Преступление профессора Звездочетова — страница 1 из 19

Михаил Осипович ГирелиПреступление профессора Звездочетова[1]Роман

ОТ АВТОРА

Предлагаемый роман принадлежит к числу так называемых научно-фантастических романов, где главным действующим лицом являются не люди, а события научного характера, научные открытия, теории и т. д.

Но так как подобного рода произведения — суть все же романы, то они и обрамляются фантастикой, не переходящей, однако, за границы дозволенного. Западно-европейская литература очень богата подобного рола произведениями (Уэльс, Жюль Верн, Стивенсон, Хаггард, Леблан и др.).

Наша литература, наоборот, ими крайне бедна. Однако такого рода романы ценны уже потому, что знакомят публику, в самом доступном и популярном виде, со многими научными вопросами, уже разрешенными или долженствующими быть разрешенными в будущем.

Эта мысль, как нельзя лучше, иллюстрируется моим романом.

Выйди моя книга в свет два года тому назад (т. е. тогда, когда она была написана), аппарат, изобретенный профессором Звездочетовым, мог показаться бы чудовищно-фантастическим, тогда как в настоящее время ничего «чудовищного» в нем уже нет, благодаря последним работам нашего академика профессора Лазарева, — сконструировавшего аппарат, регистрирующий мысли человека.[2]

Все же я должен предостеречь читателя от некоторых неправильных выводов, которые он, паче чаяния, может сделать, прочтя мой роман поверхностно и небрежно.

Роман мой, как бы фантастичен он не казался, прежде всего строго материалистичен и научен.

Мы не можем выкинуть из нашего обихода некоторые слова, как, например, слово «душа», но мы можем и должны придать этим словам, на основании науки, новое значение и смысл.

И если и в моем романе встречается слово «душа», то не потому, что душа существует, а именно потому, что этому слову мною придается новое значение, чисто материалистического характера. Впрочем, читатель убедится в этом сам.

В области философии я также не выходил за рамки последних научных достижений, главным образом естественного характера — Эйнштейна, английских физиков и наших русских естественников. Если мой роман будет прочитан не только как роман, но и заинтересует читателя последними достижениями в области естественных наук и заставит его познакомиться с материализмом в широком смысле этого слова, то я сочту свою задачу выполненной, а книгу свою — принесшей читателю пользу.

Автор.

ЧАСТЬ I

I

Профессор Звездочетов глубоко задумался.

Рассеянно и не зная, зачем он это делает, он снова наложил снятую им было уже хлороформенную маску на лицо только что оперированной им больной — уже забинтованной и убранной и начавшей понемногу просыпаться от наркоза.

Ему показалось, что он сам просыпается после тяжелого искусственного сна.

Больная лежала на покрытом гладкой эмалью операционном столе, на котором все слилось в один цвет — белый.

Белизна простыни переходила непосредственно в белизну стола, а белизна стола безо всякой резкой границы, переходя через белизну резиновой подушки, оканчивалась еще более безупречной белизной молодого женского лица.

Черных волос больной не было видно, ибо они были тщательно убраны в охватившую всю голову и даже верхушки ушей белоснежную косынку.

Только узкие голубые вены, матовой синевой просвечиваясь сквозь тонкую бескровную кожу, змеились зловеще и неестественно по еще бесчувственному и мертвому лицу.

Как только маска закрыла собою нос и рот больной, белизна лица оперированной внезапно усилилась снова и голубые вены ярче обозначили свои извилины.

Старший ассистент Звездочетова, доктор Панов, осторожно дотронулся до руки своего учителя:

— Николай Иванович! зачем вы снова надели маску? Операция окончена, и вы приказали принести кислород…

Звездочетов вздрогнул. Сквозь начинавшую морщиться кожу его лица проступил едва заметный румянец не то стыда за свою рассеянность, не то с трудом сдерживаемого гнева и раздражения.

Резко сорвав маску с лица больной, сразу задышавшей ровнее и глубже, он бросил ее на рядом стоявший столик, где в беспорядке валялись блестящие и холодные, запачканные густой, липкой, уже потемневшей и свернувшейся кровью инструменты, строго посмотрел сквозь взлохмаченные и сдвинутые брови на стоявшую рядом безмолвную, бесстрастную и холодную, как изваяние, сестру и, резко повернувшись на каблуках, слегка подергивая углами тонких губ, вышел из операционной.

II

Сегодня с ним это случилось во второй раз…

На прошлой неделе, сосредоточенно наблюдая за игрою лицевых мышц захлороформированного больного, он так хорошо наложил повязку, что она тотчас же и сползла, причем Панов обнаружил настолько мало такта, что в его присутствии приказал сестре перебинтовать оперированного.

Но кто же был виноват в этом?

Вот уже целый месяц, как длится это состояние.

Он бродит по этим бесконечным палатам, наполненным живыми трупами, сам словно оживший труп, входит в эту ослепительно белую операционную, насквозь пропитанную сладким, легкую тошноту и головокружение вызывающим запахом хлороформа и эфира, мучительно пристально вглядывается в лица усыпленных больных, сам словно находясь под таинственной властью наркотики.

Никаких интересов не проявляя больше ни к технике операции, ни к исключительности случая, ни к ходу болезни, он только жадно и настойчиво следит за выражением лиц вдохнувших в себя убийственную силу хлороформа больных.

Только лицо интересует его.

Бледное, подергивающееся, искаженное, отражающее что-то, чего реально не существует. Сны.

Как это началось? С чего?

Не знаю. Не знаю, не знаю, не знаю!

Звездочетов сидит у себя в кабинете и, не сняв халата, тяжело опустившись в кресло перед письменным столом, сжимает и трет свой высокий, покатый лоб тонкими, длинными, нервными пальцами.

«Тут что-то есть… что-то есть», — мучительно искривляется линия рта в жуткую извилину тяжелого воспоминания, но вспомнить Звездочетов не может.

Не может.

Рассеянно бегает взгляд по расставленным в беспорядке банкам с притертыми стеклянными пробками, наполненными спиртом и формалином, в которых плавают лиловато-серые куски человеческого мяса, миомы, липомы, саркомы, а из самой ближней банки, сквозь флюоресцирующий слой жидкости и толстые стеклянные покровы, искажаясь и оживая, улыбается Звездочетову одним-единственным, громадным глазом на гигантской голове, покоящейся на тоненькой шейке и неразвитом туловище, перепоясанный оборванной пуповиной пятимесячный плод, извлеченный им из фаллопиевой трубы одной из своих бесконечных пациенток[3].

«Это нервы, — думает профессор. — Это нервы и явное переутомление. Пятнадцать операций в день и пол-ночи — прием у себя на дому. Надо просто отдохнуть». А белесый глаз не познавшего тайны жизни заспиртованного плода лукаво щурится и подмигивает:

«Врешь, Николай Иванович! Это все не то, не то, не то!»

— Так что же это? — с силой ударяет кулаком по столу Звездочетов так, что звенят банки, а лукавый плод важно всплывает кверху.

Профессор вздрагивает от им же произведенного шума, — встает, снимает халат, вешает его на один из гвоздей у двери, машинальным жестом поправляет галстук и, снимая белую хлопинку ваты с рукава, выходит из кабинета.

У дверей дежурит, ожидая этого выхода, старшая сестра с целой кипой бумаг в руках, — скучных историй болезней и счетов, приготовленных на подпись профессору, и поднимает на него свои спокойные, холодные глаза.

Эти глаза, когда встречаются с глазами профессора, в бездонной глубине своей, так, что это почти и незаметно даже, загораются каким-то несвойственным им огнем не то любовного восторга, не то рабского поклонения.

Звездочетов морщится.

— Я, Софья Николаевна, обхода сегодня делать не буду. Пусть Панов это сделает за меня. Я уезжаю.

Глаза сестры гаснут, оставаясь по-прежнему спокойными и холодными.

— Слушаюсь.

Профессор проходит мимо. Ему приходится идти по длинному коридору. Навстречу ему несут на громадных подносах высокие эмалированные миски с дымящимся супом для больных.

Час обеда.

Машинально, по многолетней привычке, он останавливает одну из сиделок и пробует всегда пахнущей оловом и грязным полотенцем ложкой пищу.

Чуть-чуть. Глоточек.

— Раздавайте, — говорит он, а сам думает: — «Как можно есть эту гадость? Карболовая кислота, сдобренная касторовым маслом…»

Через стеклянные двери палат он видит больных, тощих и серых, скучных стариков и старух, преждевременно состарившихся молодых женщин и девушек и вялых, апатичных, тоскующих детей.

Все в одинаковых халатах, все безличны, безымянны, все мертвы и отличаются друг от друга только латинскими надписями, написанными вместо фамилий над изголовьями неуютных кроватей:

«Paralysis progressiva» «Dementia ргаесох», «Lues cerebri»…[4]

«Nomina sunt odiosa»[5], — почему-то вспоминает Звездочетов и торопится к выходу.

III

Доктор Панов давно уже заметил резкую и необъяснимую перемену своего учителя.

«Дальше так не должно и не может продолжаться», — думал он, тщательно намыливая в перевязочной свои белые, пухлые руки большим куском желтого, вонючего мыла, пропитанного каким-то дезинфицирующим началом.

«Вчера повязка, за которую начинающую сестру в сиделки перевести нужно, сегодня маска с хлороформом вместо кислорода, а завтра, чего доброго, профессор проведет своим ножом страшную черту по совершенно здоровому органу…»

Панов принадлежал к числу людей простых, не мудрствующих лукаво, не задающихся неразрешимыми вопросами, а просто и естественно, с достаточным научным основанием принимающих жизнь таковою, какова она есть.