Жан Дагоно (1509–1592) по прозвищу Шольер был плодовитым писателем. О его жизни почти ничего не известно.
О ДЬЯВОЛЕ И БОЛТЛИВЫХ ЯЗЫКАХ
Даже для бескорыстной женщины любовь является доходным ремеслом.
Итак, расскажу вам, монсеньор, как однажды двое молодцов — а за добрым винцом всяк из нас молодцом! — чесали языки о любовных шашнях и прочих утехах амурных и сладких. Вот один из них, вдосталь позубоскалив, давай хвастать:
— Ты, небось, не поверишь, а я с милой не сплю, вот как я ее почитаю. Да клянусь тем, кого святой Михаил сбросил в ад, что наедине с ней я столь же почтителен, как и при ее муже. Ведь моя милая — почитай что сама добродетель!
— Ох и повезло тебе! — посмеялся его приятель. — Выходит, спите не спите, а вид покажите. А вот ее муженек-то, поди, не такой разиня, как ты; ну, а коли и он свои силы бережет, так и черт с ним, стало быть, вы с ним два сапога пара!
Тут давай кум клясться и божиться, что, мол, лежи он со своей душенькой в постели и позволь она ему все что угодно, — и то ни черт, ни дьявол не заставит его пробить брешь в воротах этой крепости.
— А я бьюсь об заклад на десять экю, — это второй говорит, — что не устоять тебе нипочем; вот они, деньги, я их вручаю этому господину (который нежданно-негаданно, при сем присутствуя, оказался владельцем двадцати экю; ему велено было держать их до поры до времени при себе, и отдать тому, на кого оба спорщика ему укажут). Надо вам знать, что муж добродетельной дамы был в недельной отлучке, сама же она пылала весьма нежными чувствами к своему куму, который — что греха таить! — зело падок был на сладкое. Вот спорщики наши явились к ней и рассказали свое дело. Поначалу она было заартачилась и прогнала их прочь, сказавши, что боится — не узнал бы муж. Но, как говорится, соскучилась бочка по затычке, да к тому же кумушка наша польстилась на десять экю, что были обещаны ей в том случае, если она не допустит куманька сыграть вхолостую. Все бы хорошо, да вот беда: она хорошо знала скаредность своего дружка — ни за что на свете он не согласился бы упустить денежки, коли они плывут ему в карман. А потому перед тем, как сыграть партию, она ему объявила, что, коли он сделает с нею дело, она клянется отдать ему свои десять экю все сполна, так что пускай на любовь не скупится, он о том не пожалеет.
Что ж, условия обговорили, ударили по рукам, и в назначенный день укладывают нашего кума в постель к куме, а уж та заранее позаботилась о том, чтобы все ее тесемки, пряжки да застежки вовремя и быстро поддались, когда настанет время впустить гостя. Но хитрый кум приготовился на свой лад: надел прочное исподнее, да еще подбитое тремя или четырьмя подкладками, а своего косаря-коротышку увязал так, что вздумай тот покосить травку на лужку у кумы; ему пришлось бы перед тем одолеть три, не то четыре крепких веревки.
Половину ночи провели они так-сяк, нельзя сказать, чтобы с большим толком: разумеется, хозяйка постели совсем не прочь была взрезать тесемки на исподнем своего милого; кончилось-таки тем, что она потихоньку их распутала. Едва лишь развязанный работяга почуял волю, как пошло дело на лад! — помчался он стрелой, вертясь да взбрыкивая, и весь остаток ночи только тем и занимался, что сновал туда-сюда. Наутро кумушка наша, забыв о скромности, побежала хвастаться своей победой перед закладчиком, который обрадовался, что спас свои десять экю и заработал еще десяток для нее. Наш наездник, однако же, встал на дыбы и не дал закладчику забрать денежки. Дело грозило обернуться к худшему и окончилось бы совсем скверно, коли бы рогатый супруг не решил его самолично по-иному. На следующий день после вышеозначенной скачки, когда спорящие совсем было передрались, прибыл он домой, и вот к нему-то, поскольку он был законник, и обратился любовник в присутствии его жены и противной стороны.
— Монсеньор, — сказал он, — я в большом затруднении из-за судебного процесса, коим мне грозят. Изложу вам дело все как оно есть. Был у меня жеребец весьма горячего нрава, и вот однажды, опасаясь, как бы он не натворил бед, привязал я его к дереву. Явилась хозяйка соседнего луга и отвязала его, вслед за чем жеребец мой вытоптал у ней всю траву. С меня же хотят взыскать убытки, так вот хотелось бы знать, обязан ли я оплачивать их.
Муж — честь ему и хвала! — осудил ту, что распутала жеребца, так что дело обернулось отнюдь не в пользу его ловкачки-жены. На этом основании, господин мой, позвольте мне утверждать следующее: во-первых, мужчины куда целомудренней женщин, а, во-вторых, эти последние столь болтливы, что, и согрешив с мужчиною, не в силах о том умолчать. Не разболтай наша кумушка о невольном подвиге своего кавалера, она ровно ничего при этом не потеряла бы, а честь свою спасла, и никто бы о прегрешении ее так и не узнал.
Известно ведь: кто в грехах не кается, тому и отпускается.
Перевод И. Волевич
Оноре де Бальзак
Оноре де Бальзак (1791–1850). В рекомендациях не нуждается. Из «Озорных рассказов».
КАКИМ ОБРАЗОМ И С ЧЬЕЙ ПОМОЩЬЮ ПОЯВИЛСЯ НА СВЕТ НЕКИЙ МЛАДЕНЕЦ
Он умел любить: какая эпитафия.
Супруге сенешаля не долго пришлось раздумывать, как пробудить скороспелую любовь в отроке, она раскинула ловушки, куда сам собой попадает наисильнейший зверь. И вот как это произошло. В жаркий полдень старый граф имел обыкновение возлежать после трапезы по сарацинскому обычаю и привычке этой никогда не изменял со времени своего возвращения из святой земли. В тот час Бланш либо гуляла одна в поле, либо развлекала себя женским рукоделием, как то: вышиваньем и шитьем. Но чаще всего, не покидая замка, наблюдала за стиркой или за уборкой скатертей, а то бродила по замку. Тогда-то ей и пришло в голову посвятить сей тихий час досуга занятиям с пажом, дабы довершить его воспитание чтением книг и повторением молитв. И вот на другой же день, как только сенешаль уснул, изнемогая от солнца, которое так и палит в этот час на холмах Рош-Корбона (да, что и говорить, полезнее было старику соснуть, чем крутиться, вертеться и терпеть муку от дьявольских проделок неугомонной девственницы), Бланш взобралась на парадное графское кресло, решив, что это высокое сиденье будет ей очень кстати, если кто случайно поглядит снизу; лукавая особа весьма удобно расположилась в этом кресле, подобно ласточке в гнездышке, и склонила милое свое личико на руку, словно уснувшее дитя. Но, приготовляясь таким образом, она смотрела вокруг себя жадными, веселыми глазами, улыбаясь заранее всяким тайным радостям, каковые принесут ей вздохи и смущенные взоры юного пажа, ибо она собиралась усадить его у своих ног на расстоянии не большем, чем может прыгнуть старая блоха. И впрямь она весьма ловко разостлала бархатный четырехугольный коврик, где должен был преклонить колени бедный мальчик, жизнью и душой коего Бланш собиралась всласть наиграться, здраво рассудив, что даже святой, вытесанный из камня, ежели заставить его взирать на складки атласных юбок, не преминет заприметить и залюбоваться совершенством прекрасной ножки, обтянутой белым чулком. И немудрено, что слабый паж попался в силки, из которых и богатырь не стал бы вырываться. Вертясь и пересаживаясь то так, то этак, Бланш, наконец, нашла положение, при котором названные силки были наилучшим образом расставлены, и тут тихонько позвала: «Рене, Рене!», зная, что мальчик находится рядом в зале, где помещалась стража. Он тотчас прибежал на ее зов, и вот чернокудрая голова уже показалась между драпировками входной двери.
— Что вам будет угодно приказать? — спросил паж.
И он стоял, учтиво нагнувшись и держа в руке свой бархатный алый берет, а румяные свежие щеки его с ямочками были еще алее берета.
— Подойдите сюда, — позвала она прерывающимся голосом, взволнованная его присутствием до того, что совсем не помнила себя. Да и то сказать, не было на свете драгоценных каменьев, которые блистали бы подобно очам Рене, не было полотна белее его кожи, не было даже у женщин столь изящного сложения. И он казался ей сугубо пленительным от близкой возможности исполнить свое желание. Легко можно себе представить, как увлекательна игра любви, когда она разгорается при свете юных глаз и солнца, при тишине и прочем.
— Читайте мне славословие богородице, — сказала она, протягивая пажу открытую книгу, лежавшую на пюпитре. — Мне надобно знать, хорошо ли обучает вас ваш учитель. Как прекрасна дева Мария, не правда ли? — спросила Бланш, улыбаясь, когда он взял в руки часослов, страницы которого были расписаны лазурью и золотом.
— Это же картинка, — ответил он скромно, бросая робкий взгляд на свою прелестную госпожу.
— Читайте, читайте!
Тогда Рене стал прилежно произносить сладостную мистическую хвалу, но ответные слова Бланш звучали все слабее и слабее, подобно отдаленному пению рога, и когда Рене с жаром повторил: «О, роза сладчайшая», — графиня, прекрасно слышавшая сии слова, ответила легким вздохом. Вследствие сего Рене подумал, что супруга сенешаля уснула. Он не мог оторвать от нее восхищенных взоров, смело ею любовался, и ему не надо было иных песнопений, кроме гимнов любви. От счастья стучало и чуть не разрывалось сердце его. И, понятно, два чистых пламени горели один другого жарче, и если б кто увидел их вместе, понял бы, какая им грозит опасность. Рене наслаждался лицезрением Бланш и находил тысячу прелестей в этом пышном цветке любви. Забывшись в восторге, уронил он книгу и тут же устыдился, словно монах, застигнутый врасплох за детским грехом, но благодаря сему происшествию понял, что Бланш и в самом деле крепко уснула, ибо она не шелохнулась. Она не открыла бы глаз и при большей опасности и надеялась, что свалится нечто иное, чем часослов. Известно, что желание понести дитя есть одно из самых навязчивых желаний! Итак, юноша заметил ножку своей госпожи, обутую в крохотную голубую туфельку. Ножка поставлена была на скамеечку необычным образом, по той причине, что графиня сидела слишком высоко в кресле своего супруга. Ножка была узенькая, с красивым изгибом и шириной не более чем в два перста, а длиной с воробышка, с миниатюрнейшим носком, одним словом, ножка, для наслаждения созданная, истинно девичья, достойная поцелуя, подобно тому, как разбойник достоин петли, и такая многообещающая ножка, что ангела могла бы низвести с небес, сатанински дразнящая. Глядя на нее, хотелось создать еще хоть пару подобных ножек, точь-в-точь таких же, дабы умножить на сей земле прекрасные творения господа. Так бы и разул эту красноречивую ножку. Собираясь исполнить задуманное, перебегал он взорами, где светилась пылкая юность, от названной ножки к лицу спящей дамы и обратно. Так раскачивается язык колокола прежде чем ударить. Рене прислушивался к ее сну, пил ее дыханье и не мог решить, что слаще — прильнуть ли поцелуем к ее свежим алым устам, или же поцеловать заманчивую ножку. И, наконец, из уважения ли, а может быть, убоясь ее гнева, или от великой любви выбрал он ножку и поцеловал ее крепко, но еще несмело и тут же схватил книгу, чувствуя, что краснеет все более и более, и, задыхаясь от восторга, закричал, как слепой на паперти: «О, Врата небесные!». Но Бланш отнюдь не проснулась, ожидая, что паж от ножки вознесется к колену, а оттуда прямо в небеса. И почувствовала она глубокое разочарование, когда молитвословие кончилось, не принеся ей дальнейшего ущерба, и когда Рене, решивший, что счастья перепало ему на целую неделю, убежал, испарился, более обрадованный сим похищенным поцелуем, чем самый дерзкий вор, унесший кружку с пожертвованиями для бедных.
Оставшись одна, супруга сенешаля испугалась в глубине души своей, что юноша, пожалуй, никогда не дойдет до дела, ежели они ограничатся чтением одной и той же молитвы. Тогда она придумала, что на следующий день чуть приподнимет ножку, дабы краешком показать совершенства, кои туренцы называют «нетленными» по той причине, что они от воздуха никогда не портятся и свежести не теряют.
Уж поверьте, что после вчерашнего дня паж, воспламененный своим желанием, а еще более воображением, нетерпеливо поджидал часа чтения требника любви. И он не ошибся, его призвали, и снова началось славословие, за которым Бланш не преминула заснуть. На этот раз наш Рене провел рукою по прелестной ножке и осмелился даже проверить, насколько гладко колено и везде ли так же атласна кожа. В чем он и убедился, но страх столь сильно сковал его желания, что он едва прикоснулся к ножке робким поцелуем и тут же притаился. Уловив эти колебания чутким сердцем и понятливой плотью, графиня, изо всех сил сдерживаясь, чтобы остаться неподвижной, крикнула пажу:
— Ну же, Рене, я сплю!
Приняв ее возглас за суровый укор, испуганный паж убежал, бросив книгу и начатое дело. По сему случаю супруга сенешаля присовокупила к славословию следующую свою молитву:
— Святая дева, как трудно с детьми!
Во время обеда паж обливался холодным потом, когда ему приходилось прислуживать своему господину и его супруге, и как же он был удивлен, поймав взгляд графини, самый красноречивый и жаркий из всех взглядов, когда-либо брошенных женщиной, и какая же сила заключалась в этом взгляде, если им невинный отрок был сразу превращен в смелого мужчину. Вечером этого же дня, по той причине, что Брюин задержался дольше обычного по своим судейским делам, паж отправился разыскивать Бланш и, найдя ее спящей, подарил ей дивный сон. Он освободил ее от того, что так ее тяготило, и столь щедро ее одарил, что сего дара хватило бы с избытком не на одного младенца, а на двойню. После чего Бланш обняла своего милого и, прижав его к себе, воскликнула:
— Ах, Рене, ты меня разбудил!
И впрямь, сие разбудило бы и мертвую, и любовники подивились, до чего крепкий сон у святых угодниц. От того случая, безо всякого чуда, а лишь в силу благостного свойства, спасительного для супругов, на голове у почтенного мужа стало появляться некое изящное и нежное украшение, которое со временем вырастает в рога, не причиняя носителю их ни малейшего беспокойства.
С того приснопамятного и счастливого дня супруга сенешаля с удовольствием предавалась в полдень отдохновению на французский лад, меж тем как Брюин храпел на сарацинский лад. Но после каждого такого отдохновения Бланш убеждалась все тверже, насколько паж ей милее старых сенешалей, и ночью куталась в покрывала, лишь бы не слышать противного духа, который шел от чортова графа. И так день ото дня, засыпая и просыпаясь после многих вышеназванных отдохновений и многих акафистов, супруга сенешаля однажды почувствовала, как зародилась в ее прекрасном лоне та жизнь, о которой она так долго воздыхала, но отныне она более возлюбила сами усилия, нежели их плоды.
Заметим, что Рене научился бегло читать и не только в книгах, но и в глазах своей прелестной госпожи, ради которой он охотно бросился бы в огонь, если бы она того пожелала. После многих встреч, число коих уже давно перевалило за сто, супруга сенешаля задумалась и забеспокоилась о будущем любимого своего пажа. И вот в одно пасмурное утро, когда они, словно невинные дети, играли в ладошки, Бланш, которая все время проигрывала, сказала:
— Послушай, Рене, я ведь совершаю грех невольный, ибо творю его во сне, а ты совершаешь смертный грех.
— Ах, сударыня, — воскликнул Рене, — куда же господу богу девать всех грешников, ежели это называется грехом.
Бланш расхохоталась и, поцеловав его в лоб, промолвила:
— Молчи, гадкий мальчишка, дело идет о рае, и надобно нам туда попасть обоим, если хочешь вечно быть со мной!
— О, рай мой здесь!
— Перестаньте же, богохульник, вы забыли, что я люблю вас более всего на свете! Разве ты не знаешь, что я ношу ребенка, которого скоро так же трудно будет скрыть, как нос на лице. А что скажет аббат, что скажет мой супруг! Он может казнить тебя, если прогневается. Мой совет таков, мой милый, ступай к мармустьерскому аббату, покайся в твоих грехах и предоставь ему решать, как следует тебе поступить при встрече с моим сенешалем.
— Увы, если я выдам ему тайну нашего счастья, то он наложит запрет на нашу любовь, — сказал хитрый паж.
— Пусть так, твое вечное блаженство мне слишком дорого.
— Итак, вы сами этого хотите, моя милая!
— Да, — ответила она не очень твердым голосом.
— Ну что ж, я пойду, но прошу вас усните еще раз на прощание.
И юная чета принялась усердно творить прощальное славословие, как бы предвидя, и тот, и другая, что любви их суждено кончиться в расцвете своей весны. На следующее утро, более для того, чтоб спасти свою бесценную госпожу, чем для собственного своего спасения, а также дабы доказать ей делом свое послушание, отправился Рене де Жаланж в Мармустьерский монастырь.
Перевод Н. Соколовой
О РАДОСТЯХ И ГОРЕСТЯХ БЕРТЫ, ПОЗНАВШЕЙ ТАЙНЫ ЛЮБВИ
Женщины — приоткрытые сосуды, взрослые жаркие дети.
Упомянутый выше бакалавр звался Жеан де Саше и приходился двоюродным братом графу де Монморанси, после смерти которого к Жеану и перешли, согласно закону наследования, все земельные владения де Саше; Жеану было двадцать лет от роду, и он пылал всем жаром молодости. Представьте же, как трудно ему пришлось с первого дня пребывания в замке!
Пока старик Эмбер ехал на своем коне по полям, все больше удаляясь от замка, кузины пристроились на вышке дозорной башни, чтобы дольше его видеть, и посылали ему оттуда тысячи прощальных приветов. Когда же облако пыли, поднятое конями, исчезло вдали, они спустились и прошли в залу.
— Что же мы будем делать, прекрасная кузина? — спросила Берта мнимую Сильвию.
— Вы любите музыку? Хотите, сыграем что-нибудь вдвоем или споем какую-нибудь песенку, сложенную в старину менестрелем? Хорошо? Вы согласны? Так пойдемте к моему органу. Сделайте это для меня. Давайте петь!
Взяв Жеана за руку, она повела его к органу, и юный приятель Берты сел за клавиши с чисто женской грацией.
— Ах, милая кузина, — воскликнула Берта, когда, взяв несколько аккордов, бакалавр повернул к ней голову, приглашая ее петь вместе. — Ах, милая кузина, взгляд ваших глаз обладает дивной силой и, не знаю почему, волнует меня до глубины души.
— О кузина, — отвечала коварная Сильвия, — ведь это как раз и погубило меня! Один прекрасный юноша, лорд из заморской страны, сказал мне однажды, что у меня красивые глаза, и стал так страстно их целовать, и поцелуи его показались мне столь сладостными, что я не в силах была противиться…
— Кузина, значит любовь передается через глаза?
— Да, это — кузница, где купидон кует свои стрелы, моя милая Берта, — ответил ее обожатель, меча своими взорами огонь и пламя.
— Давайте петь, кузина!
Тут они запели, по выбору Жеана, тенсону Кристины Пизанской, где от первого до последнего слова все дышало любовной страстью.
— Ах, кузина, как сильно и как глубоко звучит ваш голос! Слушая вас, я вся замираю и трепещу.
— Где же вы ощущаете этот трепет? — спросила мнимая Сильвия.
— Вот здесь, — отвечала Берта, указывая на свою диафрагму, до коей любовные созвучия доходят еще лучше, чем до ушей, ибо диафрагма лежит ближе к сердцу и к тому, что, может быть, вне всякого сомнения, названо первым мозгом, вторым сердцем и третьим ухом женщины. Поверьте, что я говорю с самым добрым намерением, имея в виду женскую природу и ничего более.
— Бросим пение, — молвила Берта, — оно меня чересчур волнует; лучше сядемте у окна и будем заниматься до вечера рукоделием.
— О, милая Берта, сестра души моей! Я совсем не умею держать в пальцах иголку, — я привыкла себе на погибель пользоваться руками для иных дел!
— Но чем же вы тогда весь день занимались?
— О! Меня нес по течению мощный поток любви, превращающий дни в мгновения, месяцы — в дни, а годы в месяцы. И ежели бы это длилось вечно, я проглотила бы, как сочную ягоду, даже самую вечность, ибо в любви все свежо и благоуханно, все полно сладости и бесконечного очарования…
Тут приятельница Берты, опустив свои прекрасные глаза, задумалась, и уныние отобразилось на ее лице, словно у женщины, покинутой своим возлюбленным, она грустит по неверном и готова простить ему все измены, лишь бы сердце его пожелало вернуться к той, что была еще недавно предметом его обожания.
— Скажите, кузина, а в браке может возникнуть любовь?
— О нет, — отвечала Сильвия, — ведь в браке все подчиняется долгу, тогда как в любви все делается по свободной прихоти сердца, что как раз и придает особую сладость ласкам, этим благоуханным цветам любви.
— Кузина, оставим такой разговор, он приводит меня в смятение еще больше, чем музыка.
И, поспешно позвав слугу, Берта велела ему привести сына. Мальчик вошел, и Сильвия, увидя его, воскликнула:
— Ах, какая прелесть! Настоящий амур!
И она нежно поцеловала ребенка в лоб.
— Иди ко мне, мое милое дитя, — сказала мать, когда мальчик, подбежав, забрался к ней на колени.
— Иди ко мне, моя радость, блаженство мое, единственное мое счастье, чистая жемчужинка, бесценное мое сокровище, венец моей жизни, зорька утренняя и вечерняя, мое сердечко, единственная страсть души моей! Дай мне твои пальчики — я их скушаю; дай мне ушки твои, я хочу легонько их укусить; дай головку твою — я поцелую твои волосики. Будь счастлив, мой цветик родненький, коли хочешь, чтоб я была счастлива!
— О кузина, — молвила Сильвия, — вы говорите с ним на языке любви.
— Разве любовь — дитя?
— Да, кузина, древние всегда изображали любовь в образе прекрасного ребенка.
В подобных разговорах, в которых уже зрела любовь, и в играх с ребенком прелестные кузины провели время до ужина.
— А вы не хотели бы иметь еще ребенка? — шепнул Жеан кузине в подходящую минуту на ушко, слегка коснувшись его горячими своими губами.
— О Сильвия, конечно, хотела бы! Я согласилась бы сто лет мучиться в аду, лишь бы господь бог даровал мне эту радость! Но, несмотря на все труды, усилия и старания моего супруга, для меня весьма тягостные, мой стан ничуть не полнеет. Увы! Иметь только одного ребенка — это ведь почти то же самое, что не иметь ни одного! Чуть послышится в замке крик, я сама не своя от страха, я боюсь и людей, и животных, дрожа за коней, и взмахи рапиры, и все ратные упражнения, словом, решительно все! Я совсем не живу для себя, я живу только им одним. И мне даже нравятся все эти заботы, ибо я знаю, что, пока я тревожусь, мой сыночек будет жив и здоров. Я молюсь святым и апостолам только о нем! Но, чтобы долго не говорить — а я могла бы говорить о нем до завтра! — скажу просто, что каждое мое дыхание принадлежит не Мне, а ему.
С этими словами Берта прижала малютку к своей груди так, как умеют прижимать к себе детей только матери — с той силой чувства, которая, кажется, способна раздавить собственное сердце матери, но ребенку нисколько не причиняет боли. Коли вы сомневаетесь, поглядите на кошку, когда она несет в зубах своих детенышей; никто ведь этому не удивляется.
Юный друг Берты, дотоле сомневавшийся, хорошо ли он сделает, вторгнувшись на заброшенное, но влекущее своей красою поле, теперь совсем успокоился. Он подумал, что отнюдь не погрешит против заповедей божьих, если завоюет для любви эту душу. И он был прав.
Вечером Берта, следуя старинному обычаю, от которого отказались дамы наших дней, пригласила свою кузину лечь вместе с нею в ее просторную супружескую кровать. Сильвия, как и подобало девице воспитанной и благородной, любезно ответила, что это будет для нее большою честью.
И вот, когда в замке прозвучал сигнал ко сну, обе кузины пошли в опочивальню, богато убранную коврами и красивыми тканями, и Берта стала с помощью служанок понемногу разоблачаться. Заметьте, что Сильвия, покраснев до ушей, стыдливо запретила кому-либо касаться ее и пояснила кузине, что она, мол, привыкла раздеваться совсем одна с той поры, как ей не услуживает возлюбленный, ибо после ласковых его прикосновений ей стали неприятны женские руки, и что все эти приготовления ко сну приводят ей на память нежные слова и милые шалости, которые выдумывал ее друг при раздевании и которыми она тешилась себе на погибель.
Такие речи весьма удивили Берту, и она предоставила кузине читать вечерние молитвы, лежа под пологом на кровати, куда наш юноша, весь объятый любовным пылом, поспешил поскорее юркнуть, радуясь, что мог подглядеть мимоходом дивные прелести хозяйки замка, столь наивной и неиспорченной.
Берта, полагая, что подруга ее замужняя женщина, ни в чем не нарушила своих привычек: она вымыла себе ноги, ничуть не заботясь, видны ли они до колен или выше, обнажила свои нежные плечи и делала вообще все, что делают дамы перед отходом ко сну. Наконец, она подошла к постели, удобно в ней протянулась и, поцеловав на прощанье свою кузину в губы, удивилась, как они горячи.
— Не больны ли вы, Сильвия? У вас, по-моему, жар?
— Я всегда так горю, когда ложусь спать, — ответил Жеан. — В этот час мне вспоминаются упоительные ласки, которые выдумывал мой друг, желая доставить мне удовольствие, и которые заставляли меня пылать еще сильнее.
— Ах, кузина, расскажите мне что-нибудь о нем! Поведайте обо всем, что есть в любви хорошего, поведайте той, кто живет под сенью стариковских седин, охраняющих своими снегами от пыла страстей. Расскажите об этом, ведь вы теперь исцелились от любовного недуга; мне ваш рассказ пойдет лишь на пользу, и злоключения ваши послужат спасительным уроком для нас обеих, несчастных женщин.
— Не знаю, следует ли мне послушаться вас, дорогая кузина, — ответил юноша.
— Но почему же вы сомневаетесь?
— Ах! Потому что лучше делать, чем говорить! — отвечала Сильвия, испустив тяжкий вздох, похожий на басовую ноту органа. — Кроме того, боюсь, что мой лорд слишком щедро одарил меня любовными радостями, и даже крохотной частицы их, которую я вам передам, будет вполне достаточно, чтобы подарить вам дочку, а во мне то, от чего родятся дети, на время ослабеет…
— Скажите по совести, — молвила Берта, — а это не будет грехом?
— Напротив, это будет праздником и здесь и на небесах; ангелы прольют на нас свои благоухания и будут услаждать нас райской музыкой.
— Расскажите ясней, кузина, — попросила Берта.
— Если вы желаете знать, — вот как одарял меня радостями мой прекрасный друг!
С этими словами Жеан, в порыве нахлынувшей страсти, заключил Берту в свои объятия; озаренная светильником, в белоснежных своих покрывалах, она была на этом греховном ложе прекрасней свадебной лилии, раскрывающей свои девственно белые лепестки.
— Обнимая меня так, как я сейчас обнимаю вас, — продолжал юноша, — он говорил мне голосом более нежным, чем мой: «О Сильвия, ты вечная любовь моя, бесценное мое сокровище, радость дней и ночей моих; ты светлее белого дня, ты милее всего на свете; я люблю тебя больше бога и готов претерпеть за тебя тысячу смертей. Умоляю тебя, подари мне блаженство!» И он целовал меня, но не так грубо, как целуют мужья, а нежно, как голубь целует свою голубку.
И тут же, чтобы показать, насколько лучше лобзают любовники, юноша прильнул поцелуем к устам Берты, пока не выпил с них весь мед; он научил ее, что своим изящным, розовым, как у кошки, язычком она может многое сказать сердцу, не произнося ни слова; затем, воспламеняясь все более и более от этой игры, Жеан перенес огонь своих поцелуев с губ на шею, а от шеи к самым прекрасным плодам, которыми женщина когда-либо вскормила своего младенца. И тот, кто не поступил бы точно так же, очутясь на его месте, мог бы по праву считать себя глупцом.
— Ах! — вздохнула Берта, без ведома своего уже охваченная любовью. — Вы правы. Я согласна, — так гораздо приятнее… Надо будет рассказать об этом Эмберу.
— В своем ли вы уме, дорогая кузина? Не говорите ничего вашему старому мужу, он все равно не может сделать свои руки, грубые будто прачечный валек, такими мягкими и приятными, как мои, а его седая, колючая борода будет лишь оскорблять своим прикосновением этот источник всех наслаждений, эту розу, где таятся все наши помысли, наше счастье и благополучие, вся любовь наша и вся судьба. Знаете ли вы, что живой цветок требует, чтобы его лелеяли, а не сокрушали, словно катапультой? Я покажу вам сейчас, как нежно обращался со мною англичанин, которого я любила.
И, говоря так, прелестный друг Берты, набравшись храбрости, затеял такую жаркую перестрелку, что бедняжка Берта воскликнула в непорочности души своей:
— О кузина, ангелы прилетели к нам! Пение их так прекрасно, что у меня не хватает силы ему внимать, а потоки света, которые они излучают, так ярки, что глаза мои закрываются…
И в самом деле Берта изнемогала под бременем любовных восторгов, звучавших в ней, как самые высокие ноты органа, сиявших, как самая великолепная заря, разливавшихся по ее жилам, как тончайший мускус; они разрешили в ней все узы жизни, чтобы дать жизнь плоду любви, возникающему в материнском лоне при столь бурном волнении, с которым ничто на свете сравниться не может. Берте казалось, что она вознеслась на небеса, до того было ей хорошо; очнувшись от райского сна в объятиях Жеана, она воскликнула:
— Ах, зачем я вышла замуж не в Англии!
— О прекрасная моя повелительница, — сказал Жеан, никогда еще не знавший такого блаженства, — ты соединилась со мной во Франции, где умеют любить еще лучше; ведь я — мужчина, и я отдал бы за тебя тысячу жизней, если бы их имел!
Тут бедная Берта испустила такой страшный крик, что от него содрогнулись стены, и соскочила с кровати, стремительная, как саранча из египетских казней. Упав на колени перед аналоем, она молитвенно сложила руки и заплакала, проливая столь обильные потоки жемчужных слез, каких не проливала и Мария Магдалина.
— О, горе мне! — вскричала она. — Я обманута дьяволом, принявшим облик ангела! Я погибла, ведь я отлично знаю, что стану матерью и произведу на свет прекрасное дитя, но я виновата не более, чем была виновата ты, дева Мария. Вымоли же мне прощение у бога, ежели мне не будет прощенья на земле от людей, или пошли мне скорую смерть, чтобы мне не пришлось краснеть перед моим супругом и повелителем!
Услышав, что Берта не сказала ничего дурного о нем, и сильно озадаченный горьким ее раскаянием после столь упоительных игр любви, Жеан поднялся с кровати; но лишь только Берта услыхала, что ее архангел Гавриил зашевелился, она тотчас вскочила на ноги и обратила к нему свое заплаканное лица и глаза, пылавшие священным гневом, что делало их еще прекраснее.
— Если вы приблизитесь на один только шаг ко мне, — воскликнула она, — я сейчас же лишу себя жизни!
И она схватила кинжал. Тогда Жеан, у которого разрывалось сердце при виде ее страданий, воскликнул:
— Не тебе, а мне надобно умереть, дорогая, прекрасная моя подруга, которую я люблю так, как никто и никогда не будет любить ни одну женщину в мире.
— Если б вы и вправду так сильно меня любили, то не стали бы причинять мне столько страданий, — ведь я готова скорей умереть, чем навлечь на себя упреки своего супруга.
— Вы готовы умереть? — спросил Жеан.
— Да, конечно! — отвечала она.
— Но если я сам нанесу себе тысячу ран и погибну здесь, вы получите прощенье от мужа. Вы скажете ему, что защищались от покушения на вашу добродетель и, охраняя супружескую честь, убили того, кто вас обманул. А для меня будет величайшим счастьем умереть за вас, раз вы отказываетесь жить для меня.
Слыша эти трогательные речи и видя на глазах у юноши слезы, Берта уронила кинжал, а Жеан в тот же миг схватил его и вонзил себе в грудь, восклицая:
— За такое счастье не жаль заплатить жизнью!
И он упал замертво.
В великом смятении Берта крикнула служанку. Та пришла и тоже страшно перепугалась, увидя в покоях своей госпожи какого-то незнакомца, обливающегося кровью, и слыша, как, поддерживая его, госпожа восклицала: «Ах, что вы, друг мой, наделали!» — ибо Берта считала Жеана мертвым и, вспоминая о не сравнимом ни с чем блаженстве, ею испытанном, думала о том, как прекрасен был Жеан, если все, в том числе и Батарне, принимали его за юную деву. В отчаянье она все рассказала служанке, плача и жалуясь, что теперь у не на душе будет не только жизнь ребенка, но и смерть отца.
Услыша такие слова, несчастный юноша попытался открыть глаза, но тщетно: блеснули на мгновение лишь узкие полоски белков.
— Сударыня, не надо плакать! Не будем терять рассудок от горя, — молвила служанка. — Подумаем лучше, как спасти этого прекрасного рыцаря. Вот что, я сбегаю сейчас за Фалоттой, чтобы не посвящать в вашу тайну никакого лекаря или врача. Фалотта — колдунья, и в угоду вам она будет рада совершить чудо: старуха так хорошо залечит эту рану, что и следа от нее не останется!
— Беги! — сказала Берта. — Я отблагодарю тебя за твое усердие. Проси, чего хочешь.
Но прежде всего госпожа и служанка решили, никому ничего не говоря о происшедшем, укрыть Жеана от посторонних глаз. Служанка отправилась тут же, ночью, за Фалоттой, и Берта сама проводила ее до потайного хода, потому что страже было запрещено поднимать решетку без особого распоряжения госпожи. Вернувшись в опочивальню, Берта нашла своего прекрасного друга без сознания от потери крови, которая, не переставая, текла из его раны. Тут Берта склонилась к нему и коснулась устами кровавой струйки, думая о том, что Жеан пролил свою кровь ради нее.
Охваченная глубоким волнением пред лицом столь великой любви и страхом за жизнь милого юноши, вестника наслаждений, Берта поцеловала его и перевязала рану, омывая ее слезами, умоляя Жеана не умирать и обещая горячо любить его, лишь бы он остался жив. Заметьте, что, видя огромную разницу между стройным, безбородым, цветущим юношей и волосатым, желтым, морщинистым стариком Эмбером, хозяйка замка все больше опьянялась любовью. При сравнении этом ей снова и снова вспоминались только что пережитые восторги любви. И от этих воспоминаний поцелуи ее становились столь сладостными, что к Жеану вернулось сознание, взгляд его прояснился, он уже мог различать Берту и слабым голосом попросил у нее прощения. Но она запретила раненому разговаривать, пока не придет Фалотта. Все это время они только молча смотрели друг на друга, и хотя в глазах Берты светилось лишь сострадание, при подобных обстоятельствах сострадание весьма схоже с любовью.
Горбунью Фалотту называли ведьмой и сильно подозревали, что она летает на шабаш верхом на помеле, как это водится у ведьм. Иные даже собственными своими глазами видели, как она седлает помело в своей конюшне, а конюшней ведьмам, как известно, служит дымовая труба. Сказать правду, Фалотта знала многие тайные средства и умела оказывать в некоторых случаях столь важные услуги и дамам и кавалерам, что могла в полном спокойствии доживать свой век, зная, что помирать она будет не на охапке соломы, а на пуховой перине, ибо она накопила уйму денег, на зависть всем лекарям, утверждавшим, что она торгует ядами, — что и было, как вы увидите из дальнейшего, сущей правдой.
Служанка и Фалотта, усевшись вдвоем на одну лошадь, так торопились, что день едва еще брезжил, когда они прибыли в замок. Войдя в спальню госпожи, старая колдунья спросила:
— Ну, что у вас стряслось, дети мои?
Таково было всегдашнее, несколько грубоватое обращение старухи с большими людьми, которые в ее глазах оставались малыми ребятами. Нацепив свои очки, она весьма умело осмотрела рану и сказала:
— Экая прекрасная кровь! Вы, моя милая, сами ее отведали. Все пойдет на лад, кровь вышла наружу.
И она стала омывать мягкой губкой рану на глазах у госпожи и служанки, затаивших дух от волнения. Затем она важно заявила, что молодой человек не умрет от этой раны, но, поглядев на его ладонь, прибавила, что ему суждено погибнуть насильственной смертью как раз из-за того, что произошло этой ночью. Приговор колдуньи поверг в ужас Берту и ее служанку. Фалотта предписала все необходимые средства для лечения и обещала на следующую ночь прийти опять. Так в течение двух недель она врачевала рану, приходя тайком по ночам в замок. Жителям замка было сообщено служанкой, что Сильвии де Роган грозит смертельная опасность из-за опухоли в животе, и болезнь ее должна храниться в тайне, дабы не запятнать честь хозяйки замка, которой Сильвия приходится кузиной. Все поверили выдумке и передавали ее из уст в уста.
Добрые люди могут подумать, что опасным было ранение. Ничуть не бывало, — опасным оказалось выздоровление, ибо чем больше сил набирался Жеан, тем меньше их становилось у Берты, — Под конец она стала до того слаба, что уже сама готова была броситься в тот рай, куда ее вознес Жеан. Короче говоря, с каждым часом она любила его все больше.
Но и посреди сладостных утех ее все время терзало беспокойство от страшного предсказания Фалотты, мучил жгучий стыд за свой проступок против религии и страх перед супругом, коему Берта вынуждена была, наконец, написать, что она от него понесла и подарит ему ребенка к его приезду; но эта ложь была для нее бременем куда более тяжким, чем ребенок, шевелившийся у нее под сердцем. В продолжение всего дня, когда она писала это лживое письмо, бедняжка старалась не встречаться с милым своим другом и заливалась горючими слезами.
Видя, что Берта его избегает, хотя до тех пор они были неразлучны, как огонь и охваченные огнем дрова, Жеан подумал, что она разлюбила его, и тоже стал горевать. Вечером Берта, тронутая слезами Жеана, все набегавшими на его глаза, как он ни вытирал их, поведала ему о причине своей грусти, о своей тревоге за будущее и рассказала, какая великая вина лежит на них обоих; речи ее были так прекрасны, так полны христианским смирением, сопровождались столь обильными слезами и сокрушенными вздохами, что Жеан был тронут до глубины души добродетелью своей подруги. Любовь Берты, наивно смешанная с раскаянием, благородное признание своей вины, дивное сочетание слабости и силы могли бы, как говорили древние авторы, укротить даже лютого тигра. И вы, конечно, не удивитесь, что Жеан дал своей любимой честное слово рыцаря исполнить все, что она ему прикажет, — ради благополучия ее в земной жизни и для спасения души на том свете.
Слыша речи Жеана, полные сердечной доброты и доверия, Берта бросилась к его ногам и, обнимая его колени, воскликнула:
— О друг мой, разве могу я, хоть это и смертный грех, не любить тебя! Ты так добр, так милосерден к своей несчастной Берте! Если ты хочешь, чтобы я думала о тебе всегда с самой нежной любовью и остановила поток жгучих своих слез, источник коих столь мил моему сердцу (и в доказательство она позволила возлюбленному сорвать поцелуй с ее уст), если ты хочешь, чтобы воспоминание о наших небесных радостях, пении ангелов и благоуханной любви никогда не было для меня тягостным, а, напротив, утешало меня в дни печали, сделай то, что повелела совершить пресвятая дева, когда я умоляла ее просветить меня и прийти на помощь в моей беде. Она предстала передо мной во сне, и я поведала ей, какими ужасными, неутолимыми муками стану я терзаться, дрожа за своего младенца, которого я уже ощущаю под сердцем, и за истинного его отца, который будет всецело отдан во власть оскорбленного им человека и может искупить свое отцовство, лишь претерпев насильственную смерть, как то предсказала, заглянувши в будущее, Фалотта. И тогда пресвятая дева, ласково улыбаясь, сказала мне, что святая церковь дарует нам прощенье наших грехов, если мы будем следовать ее велениям, и что надо самому подвергнуть себя адским мукам, очищая душу свою от скверны, а не дожидаться, когда нас покарает небесный гнев. Затем она указала святым своим перстом на тебя, вернее на Жеана, во всем подобного тебе, но носящего ту одежду, в какую ты должен будешь облечься, если любишь и вечно будешь любить свою Берту.
Жеан подтвердил Берте свою готовность во всем ей повиноваться, потом поднял ее и усадил к себе на колени, осыпая поцелуями. А тогда бедняжка Берта сказала ему, что одежда, в которую надлежит ему облечься, монашеская ряса, и, боясь получить отказ, стала умолять его удалиться от мира в монастырь Мармутье близ Тура, клятвенно обещая подарить ему последнюю ночь, после чего она уже вовек не будет принадлежать ни ему и никому другому на свете. И каждый год, сказала она, в награду за послушание, она разрешит ему приходить на один день к ней в замок, чтобы повидать своего ребенка. Связанный словом, Жеан пообещал своей милой исполнить ее желание и постричься в монахи, прибавив, что таким путем он навсегда останется ей верен и не будет искать любовных наслаждений после тех, что он вкусил в божественной близости с нею; дорогим воспоминанием о недолгом счастье он будет жить до конца дней своих.
В ответ на нежные его речи Берта сказала, что, как бы ни был велик ее грех, какую бы кару ей ни готовил всевышний, она согласна все претерпеть ради тех минут блаженства, когда она думала, что принадлежит не обыкновенному смертному, но ангелу небесному.
И вот они снова возлегли на то ложе, где зародилась их любовь; они хотели сказать последнее «прости» всем прекрасным ее цветам. Надо полагать, сам купидон участвовал в этом празднестве, ибо еще никогда на земле женщина не испытывала подобного блаженства и не наслаждался так ни один мужчина.
Истинной любви всегда свойственно согласие, в силу которого чем больше дает один, тем больше получает другой, подобно тому, как математические величины могут при известных условиях умножаться до бесконечности. Для людей, не обладающих ученостью, мысль эту можно пояснить тем явлением, какое наблюдается в покоях, убранных венецианскими зеркалами, где можно видеть тысячи отражений одного и того же предмета. Вот так же в сердцах двух влюбленных расцветают бесчисленные розы блаженства, заставляя их изумляться, как в нежащей глубине может вмещаться столько радостей. Берте и Жеану хотелось, чтобы ночь эта была последней в их жизни, и, замирая в истоме, сладко разливавшейся по всему телу, они и впрямь думали, что любовь вот-вот унесет их из жизни на крыльях смертоносного лобзанья; но оба держались стойко, несмотря на бесконечно множимые наслаждения.
На следующий день, ввиду того, что возвращение сеньора Батарне приближалось, девица Сильвия должна была уехать. Бедняжка покидала свою кузину, заливаясь слезами, осыпая ее поцелуями; каждый из поцелуев был последним, и «последние» эти поцелуи длились до самого вечера. Но разлука была неизбежной, и Жеан разлучился с Бертой, хотя кровь в его сердце застывала, как ярый воск, капающий с пасхальной свечи. Верный своему обещанию, он отправился в монастырь Мармутье, прибыл туда в одиннадцатом часу следующего дня и был принят в послушники наравне с прочими. Сеньору Батарне сообщили, что Сильвия возвратилась к «милорду», а слово это означает в Англии «господь», и, стало быть, Берта, говоря так, не солгала.
Радость законного супруга, когда по приезде он увидел Берту в свободном платье (стан ее так располнел, что она уже не могла носить пояса), усугубляла мученья бедняжки Берты, не умевшей притворяться и обманывать; после всякого лживого слова она бросалась в свою опочивальню к аналою и, заливаясь кровавыми слезами, слала мольбы святым угодникам божьим, вручая им свою судьбу; и так страстно взывала она к небу, что господь услышал ее, ибо он слышит все — и шум камней, перекатываемых волной, и горькие стенания бедняков, и полет мухи в воздухе. Не забывайте этого, иначе вы, пожалуй, не поверите тому, что произошло. Дело в том, что вседержитель повелел архангелу Михаилу обратить для этой кающейся грешницы в кромешный ад пребывание ее на земле, дабы после смерти она беспрепятственно могла вступить в рай. И вот святой Михаил спустился с небес к вратам адовым и отдал во власть дьяволу три человеческих души, слитых воедино; он возвестил дьяволу, что ему дозволено мучить сих несчастных до скончания их дней, — и архангел указал ему на Берту, Жеана и на их дитя. Дьявол, который, по воле божьей, является князем зла, ответил, что он не преминет исполнить сие повеление неба.
А на земле жизнь меж тем шла своим чередом. Красавица Берта Батарне подарила своему супругу прелестного младенца-мальчика, цветущего, как розы и лилии, разумного, как младенец Иисус, шаловливого и лукавого, как языческий Амур, хорошевшего день от дня, тогда как старший сын Батарне становился все более похож на обезьяну — сходство его с отцом было ужасающим!
Младший ребенок, сиявший как звездочка в небе, походил на отца и на мать, ему передались все лучшие телесные и духовные совершенства их, и врожденное изящество сочеталось в нем с редкими способностями. Видя сию чудесную гармонию отменных качеств плоти и духа, Батарне клялся и божился, что желал бы считать своего младшего сына старшим, и заявлял, что добьется этого при поддержке короля.
Берта не знала, как ей быть, — она обожала младшего сына, ребенка Жеана, и теперь куда меньше любила старшего, хотя и старалась защитить его от коварных замыслов отца. В конце концов, подчиняясь обстоятельствам, она облекла свою совесть панцырем лжи и думала, что с прошлым все кончено, ибо целых двенадцать лет протекло безо всякой помехи, ежели не считать сомнений, отравлявших порой ее счастье. Каждый год, по уговору, монах из Мармутье, неведомый никому, кроме служанки, приходил на целый день в замок повидаться с сыном, хотя Берта много раз просила своего друга отказаться от этого права. Но Жеан говорил, указывая на ребенка:
— Ты видишь его что ни день круглый год, а я только один раз в году.
И бедная мать не находила слов для возражения.
За несколько месяцев до последнего восстания дофина Людовика против отца его и короля мальчику пошел двенадцатый год, и, казалось, ему суждено было стать ученым человеком, так преуспевал он во всех науках. Никогда еще старик Батарне не чувствовал себя столь счастливым отцом; он решил взять младшего сына с собой ко двору в Бургундию, где герцог Карл обещал создать для его любимца положение, коему могли бы позавидовать даже принцы крови, ибо герцог Бургундский всегда благоволил к людям, одаренным высоким разумом.
Видя, что в семействе Батарне все идет мирно и гладко, дьявол решил, что пришла пора сотворить зло: он взял да и сунул свой хвост в полную чашу сего благоденствия, дабы по прихоти своей возмутить его и разрушить.
Перевод С. Вышеславцевой