— Ты что, не признаешь того, что об этом говорит наука? — Он произнес слово «наука» настолько вальяжно, будто давая понять, что наука и он сам совершенно неотделимы и от того мои ухмылки были явно неместными.
— Наука изучает кометы, которые не видно без телескопа и совершенно не интересуется радугой, которую видят все, — ляпнул я, первое, что пришло в голову.
Более весомо в дискуссии прозвучал Лидин прагматизм. Она предложила Группенфюреру разогреть пиццу по его теории. Тут Группенфюрера как подменили. Из надменного, самовлюблённого гуру-самозванца, он вдруг превратился в простого, весёлого, инициативного парня, который быстро разжег костёр и организовал поход за пиццей. Но когда принесли пару коробок с замороженным флорентийским полуфабрикатом, он опять начал излагать теорию излучений, с показной грациозностью в духе сценического фехтования, размахивая головешкой. Пицца получилась основательно присыпанной пеплом, пикантно пахнувшая дымом, чуть зачерненная копотью, но противно холодная. Я не смог проглотить ни кусочка.
На дым костра пришёл главный враг тишины в Сокольниках и их окрестностях по прозвищу Гитараст. Он пел песни собственного сочинения. Лиде казалось, что он пел излишне громко, мне — излишне долго. Поэтому мы с Лидой оставили сидевших у костра пиццеедов и, побродив по лесу, сели в кустах. Мы много разговаривали, но разговор был какой-то пустой, не касавшийся чего-то главного. Может быть оттого, что я не смог сосредоточится из-за преследовавшего меня по всем Сокольникам запаха дыма, воскресавшего привкус холодной пиццы. А может быть оттого, что я не мог внимательно слушать свою собеседницу из-за доносившихся обрывков песен Гитараста.
Начался дождь. Я проводил Лиду до подъезда, а сам собирался, воспользовавшись непогодой, дома дописать одну маленькую повесть. Обнаружив, что, блуждая по кустам с Лидой, я выронил авторучку, пошёл к киоску Роспечати, где кроме авторучки купил свежую газету.
Газеты я читал чрезвычайно редко, не чаше, чем раз в году, хотя друзьям говорил, что их вообще не читаю, точнее, я говорил, что в последней прочитанной мной газете был некролог об одном генеральном секретаре, фамилию которого я не помню.
Именно к чтению газеты я и приступил, придя домой. О чём была первая прочитанная статья, я точно не запомнил, то ли об инфляции, то ли о каких-то других экономических проблемах. А вот вторая статья произвела на меня яркое впечатление. Прокуратура раскрыла серию афер с алмазами, торговцы которыми подменяли крошку, которая стоила два доллара за карат на крупку, карат которой стоил сто долларов. Повесть, которую я писал, также была посвящена махинациями с алмазами. Неужели всё, что я пишу, обязательно сбывается?
Меня совсем не радовала роль пророка. Скорее пугала какая-то причастность к чему-то нехорошему, ужасному. Наверняка, из-за этого ощущения причастности я не любил читать газеты. Именно газеты внушали мне причастность к социальной несправедливости, к катаклизмам и к катастрофам. Я не участвовал ни в каких военных конфликтах, но и никогда не требовал их прекращения. Не может же пассивность являться основой ощущения причастности? Раньше много говорили о необходимости какого-то покаяния. Но ведь покаяние невозможно без причастности.
Писать мне расхотелось. Я включил телевизор. Судя по программе, вскоре должен был начаться итальянский фильм. Мне всегда нравился итальянский кинематограф, особенно периода его расцвета. Период кризиса начался с того, как стали снимать фильмы о том, как снимают фильмы. Но почему-то, если писатели писали книги о том, как они писали книги, то это я не связывал с кризисом литературы.
Фильм должен был начаться через несколько минут, а пока транслировали криминальную хронику. Я увидел репортаж об убийстве Якобошвили, — по словам репортёра — известного предпринимателя.
Молодая женщина перебегала дорогу перед кадиллаком Якобошвили на одной безлюдной улице, когда из левого ряда вырулил мотоциклист. Водитель, стараясь избежать столкновения с мотоциклом и наезда на пешехода, выехал на тротуар, где автомобиль подорвался на противотанковой мине. По телевизору показали разорванный пополам кадиллак, половинки которого сложились шалашиком. Ноги предпринимателя в плетёных полуботинках из светлой кожи висели на дереве. Женщину, перебегавшую улицу, задержали, а вот мотоциклист скрылся.
И вновь ощущение причастности, на этот раз к убийству, завладело мной. Я вновь пытался понять, откуда берётся это странное чувство причастности. То ли оттого, что на одной распродаже я приценивался к таким полуботинкам, то ли оттого, что задержанная была немного похожа на одну мою знакомую, с которой я недолго встречался этим летом, пока её не отбил у меня Серега Харлей.
Звонок в дверь прервал мои тоскливые размышления. Ко мне пришла Ленка. Когда я рассказал ей о странном чувстве причастности, она посмотрела на меня своими умными и в этот раз веселыми глазами, и спросила, видел ли я радугу. Она задала мне следующий вопрос:
— Теперь ты понял к чему надо быть причастным?
Я молчал.
Она обняла меня и вновь спросила:
— Теперь ты понял, к чему надо быть причастным?
Когда мои руки заскользили у неё по талии, а её дыхание стало прерывистым, я, кажется, понял.
Ничто — это пустота, только без пространства. У ничто нет времени и потому оно вечно. Вечность закончилась, когда вселенское ничто свернулось вокруг меня длинной черной трубой и мне пришлось долго лететь внутри неё, где каждый мой вздох, словно взмах крыльев, дарил блаженное ощущение полета навстречу манившему свету, который, мгновенно расширившись, раскинулся надо мной бесконечно белой плоскостью. Кроме неё не было ничего, только я, который ничего не делал, ничего не хотел, а лишь созерцал белую пустыню. Я совсем ничего не знал, ничего не помнил. Знания и память совершенно бесполезны, когда вокруг ничего нет кроме гладкой белой плоскости. Прошла ещё одна вечность, прежде чем я смог разглядеть, что она не такая уж белая. Я смотрел на тусклые серые пятна неровно положенной штукатурки и на мерцание солнечных лучей, отраженных хрустальной люстрой. Это были моя люстра и потолок моей квартиры.
Ко мне вернулась разум и память. Я лежал рядом с ней. «Её зовут Ленка», — сработала память и одновременно вспомнилось, огромное количество бесполезных знаний, типа «жи-ши пишутся через и».
Если тренируешь мышцы, то они всегда должны быть напряжены. Стоит только расслабить их, как они теряют силу, а то и совсем атрофируются. С памятью происходит то же самое. Если регулярно погружаться в беспамятство, то вряд ли в голове что-нибудь задержится надолго. Моя неспособность сохранять в сознании хоть что-то — это, безусловно, результат частых встреч с Ленкой. А может быть, наоборот. Из-за своей забывчивости мне приходится постоянно напрягать память и подсознательная потребность в расслаблении тянет к Ленке.
Едва я взял гирю в руки, как почувствовал, что из-за усталости был не в состоянии её поднять. В этот момент я был способен лишь на созерцание сокольнических пейзажей — занятие не совместимое ни с чем другим, кроме курения. Это бездумное времяпрепровождение прекрасно действует на нервную систему, но, к сожалению, не способствует укреплению памяти потому, что всё всплывающее в сознании в такие мгновенья не имеют никакого отношения к реальной жизни, а скорее связаны с прошлыми рождениями.
Блаженно размышляя о том, что в предыдущей реинкарнации я мог быть Буддой, которого выгнали из нирваны за тунеядство, я не сразу заметил Лиду, прогуливавшуюся с молодым брюнетом, привлёкшим мое внимание безупречно сидевшим костюмом, накрахмаленной рубашкой и солидным галстуком. Большинство людей, приходивших на пруды, предпочитали джинсовый или спортивный стиль одежды. Наряд Лиды тоже бросался в глаза. В выцветшей, застиранной футболке без лифчика, в потертых и драных, а возможно, и специально прорезанных джинсах, она напоминала бомжиху. Её загорелое лицо только усиливало это впечатление, поскольку в летнее время цвет кожи бомжей и тунеядцев не уступает загару тех, кто проводит отпуск в Турции или на Красноморском побережье.
Когда эта забавная пара приблизилась ко мне, веселая искорка блеснула во мраке моего сознания и, я с сёрьезной миной на лице промямлил:
— Сразу видно, что Вы посветили свою жизнь добродетели, и всё своё время проводите в непрерывных молитвах. — Заметив у них недоумение, пояснил, указав рукой на дырявые на коленях джинсы. — Я даже знаю позу, в которой Вы предпочитаете… молиться.
Они улыбнулись, отдав должное моей шутке, после чего Лида представила мне своего спутника:
— Познакомься. Это Михаил, мы вместе учились.
Он протянул руку:
— Якобошвили.
— А может быть, Якобсон. — Я даже сам удивился, почему подобная глупость сорвалась с языка.
— Если надо, то Якобсон, — сурово ответил мой новый знакомый.
Улыбаясь, Лида сняла напряжение, вызванное моей дурацкой фразой:
— По израильскому паспорту Михаил — Якобсон, а по российскому — Якобошвили.
— А я слышал, что какой-то Якобошвили погиб. — Какая-то бесполезная информация почему-то сохранилась в моей памяти, будто бы специально, чтобы вытеснить оттуда какие-то нужные сведения.
— Это был мой брат, а теперь я веду его дело.
— Каждый должен заниматься своим делом, — сказал я, взяв в руки гирю, и несколько раз поднял её.
— Ну, я пошла, — попрощалась Лида.
Но её спутник не последовал за ней, а, сняв пиджак, тоже стал поднимать гирю.
— Пять, — я снисходительно процедил сквозь зубы, в глубине души радуясь, что не проиграл состязание молодому сопернику.
Однако, он, не смирившись со своим поражением, ещё пару раз подошёл к гире. Мне тоже пришлось сделать пару подходов и увеличивавшийся каждый раз разрыв в числе повторений сделал мою победу более весомой. Регулярные тренировки в Сокольниках дали о себе знать.
Когда обессиленные мы сели на скамейку, он сказал: