Премия «Мрамор» — страница 3 из 10

дьмого. В суете и потемках прихожей я взял не свой зонтик, который, по общему согласию, оставили в качестве литературного трофея и сувенира. Обменяться зонтами с учителем нобелевского лауреата — это сто очков вперед на любой вечеринке. Байка сезона, исполняется по просьбам слушателей. Евгений Борисович, не волнуйтесь, ваш большой клетчатый зонт в целости и сохранности и очень пригодился мне в Шотландии, где и в июне холодрыга и дождь. Обратный обмен невозможен, увы.

Тут нам еще задали на дом сочинение “Как я провел лето”. Так вот. Летом я изоврался в прозе.

Через час мы с Эндрю поедем в ближайшую деревеньку проверить электронную почту. Машина его, бензин мой: у Эндрю ноль на счете в банке и семьдесят пенсов наличными. Вчера он вежливо ругался по телефону с издателем и даже слегка угрожал прекратить перевод, пока не получит обещанного. Сегодня ждет денег на счет. Только не подумайте, что английские переводчики голодают, как их русские коллеги. Вовсе нет. Это моей жене за три месяца труда над переводом книги одного британского семейного терапевта заплатили пятьсот долларов. То есть столько, сколько Эндрю зарабатывает в день. Еще бы, если брать 80 фунтов за тысячу слов… Ну-ка, бывший реализатор ночного ларька на углу Малышева-Восточной, быстро посчитай, сколько заплатят за переложение “Войны и мира” с русского на язык родных британских осин? Вот откуда на Западе столько дурных переводов, ворчит Эндрю, но ведь на меньшие деньги сам, хитрец, не согласится. Акунин принес модному переводчику небольшой домик в Италии, час езды от Рима, час до моря. Пелевин — это обои, краска и новая сантехника для скромного жилища, Стругацкие — кухня и обстановка. Сейчас мечтает заняться наконец Толстым. Внесите меня в список приглашенных на новоселье, дорогой Эндрю!

А посему. Что я хочу. Написать чудесный, тонкий и точный, как электронные весы, и вместе с тем коммерчески успешный роман (данная проба пера не в счет). Издать перевод на Западе — Эндрю, надеюсь, переведет толково. Купить халупу где-нибудь в Калабрии, на самом каблучке сапожка, где нет туристов. И жить там на гонорары от редких, но регулярных лекций в европейских и американских университетах (три курса: “Современная русская поэзия: от Рейна до Гандлевского”, “Русские поэты-метафизики” и — коронный номер! — “Борис Рыжий: оправдание жизни”). Сияющее зимнее утро. Оливковая роща за окном. Овечий сыр, хлеб, свежевыжатый апельсиновый сок на столе. Изумительное четверостишие в голове, еще с вечера требующее себе пары. Обещание бессмертия.

Обещанного три года ждут. Я ждал, получается, четыре. В 2001 Наташа вернулась из Хоторндена (с изумительным, между прочим, романом “Фабрикантша”) и подарила мне на день рождения открытку-заявку. Боюсь, она предназначалась тебе, но… в общем, сам понимаешь. Но воспользовался “приютом” я только сейчас, поскольку жена перевела мои стихи год назад.

Познакомьтесь, кстати, с местом действия и действующими лицами. Хоторнден — шотландское Переделкино. Каждый месяц сюда по выбору профессоров Эдинбургского университета заселяются пять писателей со всего света. Рифма, вы заметили? Наша пятерка или, вернее, шестерка, такова. Рослая канадка Эриэл, которую назвали в честь персонажа “Бури”. Маленькая сдобная американка румынского происхождения Кармен (ударение на первый слог, не забывай), отец в тюрьме, бойфренд итальянец, сама читает лекции в Оксфорде, где издана ее первая книга стихов. Затем Кити — старая англичанка, беззубая и веселая. Они вообще все беззубые — настоящие идиоты, непонятно на что живут, английские поэты. И Стив, скульптор и поэт, тоже беззубый, бегает по лестницам, как заяц. Приехал сюда сочинять поэму и пишет по две строчки в день. Остальные вообще непонятно чем занимаются, гуляют по лесу или сидят в кельях, на писательском этаже, тишину соблюдают. Словом, бездельничают англоязычные поэты по полной программе. Чего не скажешь об Эндрю. Он встает в четыре утра и принимается переводить. Тридцать страниц в день выход, если не врет. Впрочем, не врет, сам слышу день и ночь, как стучит за стенкой по клавиатуре. Говорит, что все сроки провалил, теперь надо нагонять. Если нагнать, потом год можно не работать и спокойно переводить Толстого в Италии. За месяц, что мы здесь будем жить, Эндрю должен перевести новый роман Пелевина, “Собачье сердце” и “Театральный роман” Булгакова и дневник советской девочки 30-х годов, Сталин, репрессии и все такое. Думаю, переведет.

Пятый я, из России, с любовью.

По тому, как покрошены фрукты в салат, можно определить, кто сегодня дежурный по кухне — Рональд или Дениэл. Сегодня, кажется, Дениэл: его любовник крошит фрукты мельче. Слава богу, хоть какое-то отличие, а то я думал, они близнецы. Но в любом случае, хорошо сидеть в большой библиотеке одному, перекусывая салатом и сандвичем (сегодня, в воскресенье, я выбрал сандвич с салями и маринованным огурцом) под шум пенной стремнины под окном. Если поднять раму, звук врывается в библиотеку и ветер в каминной трубе начинает ему громко вторить. Говорят, гул Ниагарского водопада слышен за много километров, и путешественник никак не понимает, откуда идет этот ровный шум, пока ему, недотепе, не объяснят. Сейчас он идет снизу, из ущелья, а источник — перекаты Северного Эска. Но сегодня у меня явно что-то со слухом. В ушах поет электромотор.

Ты всегда хотел, чтобы у меня были лучшие игрушки, одежда и книги. Однажды ты где-то купил мне, трехлетнему, невиданную роскошь — настоящий автомобиль, синий, тяжелый от аккумулятора и возивший меня по двору с бешеной скоростью — два километра в час. Автомобиль стоил семьдесят рублей, и гонки, естественно, прекратились, как только тебе понадобились деньги. Кажется, на третий день автомобиль уехал в скупку (отложите, пожалуйста, я завтра заеду и выкуплю свое детство). Вслед за личным транспортом в комиссионку, на рынок и просто в недра общежития ВИЗа отправилось множество сокровищ советского времени: детские сабо на деревянной подошве, последний писк моды семьдесят девятого, они громко стучали по асфальту — я наотрез отказался носить, чтобы не походить на Буратино. Польские джинсы. Отличный темно-синий в полоску мужской костюм — венгерская добыча по чудом добытой комсомольской путевке, твое обручальное кольцо (мамино сохранила бабушка, выкупив его в ломбарде, куда ты и его отнес) и прочее.

Это в минус. Зато я до сих пор помню запах бананов, которые ты — блестящий лжестудент Университета Дружбы народов имени Патриса Лумумбы, лучший спортсмен вуза, рассказчик крамольных анекдотов и будущий дипломат, — привез из Москвы. Дважды в год ты прилетал “на каникулы”. Сейчас бананы так не пахнут, но и своего сакрального значения не утратили. Вечно сваливаешься нам с мамой как снег на голову, натурально в пять утра, почему-то всегда ночным рейсом и обязательно самолетом, никак не поездом и никогда не предупреждая о своем появлении даже телеграммой. “А, гастролер”, — машет рукой дед. Дверь в мою комнату распахивается — и на пороге ты — веселый, молодой и прекрасный. Я тебя почему-то немного боюсь и страшно люблю, ты сажаешь меня на колено в вельветовых джинсах и обнимаешь. Или трогательно танцуешь со мной, поставив мои маленькие детские ступни на свои большие, взрослые. Мы никогда не умрем, пока так смешно топчемся. Я прижимаюсь к клетчатой рубашке и слышу твой запах — пота, пива и табака. Я даже назову точную дату: июль восьмидесятого, в далекой Москве невероятная жара и смерть Высоцкого. Помню сказочный звяк открываемой бутылки пепси и отдающий в нос пшик Олимпиады. Слышишь, я люблю тебя, прости меня, вернись, и будем жить, как раньше. Это я во всем виноват. Это я тогда на Балтыме не научился плавать, а ты очень этого хотел, это я боялся полететь с тобой на дельтаплане, а ты полетел и сломал ключицу, это я робел скатиться с Лысой горы на лыжах, нырнуть с аквалангом или просто в маске и ластах, с ружьем для подводной охоты. В пятом классе я дрейфил заговорить с Леной Сахаровой, моей первой школьной любовью, и так и не заговорил до восьмого, когда ушел из школы. Это я трусил дать по роже трамвайному хаму, что ты бы сделал не раздумывая. Это я, дубина, не написал кандидатскую. Я откладывал жизнь на потом и пил дрянную водку в общежитии. Я списывал контрольные по старославянскому и латыни. Я так и не выучил толком ни немецкий в спецшколе, ни английский в университете. Я не встал в коридоре между тобой и родителями матери, когда тебя гнали из дому, в котором ты, впрочем, не прожил и полгода за эти пять лет. Я не сбежал с тобой и до сих пор прячусь в комнате за креслом, слыша, как ты называешь деда тряпкой и навсегда хлопаешь дверью. Я всегда подводил тебя, вот почему ты ушел. До сих пор я не могу произнести слово “папа”. Прости меня. Я плачу, увидев тебя во сне. Я поехал в Москву, потому что наверняка ты здесь, все еще на что-то рассчитывающий, строящий планы. С надеждой и ужасом заглядываю в лица всем вокзальным бомжам — а вдруг это ты? А если бы это и вправду оказался ты — то что бы я сделал? Закодировал бы тебя, как это сделали со мной? Отправил бы в частную клинику? У меня нет на это денег…

Прилети первым, самым ранним утренним рейсом, позвони нетерпеливо в дверь, если ты жив, я обниму тебя, я плачу, слышишь, я люблю тебя, мой хороший, и не вижу клавиатуры. Я четверть века сдерживал слезы, а теперь мне все равно, я ничего не боюсь, даже дельтаплана и акваланга, с которым нырял в Красном море, я тебе расскажу. Я научился плавать, прыгать с парашютом, скакать на лошади и, наверное, повзрослел. Не пропадай больше, пожалуйста, чтобы я не стал тобой окончательно. Я не хочу заменять тебя, а очень хочу просто встретить на улице или у магазина. Или просто позвони мне, ты не знаешь моего сотового, но все равно позвони. У тебя же все было хорошо последние десять лет, которые мы ничего о тебе не слышали, я уверен. “Дайн фатер”, — представься по-немецки. Шут гороховый — говорила мама. Этот идиот — тоже ее выражение. Нет, не идиот, просто хотел быть лучше всех — умнее, талантливее, красноречивее, выносливее в застолье — и надорвался, не выдержал, сошел с дистанции. Тебе, пятнадцатилетнему, налили полный стакан водки какие-то взрослые спортсмены, и тогда ты “заболел”, как сам потом говорил. А ты ведь мастер спорта, крут