Вот в этом-то признании и все дело. Это как одежка, по которой встречают. Потом неодетого в чины и звания актера могут провожать и бурными, долго не смолкающими аплодисментами, но встречают-то все-таки по одежке, пожалуй, даже с некоторой настороженностью и недоверием. Бывает, правда, что идут на не обремененного чинами и званиями, но это случается не так уж часто, и то лишь вследствие таланта или распространенных слухов.
Так вот Степан Александрович, великолепно зная психологию зрителя и прессы в таких случаях, относился к ней в общем-то весьма иронически, не обижался до тех пор, пока ему не дали… премию.
Вот эту его обиду без пояснения, пожалуй, и не понять.
Премия ведь не просто венчает, за ней стоит только официальное признание, она по идее должна лишь венчать признание общественное. И комитеты по премиям считаются с общественным мнением, изучая не только опубликованные в прессе, но и все письма, отзывы, выступления читателей и зрителей на конференциях. В принципе почти во всех случаях решения комитетов по премиям принимаются объективные.
И решение о присуждении премии Степану Александровичу Заворонскому ни у кого не вызывало сомнений, ибо оно было справедливым, премию он безусловно заслужил.
Протестовал против этого решения лишь… сам Заворонский. Нет, он не кокетничал, не утверждал, как иные лауреаты, что это лишь «аванс, обязывающий в дальнейшем оправдать доверие». Он знал, что действительно заслужил эту премию. Но заслужил давно и вовсе не как режиссер, а как актер, что решение о присуждении ему премии не просто запоздалое, а и не очень справедливое: премию ему дали даже не за постановку спектакля, постановщиком которого он и не был, а за «общее» руководство театром, где был поставлен этот спектакль, действительно неординарный и справедливо заслуживший эту премию. Но ему-то дали по должности!
Вот это его и обидело: в свое время по заслугам ему не дали, а вот по должности его присовокупили к людям, вполне заслужившим это сегодняшними своими достижениями.
И он испытывал неловкость, даже стыд перед этими людьми и никогда не носил своей лауреатской медали, хотя и знал, что заслужил ее раньше, еще до этого спектакля.
И на сей раз жена не уговорила повесить эту медаль.
Кроме всех, как говорится, «изложенных выше» соображений тут было еще одно: не дай бог, чтобы в вагоне в нем опознали знаменитость.
Оказавшись в купе один, он переоделся и сел к окну.
Конечно, можно было бы вызвать актера в Москву, но что это дало бы? Ну, угадать талант и в этюдах можно. Но как оценить его истинную силу? «Нет, его надо посмотреть в среде, в работе, — решил Заворонский. — А заодно и в себе покопаться».
Собственно, он и поехал поездом лишь для того, чтобы отвлечься от повседневной суеты и в одиночестве неспешно обдумать многое из того, что копилось давно, но просто не хватало времени, чтобы осмыслить все случившееся за последние месяцы, а может быть, и годы. И еще ему очень хотелось поглядеть на не декоративную, а настоящую Россию, с ее натуральными березами, с шумными привокзальными базарами, где продают молодую картошку, заворачивая ее в листья лопухов, малосольные огурцы и коричневую, с пенкой, ряженку — «варенец», настолько густой, что хоть ножом его режь. Еще он вспомнил, как покупал в Сызрани стерлядь, лежавшую тоже на огромном лопухе, еще дымившуюся, посыпанную укропом и петрушкой, в горошинах черного перца.
Но теперь в Сызрани по обе стороны пассажирского состава стояли только желтые цистерны в коричневых подтеках нефти, с размытой надписью «Не курить». Поднырнув под одну из них, Степан Александрович выбрался на перрон, там две лоточницы торговали «Беломором» и целлофановыми пакетами с вареными яйцами и побелевшими от времени шоколадными конфетами без обертки. В вокзальном буфете шло сражение за жигулевское пиво и плавленые сырки «Волна». Когда он спросил о базаре, буфетчица воззрилась на него как на пришельца с другой планеты.
— Это ж когда было! Да и чем нам нынче торговать? Вот этим, что ли? — она выхватила из-за спины ржавую кильку. За нее тут же кто-то ухватился, но буфетчица выдернула кильку и бросила под прилавок: — Это не для продажи, для себя принесла. С вами тут и пообедать некогда.
Степан Александрович понуро побрел к своему вагону. Состав с нефтью, отделявший пассажирский поезд от перрона, ушел, и теперь публика штурмовала подножки. Только возле вагона, в котором ехал Заворонский, одиноко переминался с деревянной ноги на уцелевшую сухонький старичок с холщовым мешком на лямке.
— Да некуда ж, дедусь. Вагон-то наш специальный, международный, в нем сплошь иностранцы да большое начальство, — оправдывалась девушка в черном берете со сдвинутым набок латунным изображением не то хищной птицы, не то рессор. — Ты бы в общий или в плацкарт сунулся. Туда легче попасть. И дешевле.
— Дак совался. А ответ везде един: некуды, — ненастойчиво пояснил старик.
— Не обижайся, дедуля, у нас строгости, — продолжала оправдываться проводница.
— Кака уж обида, — утешил ее инвалид. — Мы, нешто, без понятия? — Он поскреб пятерней затылок и обреченно сказал: — Всякому овошшу, сталыть, своя грядка. Ну да ты, девша, тут ни при чем. — И захромал прочь.
— Постойте, — окликнул его Степан Александрович. Вынув второй билет, он предъявил его проводнице.
Она разглядела на свет компостер и удивленно спросила:
— А зачем вам было на два-то тратиться?
— Потому что я люблю ездить один. А вот дедусю возьму.
Проводница посмотрела на старика, но теперь уже как-то по-другому: без жалости и сочувствия, а как бы оценивая, достоин ли ехать в таком вагоне. Кажется, и старик что-то уловил в ее взгляде и полез за пазуху:
— Я при деньгах, я не за так.
— Не надо, — остановил его Степан Александрович и, подхватив под мышки, помог влезть на подножку.
— Ну если с билетом, то пожалуйста, — запоздало согласилась проводница.
— А когда освободитесь, принесите нам чаю, да покрепче, — сказал Степан Александрович, перехватив у старика мешок и накидывая его лямку на плечо. Движение это было привычным, старик сразу уловил это и согласно кивнул:
— Ну, ин ладно.
Как только поезд тронулся, проводница принесла два стакана чаю в штампованных мельхиоровых подстаканниках. Чай был действительно крепко заварен, но Олимпию Тихоновичу — так звали старика — не понравился:
— Один вид, а душистости нету. Нонче его машиной собирают, все под одно гребут, не разберешься, какого он и сорту-то.
— А раньше разбирались?
— А как же! Хоть и по листочку собирали, зато сортировали как надо. — Олимпий Тихонович отстегнул деревянную ногу и аккуратно уложил ее позади себя на диван. — Однако дареному коню в зубы не смотрят.
— Может, с коньячком? — предложил Заворонский и, достав из дорожной сумки бутылку, капнул по нескольку капель в стаканы.
Старик отхлебнул от своего и удивился:
— Гли-кось, и верно запашистее стал. Чудно! — И, разглядывая вприщур этикетку на бутылке, пояснил: — Я ведь однова пробовал коньяк-то, однако не поглянулось. Сладковат, да и не сразу берет.
— Может, рюмочку? — Степан Александрович достал дорожные складные рюмки.
— Для знакомству лучше первачка, — сказал старик и вынул из мешка пластмассовую канистрочку литра на два. — Это мне зять в дорогу спроворил. Я ведь внучат поглядеть ездил, может, больше и не увижу… Однако рюмки-то не по этому калибру, давай сперва стаканы опростаем.
Они выпили чай, и старик наполнил из канистры стаканы.
— Ну, сталыть, за знакомство! — Олимпий Тихонович как-то благоговейно поднес свой стакан ко рту и выцедил до дна. Вытерев губы тыльной стороной ладони, крякнул и похвалил: — Ишь дерет, язва!
Степан Александрович выпил только половину своей доли, но подтвердил:
— Дерет!
— Для себя гнали, не на продажу. Однако в наших местах ни нонче, ни в боле ранешны времена не было такого заведения, чтобы хлеб на это переводить. А вот бражку варят. Дарья моя, упокойница, большой спец по браге-то была. Кады на свадьбу али к празднику на всю деревню варила. Брага у нее была без хмелю, а пьяная. Хмель, он головну боль дает… А крепость — она в мастеровитости.
— Ногу-то где потеряли? — не к месту спросил Заворонский.
— На сплаве. Плот на перекате разбило, ну я и счинился вязать. Осклизнулся — и вот тебе…
Дальше разговор пошел неторопливый.
— По этой причине я и на Отечественну не попал. Однако в пятнадцатом годе с германцем стыкнулся. Вот, — он распахнул пиджак, и Степан Александрович увидел на его рубахе рядом с орденом «Знак Почета» Георгиевский крест.
Должно быть, старик слишком резко распахнул пиджак, на пол посыпались пуговицы. Олимпий Тихонович растерянно сказал:
— Гли-кось, вместе с мясом выдрал. Неужто пинжак сносился? А я и не заметил. Вот так и жисть наша снашиватца, не успевашь заметить…
— А сколько вам лет?
— Да уж девятый десяток разменял. А вот помирать все одно не тянет. Хотя и не так уж сладко моя жисть складывалась. Опоздыш я был, народился, когда тятеньке уж за полсотни перевалило. Вскорости он и помер — надорвался на лесоповале. А потом и мать. Остался я круглым сиротой семи годочков от роду, до самого призыву так по чужим людям и скитался. И по миру ходил, и в работники нанимался, и даже в скиту жил у старообрядцев. Но не поглянулось мне там, уж больно строга вера у них была. А в наших краях народишко-то и об ту пору не шибко богомольный был, так и говаривали: «Живем в лесу, молимса колесу…»
Но тут его рассказ был нарушен появлением ехавшей в соседнем купе девицы, взгляд которой насторожил Степана Александровича еще в Москве.
— Пардон, — сказала она и патетически воскликнула — О, ветре-ветрило! — Припоминая, покусала свои коричневые от помады губы и чуть тише произнесла: — Чему, господине, насильственно вееши…
— Это уже лучше, — скучно сообщил Степан Александрович инвалиду, явно озадаченному столь внезапным вторжением.
— Чему мечеши…