Преступление и наказание — страница 3 из 16

ичности в истории критикует с позитивистских позиций: по его мнению, отдельная личность может совершать великие дела, только когда совпадает с «великими общими причинами» (прямо-таки толстовская «сила, движущая народами»).

Николай Страхов в статье «Ф. М. Достоевский. Преступление и наказание», напротив, прямо увязывал поведение «честного убийцы» Раскольникова с нигилистской блажью: «Автор взял нигилизм в самом крайнем его развитии, в той точке, дальше которой уже почти некуда идти. ‹…› От девушки, из теории обстригающей себе косу, до Раскольникова, из теории убивающего старуху, расстояние велико, но все-таки это явления однородные». Впрочем, «Раскольников не есть тип»: его преступление все же «случай в высокой степени характеристический, но исключительный», и для заблудшего героя, как и для нигилистов, не все потеряно:

Ведь нет никакого сомнения, что душа у них все-таки просыпается с своими вечными требованиями. Притом не все же они пусты и сухи. ‹…› Даже само страшное дело, совершенное Раскольниковым, для людей, коротко его узнавших, указывает на силу души, хотя извращенную и заблудшуюся.

Страхов считал, что Достоевский не до конца справился со своей огромной задачей: несмотря на «воскресение» Раскольникова в эпилоге, читатель так и не получает «внутреннего переворота в Раскольникове… пробуждения в нем истинно человеческого образа чувств и мыслей». Самое замечательное в страховской статье – анализ психологии Раскольникова: как мы помним, первая формулировка замысла Достоевского – «психологический отчет одного преступления», и Страхов говорит о том, насколько убедительно показано восприятие Раскольниковым собственного поступка, во всех стадиях, вплоть до неизбежного финала. «Вы один меня поняли», – позже сказал Страхову Достоевский.

Что было дальше?

За «Преступлением и наказанием» последовали остальные романы из «великого пятикнижия» Достоевского – «Идиот», «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы». Еще при жизни Достоевского отрывок из «Преступления и наказания» перевели на французский; в 1880-е книга была переведена на основные европейские языки. Роман оказал важное влияние на западную литературу – оно было ощутимо уже в XIX веке (можно вспомнить роман Поля Бурже «Ученик» 1889 года), но по-настоящему сказалось в XX: мотивы «Преступления и наказания» можно встретить у английских модернистов, таких как Вирджиния Вулф и Д. Г. Лоуренс, у французских экзистенциалистов Сартра и Камю (особенно в «Постороннем»). Еще отчетливее следы «Преступления и наказания» в немецкоязычной прозе – назовем Густава Мейринка, Леонгарда Франка, Йозефа Рота, Стефана Цвейга, Роберта Музиля{9}.

В России отношение к «Преступлению и наказанию» менялось вместе с восприятием Достоевского вообще. В конце XIX века «демократическому» пониманию писателя (которое отстаивал, например, Николай Михайловский, призывавший не делать из Достоевского пророка) уже противостояло христианское, мистическое, протосимволистское – в первую очередь так смотрел на Достоевского и «Преступление и наказание» друг писателя, философ Владимир Соловьев. Для него было очевидно, что идея романа выводится из биографии Достоевского, с которым духовное перерождение, как и с Раскольниковым, произошло на каторге:

Положительный общественный идеал еще не был вполне ясен уму Достоевского по возвращении из Сибири. Но три истины в этом деле были для него совершенно ясны: он понял прежде всего, что отдельные лица, хотя бы и лучшие люди, не имеют права насиловать общество во имя своего личного превосходства; он понял также, что общественная правда не выдумывается отдельными умами, а коренится во всенародном чувстве, и, наконец, он понял, что эта правда имеет значение религиозное и необходимо связана с верой Христовой, с идеалом Христа.

Схожие мысли о «Преступлении и наказании» можно прочитать у Константина Леонтьева, – впрочем, Леонтьев полагал, что в этом романе Достоевский еще мало думал о подлинном христианстве (к примеру, Соня Мармеладова отслужила только панихиду по отцу, а должна бы служить молебны, советоваться с духовниками и монахами, прикладываться к чудотворным иконам и мощам, читать не только Евангелие, а жития святых).

Чем дальше критика Достоевского уходила от позитивизма, тем больше говорилось о центральном значении «Преступления и наказания» среди его романов. Василий Розанов даже предлагал понимать все прочие тексты Достоевского «как обширный и разнообразный комментарий к самому совершенному его произведению – “Преступление и наказание”». Дмитрий Мережковский писал: «У Достоевского всюду – человеческая личность, доводимая до своих последних пределов, растущая, развивающаяся из темных, стихийных, животных корней до последних лучезарных вершин духовности». О героях Достоевского, переступающих запретную черту, Мережковский говорит: «Их страсти, их преступления, совершаемые или только «разрешаемые по совести», суть неизбежные выводы их диалектики». Инвариант этого сюжета, этих мотивировок, конечно, в «Преступлении и наказании».

В целом с наступлением XX века оценку «Преступления и наказания» как одного из главных романов в мировой литературе уже ничто не могло поколебать, хотя в этом веке у Достоевского были серьезные ненавистники (Бунин: «Ненавижу вашего Достоевского! ‹…› Он все время хватает вас за уши и тычет, тычет, тычет носом в эту невозможную, придуманную им мерзость, какую-то душевную блевотину»; Набоков: «Убийца и блудница за чтением Священного Писания – что за вздор! ‹…› Это низкопробный литературный трюк, а не шедевр высокой патетики и набожности»). Роман стал предметом множества интерпретаций – литературоведческих, психоаналитических{10}, религиозных и, конечно, театральных и кинематографических. Он больше 20 раз экранизировался в разных странах; первой кинопостановкой стал немой фильм Василия Гончарова (1909, не сохранился). Из советских и российских экранизаций нужно отметить фильм Льва Кулиджанова (1969). Некоторые режиссеры, признавая за сюжетом Достоевского культурную архетипичность, перенесли действие в другие страны или в современность. Например, так поступил Аки Каурисмяки, для которого вольная экранизация Достоевского стала полнометражным дебютом.

Кто такая старуха-процентщица?

Для петербуржца 1860-х старуха-процентщица – вполне узнаваемый типаж. Мелкое ростовщичество (как сейчас сказали бы, микрозаймы) стало в это время очень распространенным явлением: обитатели трущоб, верхних этажей доходных домов, рабочие, студенты, чиновники – все жили бедно. «Только в одном номере… “Ведомостей С.-Петербургской полиции” за 1865 г. помещено одиннадцать объявлений об отдаче денег на проценты под различные залоги», – сообщает комментатор «Преступления и наказания»{11}. Условия выкупа залогов были суровыми, но свою старуху Достоевский делает нетипично скаредной: она «дает вчетверо меньше, чем стоит вещь» и удерживает проценты вперед («по гривне в месяц с рубля», то есть 10 процентов). Благодаря такой оборотистости она, вдова бедного чиновника (коллежского регистратора или коллежского секретаря – Достоевский путается в показаниях), сколачивает неплохой капитал: полиция находит в ее квартире около полутора тысяч рублей, да еще чуть больше трехсот уносит оттуда Раскольников. Молва приписывает ей еще большее богатство («может сразу пять тысяч выдать»).

Ростовщичеством занимались не обязательно старухи. Сам Достоевский еще в 1840-х был вынужден прибегать к услугам «одного отставного унтер-офицера, бывшего прежде приемщиком мяса у подрядчиков во 2-м Сухопутном госпитале и дававшего деньги под заклад». Сосед Достоевского в те годы, врач Александр Ризенкампф, писал: «Понятно, что при этой сделке Федор Михайлович должен был чувствовать глубокое отвращение к ростовщику. Оно, может быть, припомнилось ему, когда, столько лет спустя, он описывал ощущение Раскольникова при первом посещении им процентщицы»{12}.

Старуха появляется в романе именно потому, что она стара, заживает чужой век, скоро умрет и убийство лишь приблизит ее конец. Судя по всему, на Достоевского здесь повлиял роман Бальзака «Отец Горио». Вот отрывок из черновика Пушкинской речи[13] Достоевского:

У Бальзака в одном романе, один молодой человек, в тоске перед нравственной задачей, которую не в силах еще разрешить, обращается с вопросом к (любимому) своему товарищу, студенту, и спрашивает его: «Послушай, представь себе, – ты нищий, у тебя ни гроша, и вдруг где-то там, в Китае, есть дряхлый, больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и за смерть мандарина тебе волшебник [пошлет] сейчас миллион и никто этого не узнает, и главное, он ведь где-то в Китае, он мандарин все равно, что на Луне или на Сириусе, – ну что, захотел бы ты сказать – умри, мандарин, чтоб сейчас же получить этот миллион?»

Бальзак, в свою очередь, заимствует эту моральную дилемму у Шатобриана. Другой литературный источник образа процентщицы – старая графиня из «Пиковой дамы», которая вместо богатства приносит Германну сумасшествие.

Впрочем, у старухи-процентщицы мог быть один вполне конкретный, не литературный прототип – тетка писателя, купчиха Александра Куманина. Она была очень богата, но все свои деньги завещала «на украшение церквей и поминовение души»{13}, отказав в помощи осиротевшим детям Михаила Достоевского, брата писателя. Вспомним, что и Алена Ивановна свои деньги завещала монастырю. Достоевский имел основания быть благодарным тетке (она деньгами способствовала его поступлению в Инженерное училище), но впоследствии его тяготил вопрос о «куманинском наследстве». В последний раз он говорил об этом с сестрой Верой: та просила его отказаться от своей доли в куманинском имении в пользу ее детей. Достоевского этот тяжелый разговор так потряс, что у него пошла горлом кровь, а через два дня он скончался. В истории семьи писателя есть еще один макабрический отзвук «Преступления и наказания»: в 1893 году была убита другая сестра покойного Достоевского, Варвара Карепина, отличавшаяся, по воспоминаниям, «патологической скупостью». Убийцами оказались дворник Карепиной и его дальний родственник.