— Я не знаю, — ответила я, — нужен ли тогда гуманизм и каким он будет.
— Вот это честный ответ. А я вам скажу, каким будет тогда гуманизм. Не себялюбивым, потому что ваш христианский гуманизм — все-таки себялюбивый и эгоистический. Наш гуманизм родится и будет расти из любви к лучшему, прекраснейшему в человеке, к его творческой силе, его гордости, его власти над природой, его уваженью к себе подобным, его обузданью собственных пороков и страстей, его правдивости, прямолинейности, чистоте, честности, великой смелости мысли и великой отдачи себя народу и человечеству. Вот откуда вырастет и чем будет питаться новый грядущий гуманизм!
Она говорила так страстно, что я замолчала. Мы в этот день стали ближе друг другу, чем раньше. Когда она собралась уходить, я ей это сказала. Она дотронулась до моего подбородка и улыбнулась мне:
— Оттого, что вы еще девочка и умеете говорить по-детски — без задней мысли и то, что хочется. До конца-то вас все-таки не испортили.
Но вот наступила минута, когда мне нужно было перешагнуть порог спальни. Сказать по правде, я трусила Валентина Сергеевича. Открыв дверь, я заглянула в комнату, никого не увидела и с облегчением вбежала в нее. Тотчас же за мной захлопнули дверь. Муж стоял у портьеры. Он глядел на меня с ехидством благовоспитанного человека. Он заговорил по-французски:
— Дорогая, скажите, ваши капризы… Вы не питаете некоторых надежд?
— Ни в малейшей мере, — ответила я сердито, — Не приставайте ко мне. Двадцать раз в день спрашиваете об этом, будто речь идет о погоде, а я барометр.
— В таком случае нет причин для задержки. Дело в том, что завтра в два часа мы с вами уезжаем в Рим. Билеты уже заказаны.
— Раз заказаны, не о чем и спрашивать. Позвоните Аннеле, и пусть она укладывается.
Я повернула ему спину и занялась ночным туалетом. Что за гнусная форма рабовладения светский брак! Тут я прикусила себе губу — слишком ясно стало мне самой, насколько я распропагандирована за эти несколько дней. На душе у меня было нестерпимо тяжело, — жаль уезжать из Цюриха, жаль расставаться с Екатериной Васильевной, жаль терять возможность слышать и видеть нечто большее, чем то, что знакомо мне было, как алфавит.
Рано утром я забежала к моей соседке и со слезами сообщила ей о своем отъезде. Она развела руками.
— Отчего бы вам не бросить этого страуса?
Но тотчас же раскаялась и обняла меня; мое лицо, должно быть, сказало ей, что это уж слишком. Страус! Вилли, если вы сейчас, в эмиграции, читаете эти строки, знайте, что в ту минуту я искренне и серьезно оскорбилась за вас. Правда, у страуса маленькая голова и у вас, не сердитесь, тоже; у страуса прищуренные глаза — и у вас; у страуса привычка прятать куда-то голову — и, говорят, у эмигрантов тоже. Но в ту минуту вы еще не были эмигрантом и были моим мужем. Я оскорбилась за вас до глубины сердца.
— Вот что, раз ничего нельзя посоветовать, я устрою вам приятный сюрприз напоследок. Скажите, хочется вам помочь находящимся здесь и очень нуждающимся русским?
Я кивнула в ответ.
— Даже если они социалисты?
Я кивнула опять, против воли улыбнувшись.
— Ну, так не берите автомобиля, не берите носильщика. Закажите в русской читальне ручную тележку, и артель русских студентов отлично доставит ваши вещи на вокзал. Идет? Кстати познакомитесь с заинтересовавшим вас юношей.
— Екатерина Васильевна! Так он русский студент?
— Русский студент, — ответила она лукаво. — Все горести забыты, у вас новый интерес к жизни? Отлично, только не будьте слишком легкомысленны и обещайте писать мне письма.
Она встала, надела пальто и шляпу и отправилась в русскую читальню заказывать носильщика. Со смешанным чувством боли и заинтересованности я вернулась к своим четырем чемоданам и румяной Аннеле. Собственно говоря, в Цюрихе к ним прибавились еще пятый и шестой чемоданы; я отметила это обстоятельство, лишь подумав об их возможном весе и заработке носильщика.
Ровно в час портье доложил, что за вещами приехали. К моему удовольствию, Вилли сидел в читальне. Я взяла Аннеле и без всякой необходимости спустилась вниз, по дороге посмотрев на себя в зеркало.
Белокурый юноша был тут. Он стоял у зеркальной двери, на этот раз не в рубашке, а в коричневой фуфайке. Локоны его были подстрижены, верхняя губа предательски поднялась над мелкими, как у белки, зубами. Он был, по-видимому, в самом смешливом настроении. Он посмотрел на меня юмористически. Я опустила глаза.
«Это очень нехорошо, что русских студентов воспитывают на неуважении к женщине, — промелькнуло у меня в голове, — брали бы они пример с Америки. Там тоже рудокопы и знатные американки, и даже они влюбляются и женятся, но рудокоп всегда, даже в пьяном виде, почтителен… конечно, если верить Брет-Гарту. Потом рудокоп может в Америке сделаться президентом…»
Нить моих размышлений была прервана портье, с недоумением вопросившего:
— Madame разрешит пойти за вещами?
— Наверное, полторы дюжины чемоданов, восемь баулов и двадцать одна шляпная картонка, — сказал как ни в чем не бывало юноша на чистейшем русском языке.
— Вы угадали, — ответила я с презрением, — иначе нам не понадобились бы но-силь-щи-ки.
Выговорив это слово со всей силой закипевшего во мне гнева, я круто повернулась и пошла наверх, проклиная в душе и себя и Екатерину Васильевну.
Виновница моего унижения стояла на верхней площадке, у двери своей комнаты. По-видимому, она видела и слышала все, что произошло, потому что в серых глазах ее, встретившихся с моими, сверкала улыбка. Я отвела ее руки, протянутые к моей талии.
— Вы умствующие люди! — обрушилась я на нее. — Отдаете ли вы себе отчет в своей непоследовательности? Вчера вы изводили почтить меня серьезным разговором только потому, что, по вашим словам, я хорошенькая и у меня итальянские ручки. Каждый мужчина, самый умный, непременно сделает себе поэтическую грезу не из стриженой девицы в демикотоновом платье, а из какого-нибудь воздушного видения с бледным овалом. Забываете вы, кажется, что воздушность достигается батистом, газом, валансьеном, крепдешином, пудрой, кремом, духами, щипцами, корсетом, маникюром, вежеталем, а для всего этого нужны чемоданы, чемоданы, чемоданы. Где тут логика? Так уж, пожалуйста, не любуйтесь нами, не создавайте нас…
— А вы не бушуйте на площадке лестницы, где вас непременно услышат и портье и, чего доброго, муж. В утешение вам скажу, что самая лучшая дружба начинается с драки. Даже Ницше советовал начинать свое вхождение в общество с дуэли. Пойдемте-ка в мою комнату, я хочу вам на прощанье сказать несколько напутственных слов, потому что я самым искренним образом привязалась к вам, вы, бедненькое воздушное видение…
Она потянула меня за собой, но нашей беседе не суждено было осуществиться. За нами послышались шаги мужа. Невольно я отодвинулась от моей подруги, тотчас же устыдилась этого и заметила, что она успела увидеть и то и другое. Как иногда мы становимся психологически зорки! И обычно бывает это, когда мы недовольны самими собой.
Словом, вышло так, что Екатерина Васильевна одна отправилась к себе в комнату, а я имела удовольствие вынести прищуренный взгляд Вилли. Он держал на ладони свои маленькие дамские часики с огромным брильянтом на крышке — подарок коронованной особы.
— Aline, я побывал в конторе и расплатился. Вы еще не одеты? Пожалуй, мы бы успели с вами пообедать в отеле Бауэра.
Как всегда, предположительный тон моего мужа говорил о вещах обдуманных и решенных. Я это знала, и мне осталось лишь одеться, опустить на лицо синюю вуалетку и поехать с ним в отель Бауэра — скучнейший старый отель, мрачный, облезлый, полный ревматических англичан, вдовствующих старушек, дипломатических атташе и имевший единственное отличие — ничем не оправданную дороговизну.
Когда автомобиль доставил нас на вокзал, я увидела тележку, насмешливого носильщика и наши вещи, аккуратно сложенные одна на другую на отлогих ступенях лестницы. В ту же минуту к своему ужасу я вспомнила, что забыла приготовить деньги. В сумочке у меня лежала лишь одна тысячефранковая бумажка.[3] Первой мыслью моей было попросить деньги у мужа. Я повернулась к нему и вдруг увидела его лицо с приподнятыми бровями, упершимися под лакированный пробор. Он глядел на наши вещи.
— Позвольте, что это значит? Брать такси и посылать багаж с ручною тележкой. Где моя голова, как мог я забыть про наши вещи? Aline, мы с вами проявляем признаки умственного расстройства.
Шофер постучал по фонарю, обращая внимание на задерживаемый автомобиль. Муж соскочил на землю и все в том же совершенном потрясении стал расплачиваться. Не дожидаясь его и больше всего на свете стремясь избежать всяких расспросов, я подобрала пальто и побежала к носильщику, не обращая внимания на публику. У меня было несколько свободных мгновений, покуда муж стоял ко мне спиной и ожидал сдачи. Тем не менее я схватила носильщика за рукав и потянула его за каменный выступ вокзала, где мы могли потолковать совершенно незамеченные, в то же время не теряя из виду мужа.
— Я вам очень благодарна, — проговорила я, запыхавшись, — передайте мой привет Екатерине Васильевне и сожаление, что не успела проститься с ней как следует. Я непременно напишу ей. А это будьте добры взять за услугу…
И, не раздумывая долго, я вынула мой тысячефранковый билет и протянула его носильщику. Он взял билет, посмотрел на него, сказал:
— Ого! Обождите минуту.
Затем вынул какую-то книжку, написал несколько слов и, вырвав, протянул мне написанное. В то же время он с любопытством и, как мне показалось, дружелюбием вглядывался в мое лицо.
— Aline, Aline! — закричал муж, разыскивая меня в толпе. — Куда вы делись?
— Еще одно слово, — торопливо добавил юноша. — Екатерина Васильевна догнала меня и вручила вот это письмо для передачи вам. Всего хорошего, вас зовут. Кланяйтесь от меня России.
Он вложил мне в руки синий конверт, поднял два пальца к кепи и быстро сбежал с лестницы.