом произнёс:

— Что это вообще такое?.. — И вышел демонстративно за двухстворчатую дверь, давая всем присутствующим понять, что игнорирует такое творчество с высоты своей «литературносформированной» натуры.

— А кто это такой? — по-простецки вослед ему спросил я.

Солидный пожилой мужчина, сидящий ко мне ближе всех, громким шёпотом пояснил:

— Это известный литературный критик и публицист Геннадий Муриков, закончил школу с золотой медалью, с отличием университет имени Жданова, работал редактором в «Звезде», автор нескольких сот статей…

— Не оценил! — с досадой произнёс я. — И даже догадываюсь почему. Мне остаётся лишь сказать: прошу простить меня Христа ради! Не дорос!

— Ну что вы, что вы! — засуетились в зале. — Продолжайте, пожалуйста. Не обращайте внимания на подобные вещи. У нас тут всякое бывает. Возможно, наш критик просто не успел опохмелиться…

Но я продолжать не стал. Вячеслава Иванова я всё равно не переплюну. И в этом Муриков был прав. Скорее всего, его уход олицетворял собой именно несовместимость Серебряного века с нынешним, слегка посеребрённым.