К ЧИТАТЕЛЯМ[125]:
Господа, все вы так подружились с бароном Фенестом, что он, почистив свое платье и прихорошившись, возвращается к нам, ведя за собою приятеля своего, кадета[126], столь же шустрого молодца, как и он сам, вот разве только не посвященного в кое-какие догматы современной теологии. Но все же не премините свести с ним знакомство, даром что малый он легконравный и не ломает головы над серьезными материями, почти на все глядя сквозь пальцы. Чего же, спросите вы, ждать от него в таком случае? А вот чего: он вполне дитя своего века, и, спознавшись с ним, вы припомните, что и в числе ваших знакомых сыщется немало ему подобных.
ГЛАВА ПЕРВАЯО послеобеденной латинской молитве и о том, как следует ее толковать
Фенест. Et beata viscera Mariae[127] quae portaverunt aeterni Patris Filium. Вот так я читаю послеобеденную молитву, каково?
Эне. Надеюсь, что вы сами понимаете ее смысл.
Фенест. Ну, еще бы; я ведь штудировал риторику в Гиенском коллеже[128], а философию в Пуатье[129]. За школяров-то мы сходили, да только на лекции не ходили, все больше погуливали... Я тогда еще совсем молокососом был. Помнится, однажды в зале для игры в мяч[130], что в предместье Сен-Жак, где играли комедию, я взялся переводить с итальянского одному дурню неотесанному по имени Скалигер[131]; вот только никак я не мог понять, с чего это так веселились господа де Сент-Март[132], там же находившиеся... Надобно вам сказать, что мы в ту пору ужасно как высоко ставили свою честь, вроде благородного Кастель-Байяра[133] – уж этот насмешек не спустил бы никому. По части храбрости любому сто очков вперед даст!.. В Пуатье был проездом один придворный кавалер, и чего-то они с Кастель-Байяром не поделили, он и шепнул ему на ухо: «Встретимся, мол, у ворот Ла Транше!»[134] И что же наш ему в ответ? – «Я-то с вами встречусь, да вы-то с нами навек расстанетесь!» Но я позабыл растолковать вам мою молитву; стало быть, так: «И благословенно чрево Марии, породившее сына от Отца Небесного...»
Эне. Как, вы начинаете молитву с «И»?
Фенест. Да нет, там ведь впереди стоят такие слова: «Laus Deo, pax vivis, requies defunctis. Tu autem, Domine, miserere nobis», и только после этого идет «et beata». Но я никогда с начала не читаю, уж больно долго оно выходит, а потом, не стану от вас скрывать: там есть одно чертово слово, от которого у меня с души воротит, – вот этот самый «defunctis»[135]. Он, скажу я вам, подстроил мне однажды преподлейшую штуку. Как-то мы с младшим Поластроном[136] решили наведаться к Дюмуленше; вошли к ней без стука и наткнулись на доминиканца из Сен-Марри, который, завидя нас, вздумал спрятаться; тогда мы отняли у него рясу и прочее разное добро, а эта шлюха возьми да и донеси на нас. Выходим мы из ее дома и у самого порога видим человека, который держит другого за шиворот, а тот отбивается что есть мочи. Первый нам кричит: «Эй, господа, помогите-ка мне дотащить этого висельника до тюрьмы, что на Малом мосту[137], и я вам отсчитаю сотню экю!» – «Башка господня! – говорю я. – Сто экю на дороге не валяются». И мы ему пособили, даром что тот мерзавец лягался и пинал нас по икрам, как бешеный. Ну-с, втащили мы его внутрь, и тут нас самих – хвать и за решетку! Это Дефунктис и впрямь отсчитал нам сотню, да только не экю; как оказалось, тот, второй, был его же лучником, а привел он с собою лишь его одного затем, что дело следовало держать в секрете, дабы не ославить доминиканца; вот нам и всыпали сотню горяченьких без лишнего шума... Но я опять заболтался... О чем-бишь я начал-то?
Эне. Об этом «и», а также о том, что стоит перед ним.
Фенест. Что же, придется, видно, сказать вам всю молитву по-французски. «Хвала Господу, мир живущим, а мертвым упокоение, но ты, Отец небесный, смилуйся над нами и благословенное чрево...»
Эне. Погодите, так кто же должен над нами смилостивиться – Господь или чрево?
Фенест. Да кто же эдак-то разбирает молитву? Нашей теологии с грамматикой не по дороге, вот возьмите хоть это «но», которое вроде бы должно противоречить началу молитвы – ан-нет, не противоречит. Вот как надобно читать: после «defunctis» (тьфу, проклятое слово!) следует помолчать, и после «nobis» тоже; во время первой паузы вы мысленно говорите что-нибудь обратное сказанному вслух, а уж после произносите: «Но ты, Отец Небесный...», а во время этой второй паузы думаете о том, что Господь, мол, блажен и также это самое чрево.
Эне. Я укажу вам способ избавиться от этого ненавистного «Defunctis». Молитесь так: «Мир живущим (иными словами, да будет мир меж вами и лучниками, или же просто разумейте под этим мирное житье), а затем «requies Defunctis» – да почиет Дефунктис». В Бастилии сыщется не менее пяти или шести человек, которые с превеликой радостью воскликнут «аминь» после такого пожелания. Вот эдак и обходитесь с вашей молитвою. Но вернемся все же к «и».
Фенест. Да разве вам неизвестно, что и месса начинается с «и»; один говорит: «И войду я в Царствие Небесное», а другой подхватывает: «к Господу, что осияет юность мою...». Как подумаешь, не больно-то складно выходит, вот от чего столько чудес... Среди богословов нового толка есть такие, что готовы переиначить и Входную молитву[138]; однако, по моему мнению, этого следует остерегаться, иначе вы, гугеноты, мигом крик подымете: католики, мол, впали в ересь.
Эне. Да, немало есть молитв такого рода; желал бы я знать причину сей несуразицы.
Фенест. Так ведь то молитвы – язык возвышенный, не обыкновенный. Даже в заклинаниях вы отыщете множество отрывков из псалмов; взять хоть такой пример: кто хочет поймать змею, должен сказать: «Et conculcavis[139] leonem et draconem». Я это не к тому, что имел в виду господин Маршал[140], когда он обвинил отца Кутона[141] в колдовстве, – тот якобы славил Господа в слишком развязных выражениях; Боже меня упаси судить об этом, я слишком добрый католик... Однако существует же божественная магия, как говорит отец Сегиран[142]; да вот и Шарон[143] в одном из своих трактатов – я сам читал! – сравнивает мессу и Пресуществление с действами колдунов и магов, которые подмешивают кровь в любовные зелья. Там он уверяет, что во время мессы нас причащают кровью и телом Господним именно затем, чтобы преисполнить любви... а дальше и выговорить-то боязно. Помнится, Казобон[144], в чьем кабинете разбирали мы это сочинение, отобрал у нас книгу, сказавши, что нечего, мол, и знать подобную ересь.
Эне. Я читал этот отрывок; он начинается словами: «О любовь, ты вершишь все!» Весьма похвально, что вы не стали толковать их; однако следовало бы лучше признать это пресловутое «и» грамматической ошибкою, нежели объяснять его всяческими богохульствами.
ГЛАВА ВТОРАЯО Мазильере. Невидимая церковь, реликвии и благие намерения
Фенест. Что до меня, то я готов защищать все вплоть до освящения колоколов; я и вас обращу, коли вы того пожелаете. А к моей молитве вам придираться не след, она так же сойдет за настоящую, как «Ave Maria».
Эне. Судя по вашим словам, стоит вам мигнуть, как все кругом пожелают обратиться.
Фенест. Еще бы! Обращение Мазильера[145], капитана Наваррского полка, – это, можно сказать, моих рук дело. И сколь доброе дело! Он отправился к мессе, а после обошел всех знатных господ, похваляясь своим обращением. Однажды у монсеньора де Роклора зашел спор о том, чья религия лучше. «Надобно спросить у этого капитана», – сказал господин Маршал. «Ну что же, – обратился он к Мазильеру, – ты попробовал и там и тут; считая с субботы, побывал и протестантом и католиком; как тебе кажется, какая религия лучше?» Тот с уверенностью отвечает, что, мол, католическая, на что Маршал возражает: «Ты, братец, либо самому себе врешь, либо нам; я-то ведь знаю, что ты содрал и с тех, и с других и за обращение, и за возвращение».
Эне. Отлично сказано. Я вижу, вы решили обращать меня с шуткою на устах.
Фенест. Таким вот, стало быть, манером он и перешел опять к вашим, а мне отослал обратно эти четки, которые я ему одолжил, чтобы он сошел за доброго католика; теперь-то они ему не нужны, ведь ваша набожность невидима, так же как ваша церковь.
Эне. Да долго ли вы, подобно нечестивым язычникам, будете ставить нам в вину нашего невидимого Бога?!
Фенест. Ну как же не ставить, ведь мы-то любим все видимое.
Эне. Так вот отчего в церкви Святого Фронта[146] нашли среди реликвий маленькую склянку, где заключен был чих Святого Духа.
Фенест. Ох уж ваши гугенотские выдумки! Это ведь кто-то из ваших составил инвентарь реликвий[147], согласно коему у святого Павла якобы восемнадцать голов, у святого Петра шестнадцать туловищ, а святой Антоний – сорокарукий.
Эне. А зачем же выставлять напоказ то, чего на самом деле не существует? Почитайте-ка обо всех этих чудесах в книге[148], которую я держу здесь, у себя; она называется «Le Cose maravigliose de l’alma citta di Roma, ove si tratta de le reliquie dei corpi santi, per Giovanni Osmarino Gigliotto, con licenzia di superiori».
Фенест. Что за беда, коли наши добрые богословы слегка приврут: они ведь это затем делают, дабы выставить напоказ свою набожность до показать, как они почитают святых. А вы, гугеноты, лишили их последнего покоя.
Эне. Стало быть, вот что у вас называется почитать святых – делать из них ярмарочные чудища! Никому из нас сроду не довелось увидеть ни единой косточки[149] какого бы то ни было святого, а вы поклоняетесь мощам, коими торгуют вразнос по всей Европе.
Фенест. Нет, я с вами не соглашусь; я полагаю, напротив, что все, совершаемое с благими намерениями, – хорошо.
Эне. Вот это справедливо.
Фенест. Куда как справедливо, да ведь вы не верите в благие намерения. Эне. Сами по себе благие намерения мы не отрицаем, только надобно еще доказать, какое намерение благое, а какое дурное, ибо то, что оскорбляет Господа, не может считаться благом.
Фенест. Как же вы определите благое намерение?
Эне. Его можно назвать благим, когда оно отвечает понятию добра.
Фенест. А сверх того, благое намерение должно быть видимым.
Эне. Это именно то, чего мы ждем от нашего времени и от светоча истины.
ГЛАВА ТРЕТЬЯСпор сеньора Канизи. Вопрос о крещении, возбужденный в Риме
Фенест. Я твердо стою на том, что главное – это намерение. Послушать бы вам отца Кутона, как он в сем вопросе отличился, когда призвали его рассудить спор барона де Куртомера[150] и сеньора де Канизи.
Эне. Мне как будто доводилось слышать эту историю; не о том ли она, что без благого намерения священника таинство недействительно?
Фенест. Точно так. Однако, кой черт донес ее до вас, в здешнюю глушь? Я-то думал, что вы, точно бретонцы, узнаете о свадьбе короля лишь тогда, когда крестят его детей. Итак, эти господа заключили пари, и весь двор оказался в величайшем затруднении. «Как быть? – восклицал один. – Мы утверждаем, что святые таинства необходимы для вечного спасения, а я даже не помню, причащался ли!»
Эне. Это вовсе не противоречит канонам вашей религии, она ведь не обещает вам наверняка вечного спасения и поступает весьма предусмотрительно, ибо, будучи в нем уверены, вы бы своих священников оставили с носом.
Фенест. Погодите, дайте досказать! А другой говорил: «Вот мой отец вчера умер; а что ежели бы какой-нибудь потаскливый кюре, давая ему последнее причастие, думал в то же время о девках – стало быть, родитель мой за чужие грехи должен отправиться в ад?» А третий добавлял: «Мы считаем бракосочетание таинством; а что как священник во время венчания мечтает о вкусном обеде – значит, брак недействителен, и я, да и все мы, таким образом – незаконнорожденные ублюдки?»
Эне. И более того: ежели бы священники, епископы и архиепископы служили все мессы Святого Духа без благого намерения, то что же сталось бы с вашими отпущениями грехов, монашескими орденами и церквями; что сталось бы с вашим личным наследованием, коим все вы так бахвалитесь? Месяцев шесть тому в Римской Консистории[151] разбирался подобный же вопрос. Некий архиепископ, из самых богатых и образованных в Италии, да к тому же еще один из заметнейших государственных деятелей, пригласил к себе погостить свою кормилицу, хоть и была она простою крестьянкою, да и пригласил-то на целых два дня, ибо пожелал еще раз позабавиться ее сказками, коими заслушивался в детстве. На второй день глупая баба, восхищенная роскошью, в которой жил ее выкормыш, бросилась ему на шею, восклицая: «V’е qui dunque il bambino ch’io battezzai pensando che traspassasse!»[152] – «Как, дорогая матушка, – удивился прелат, – да разве никто, кроме вас, не крестил меня?» – «Нет, – говорит она, – мы все считали, что вы померли». – Тогда он спрашивает: «Что же вы говорили, когда крестили меня?» – «Mi fiol, diss’io, io ti battezzo nel nome de nostra Donna»[153]. – «Ну а еще-то что?» – настаивает епископ. – «Non piu, disse la balia, che noi altre non battezavamo d’altra foggia»[154]. Тут-то и пришел конец благоденствию злополучного епископа, который огласил всю кардинальскую коллегию воплями и жалобами: «Как! Я даже не христианин, ибо не окрещен именем Господним! Что же станется теперь с теми, кто посвящен мною в сан, что будет с духовниками, коих я благословил и которые, в свой черед, благословляли прочих верующих! Сколько же несчастных попадет из-за меня в ад, ежели для спасения души потребно таинство! Ведь Господь повелел, чтобы все совершалось ex opere operato»[155].
Фенест. Я вижу, вам многое известно об этом деле.
Эне. Не обессудьте, это все было написано в мемуаре, который нам сюда прислали.
Фенест. Ну, отец Кутон будет половчее всей ихней Консистории; он-то в два счета распутал дело со спором, объявив, что поскольку человек может судить лишь по внешним признакам, следовательно, одной видимости вполне довольно. Вот и толкуйте теперь, что «быть» лучше, чем «слыть»!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯО бароне Арелэ. Игра в монаха и другие забавы
Эне. О, разумеется, но сие не касается таинств, недаром же Габриэль Биль[156] утверждал, что новшество Тайной молитвы[157], состоящее в том, чтобы читать ее шепотом, привело к полной неразберихе: хлеб клириков стали путать с телом Господним, отчего и началась великая смута. Но мы отвлеклись от нашего предмета. Вернемся к барону; я желал бы узнать, остался ли он доволен таким разрешением спора.
Фенест. Барон Куртомер? Да нет, не сказать, чтоб доволен, хотя он за-ставил-таки Канизи купить ему доброго конька, даром что недомерка; при дворе его прозвали Куртомерком[158]; одни шутили, что он, мол, Куртомерок «тайный», другие – что он Куртомерок «немеряный». Я его своими глазами видел, когда мы с капелланом монсеньора Люксембургского[159] прогуливались в Жуанвильском лесу[160]; конька держали там для подставы. Мы возьми да спроси у слуг, вправду ли это тот самый проспоренный недомерок. Они же с бранью набросились на нас, схватили обоих и, спустив штаны, всыпали нам нещадно; капеллану так даже солонее моего пришлось. Мерзавцы хохотали при этом во все горло; делать нечего, притворился через силу и я, будто мне весело: мол подстава так подстава, подставили и нас под кнут. Клянусь святым Арно, у меня после этой самой подставы дней десять рубцы не сходили, так что и на люди показаться было нельзя.
Эне. Что ж делать, коли вам по душе старинные церемонии; тут сетовать не след, ведь это все давние охотничьи обычаи.
Фенест. Нет, вы послушайте, каковы мерзавцы эти людишки! Кетэн Бруаж повел меня как-то к Жибо (или Анжибо[161]), у которого остались лошади монсеньора герцога и несколько слуг его; я-то заранее знал, что этих подлецов хлебом не корми, только дай сыграть с кем-нибудь ночью злую шутку, вот и объявил за ужином, дабы отвадить их, что со мною, мол, шутки плохи, и это слыхали все слуги из малой конюшни. Ночью, когда все уже заснули, да и мы с капитаном тоже, я вдруг чую – кто-то, уж и не знаю, кто, цап меня за большой палец на ноге. Я заорал во всю глотку, кетэн двинул меня как следует локтем поддых и заорал еще громче моего, что я, мол, мешаю ему спать и он не желает слушать мои вопли. Не сказать вам, сколько времени я эдак промучился: стоило мне вытянуть ноги, как тут же кто-то дергал меня за палец, только что из ноги его не вырывая; я в крик, товарищ мой горланит еще почище меня и без устали пинает в бок... Я бы его придушил, ей-богу, но не до него было – нога у меня горела, как в огне. Наконец я покорился своей участи и замолчал, тогда эта чертова штука стащила меня за ногу с постели и тут только оставила в покое.
Шербоньер. Сударь, да ведь этот капитан сам и привязал вам к пальцу веревку, а потом одной рукой дергал за нее, другою же вас колошматил.
Фенест. В самом деле, Шербоньер? Отчего же ты раньше мне об этом не сказывал? Я бы назавтра же вызвал его!
Шербоньер. Да ведь вы куда как незадачливы в дуэлях, сударь! Но не печальтесь, зато вы сможете сыграть такую же штуку с кем-нибудь другим.
Фенест. Ну, это само собой! Однако палец у меня так ломило, что хоть волком вой! Ай да Жибо, вот хитрая бестия! Мы с ним затевали множество игр, к примеру игру в «болвана»; хоть и дурацкая, а забава. Однажды мне с товарищем выпало водить; мы оба накрылись с головою скатертью и пошла потеха... Я думал, они мне все ногти на ногах посрывают, ей-богу; вместо того чтобы бить снизу, они все норовили долбануть по пальцам, а у меня и без того мозолей не счесть, да и башмаки, как видите, всего пятый номер[162], вот и судите сами, сколь солоно мне досталось; угадать же, кто бил, не было никакой возможности, так и пришлось водить до самого конца.
Шербоньер. Вот я бы так сразу догадался. Это ведь сам Жибо приподнимал скатерть да и пинал, кого хотел.
Фенест. Ну так я и знал, ах, проклятая шайка! Со мною обошлись не лучше, чем с гугенотами в Лудене[163]; не ввязываться бы мне и вовсе в эдакие забавы! Ох, уж запомню я этого «болвана», навек запомню!
Шербоньер. А скажите, сударь, когда вы искали экю с завязанными глазами, не пришлось ли вам натыкаться на чьи-нибудь колени?
Фенест. Конечно! Ох, и смеху же было, никак мы не могли его нащупать.
Шербоньер. Волчьи кишки! Да ведь то не колени были, а задница одного лакея, а вы по ней языком елозили и монету чуть ли не в задний проход загоняли.
Фенест. Ах он прохвост! У нас в Сентонже таких только прохвостами и зовут! Недаром я тогда подумал, что уж больно вонючие колени у этого мерзавца, а нюх у меня, надо вам сказать, преострый.
Эне. Да, происшествие не из приятных, но что поделаешь, игра есть игра.
Фенест. Ваша правда! Впрочем, в остальном мы там недурно провели времечко. Каждое воскресенье хозяин звал своих лакеев и приказывал развлекать себя.
Эне. Мы тоже могли бы поразвлечься нынче вечером – благо воскресенье, – ежели бы вы не прилагали столько усилий к моему обращению. Даром время тратили, но что делать – гостю рот не зажмешь.
Фенест. Эстрад, сбегай-ка, скажи там, что Монсеньор зовет своих людей для игр, как оно заведено. Вот посмотрите, какую игру я затею сейчас со своими лакеями, – точь-в-точь как принцы, когда они забавляются с нами. А пока люди придут, позвольте все же заметить вам, что, доводилось вам увидеть чудеса, какие творятся в некоторых местах, а особливо в Ардильерах[164], вы как пить дать обратились бы.
Эне. Что же это за чудеса такие, сударь?
ГЛАВА ПЯТАЯО бесноватой Марте и о прочих чудесах
Фенест. Я как раз находился в Ардильерах, когда привезли туда бесноватую Марту[165]; страх брал на нее глядеть!
Эне. Какое же такое чудо сотворил с нею епископ Анжерский?
Фенест. Я вижу, вы предубеждены против него. Духовенство тоже было против епископа, да и хорошо ли поступил прелат, когда капуцин велел ему коснуться колена Марты обычным крестом, он же дотронулся до него своим ключом. А то, что сделал он после, уж и вовсе не достойно доброго пастыря: вместо того чтобы почитать ей из Евангелия, он продекламировал эпиграмму Марциала[166].
Эне. Я слышал, у ней начались корчи при обоих этих испытаниях.
Фенест. Ну еще бы! И я вам растолкую, отчего: ведь демоны, овладевшие Мартою (они назвались Вельзевулом и Аскалотом[167] советнику Матра[168], который обращался к ним по-гречески), были один чересчур беден, а другой слишком молод, чтобы выучиться этому языку.
Эне. Что же, эти демоны так и трудились на пару, стар да млад, под стать проповедникам? А известно ли вам, к какому загадочному выводу пришел синклит? Мне-то рассказал об этом Рапен[169], которому было поручено вернуть бесноватую ее родителям.
Фенест. Если бы поверили отцу Гонтье[170], весь синклит следовало бы отлучить от церкви. Но вы все же зря насмешничаете; в Сомюре творятся великие чудеса. Разве не чудо случилось с сержантом Мажором[171], который отправил свою лошадь в паломничество, когда та ослепла? Так вот, коняга-то его прозрела, а сам он ослеп.
Эне. Говорили, будто неделю спустя он увидел входившего к нему епископа и повернулся к нему спиною; а еще ходили слухи, что Господь покинул его, и тогда несчастный принялся чеканить фальшивую монету и занимался этим ремеслом четыре или пять лет кряду, за что и был повешен в Туаре[172].
Фенест. Может статься, все обернулось бы иначе, кабы он совершил такое же паломничество, как его конь. Но все же, доведись вам посетить тамошние места, вы бы воочию убедились, что хромые и безногие пооставляли такую кучу костылей, какая и в этой зале вряд ли уместится.
Эне. В благодарность за сонет, коим вы угостили меня после обеда, я вас попотчую эпиграммою, доставшейся мне от одного сомюрского школяра; пусть она ответит вам вместо меня:
«Можно ль не принять на веру!» –
Увещал меня монах,
Говоря о чудесах,
Что творятся в Ардильерах.
Я ему: «Отец, ей-ей,
Чуда я пока не вижу!»
Он в ответ мне: «Ах, бесстыжий,
Иль не видишь костылей?
Иль ты слеп? Утратил слух?!» –
«Слово кстати вы сказали.
Ну, как палки побросали
Те, кто был не хром, а глух!»
ГЛАВА ШЕСТАЯЧудеса в Ларошели и в Сент-Лерине. Чудо, сотворенное священником из Биллуэ. Чудо с Богоматерью Красного моря
Фенест. Вот так ехидная эпиграмма! Прошу вас, перепишите мне ее!
Эне. С превеликим удовольствием! Я присовокуплю к ней еще один стишок, записанный на том же листке – о кюре из Ларошели, который научил некую сметливую девку прикинуться бесноватою; однако ларошельцы, крепко себе на уме, не позволили ему сотворить чудо, на память же о сем происшествии сложили вот что:
Гугеноты Ларошели
Диво дивное узрели:
Наш кюре, чтоб отличиться,
Дьявола вселил в девицу.
Та и корчилась, и выла,
И слюною исходила,
Прыгала не хуже кошки,
Отыскала боб в лепешке.
Кто ж поможет бесноватой?
Поп – он главный виноватый.
Кто бесовску силу вложит,
Тот ее и выгнать сможет.
Первую эпиграмму подарил мне один ларошелец, вторую же получил я прямо на месте, приехавши туда в надежде, что мне покажут, наконец, чудо, которое было бы воистину чудом и воистину зримым. Но увы! Все они оказались невидимы. Так что в этом пункте я вполне соглашусь с вами: пускай выставят нам хоть одно чудо напоказ! Сколько уж встречали мы подкупленных мошенников, притворявшихся слепыми и горбатыми, вроде того кузнеца из Ниора, что три месяца кряду проходил, втиснув зад в железную лохань и притворяясь увечным горбуном, а потом вдруг чудом исцелился, пользуясь тем, что проверить это дело представлялось весьма затруднительным. Сентский епископ[173] однажды поступил как истинный пастырь: четверо нищих, изображавших слепцов, якобы исцелившихся от своего недуга, явились затем поведать о чудесном своем исцелении водою источника, незадолго до того забившего в Сент-Лерине[174], близ Аршиака. Чудо это столь воспламенило сердца всех верующих из соседних приходов, на шесть лье в округе, что они в два месяца натаскали к этому источнику чуть ли не две тысячи возов камней. Епископ посетил эту местность и, произведя расследование, заставил каждого прихожанина унести свои камни обратно. Кардинал Лотарингский[175] за это предал его анафеме, и он же добивался смерти Фервака[176] за то, что тот разорил священника из Биллуэ[177].
Фенест. Это почему?
Эне. Священник тот, родом лотарингец, славился как опытный костоправ и вылечил многих увечных в нашей местности. В то же время он зазывал к себе знакомых слепых и безногих и якобы исцелял их; другим же калекам, чужакам, внушал, что желание исцелиться и вера, выраженная вслух, уже есть начало исцеления. Он построил себе жилище рядом с разрушенной часовней; и года через два с лишком вокруг выросло уже целое поселение из ста двадцати или ста сорока домов, в числе коих было сорок гостиниц и харчевен. Все наши принцы крови да и многие иноземные побывали там. Но дело кончилось плачевно: вздумалось ему подучить одну девку прикинуться бесноватой, с тем чтобы «исцелить» ее на Троицу; но Фервак и Лалозьер[178] переманили ее от него и, отдавши потом в руки правосудия в Орбеке[179], заставили сознаться в мошенничестве. Вслед за чем селение, которое видел я во всем его расцвете, было стерто с лица земли за какие-нибудь два дня. Кардинал же утверждал, что не следовало разоблачать сей обман, ибо он способствовал укреплению благочестия. Подобные махинации прославили в свое время Берн и Женеву; первый – чудом с якобинцами[180], вторую – чудом с усопшими младенцами[181], коих «оживляли» в часовне, кажется, прижигая им затылки раскаленными иглами. Эдаким жульническим проделкам верят лишь те простофили, которые и сами всею душой жаждут обратиться, и, напротив, «вийонады»[182] эти отвращают от церкви умы, желающие приобщиться истинного благочестия, ибо невозможно и грешно строить истину на лжи.
Фенест. Я вам так скажу: бывали, конечно, разные фокусники, что водили за нос верующих; вот взять хоть двух галантерейщиков из Бренна[183], которые водрузили Богоматерь Красного моря[184] на сорочье гнездо, свитое на старом дубе. Набожные прихожане изгрызли этот дуб и растащили его по щепочкам, так что одни корни остались. Однако ваши слова будут причиною тому, что я перестану доверять чудесам.
ГЛАВА СЕДЬМАЯИгры и забавы
Фенест. Вот явилась отменная компания для игры; ну что ж, молодцы, сыграем, что ли, в «обдери-короля»[185]? Эх, и славная же игра! А то, еще лучше, в «оббей-грушу»[186]!
Эне. Ну и сумбур же в голове у этого недотепы-барона! Ага, вот и ему пришел черед водить, а Шербоньеру – сторожить его. Карманьоль, взгляни-ка, – твой приятель усерднейшим образом пинает вашего господина в зад, вместо того чтобы охранять его... Неужто же он совсем не боится, что барон догадается, кто его лупит?
Карманьоль. Куда ему, Монсеньор, ведь у нашего господина, ей-же-ей, не все дома. Да и какой из него господин-то!.. Когда вы с ним стоите рядышком, так сразу видать, кто из вас будет поумнее... Ну, слава Богу, отыгрался, наконец!
Фенест. Эти висельники мне всю задницу испинали, но все же я отыгрался. Эй вы, сыграем-ка теперь в чехарду!
Эне. Вот любимая игра придворных; притом один вечно подставляет спину, другие же прыгают. Что ж, забавляйтесь, коли вам угодно, я же пойду взглянуть, как вам приготовили комнату.
Шербоньер. А после возвращайтесь сюда, Монсеньор, ежели хотите позабавиться. Ваши люди затеяли с нашим хозяином «игру в Мишо»[187] – ваш лакей подучил Карманьоля и того, второго, подглядывать из-под повязки, а чтобы барон о том не догадался, велел им попадать в него лишь через раз.
Эне. Вот так оно всегда и бывает: кругом человеку вредят, и никто не остережет его... Эй, сударь, не пора ли вам передохнуть?
Фенест. О, мне бы все нипочем, но этот подлец пребольно хлещет меня самым концом полотенца.
Карманьоль. Что ж я могу поделать, коли не вижу, куда бью!
ГЛАВА ВОСЬМАЯДиспут о Преддверии Рая
Фенест. Ну тебя к дьяволу, Карманьоль, с твоими полотенцами, уж больно они хлесткие!.. А все же славно мы провели времечко. Однако потешились и будет. Сдается мне, в это полотенце была завязана мушкетная пуля; сам-то я на такие штуки никогда не пускался – вот хоть развяжите мое да проверьте. Завтра, как пить дать, на загривке шишка вскочит. Лучше бы уж, сударь, я занялся вашим обращением; по крайней мере, хоть пенсион бы себе заработал, да и вы тоже. Уж если отец Кутон кому посулит, считай, пенсион у тебя в кармане... Как он говорит, читая проповедь о пресуществлении[188]: едва слово произнесено – хлоп! он уж тут как тут!
Эне. Неужто же отец Кутон – апостол того, кто начинает свои проповеди с Dabo tibi[189]?
Фенест. Да ведь ему доверяют, равно как и его собратьям... Они все частенько наведываются в тюрьмы: ежели какой осужденный вашей веры соглашается перейти в нашу, они выхлопатывают ему помилование.
Эне. Ну, а коли откажется?
Фенест. Тогда делать нечего, полезай в петлю.
Эне. Поистине, если и есть место, где легко сыскать людей, на все согласных, так это ступени эшафота. Но как же удается им в столь краткий срок подробно наставить верующего на путь истинный?
Фенест. Однажды я в компании попов сходил в тюрьму, чтобы взглянуть на одного осужденного, родом из Нижнего Пуату, звали его Лакомб; правда что с тех пор он опять вернулся к прежней вере. Так вот, я сдуру приготовился к диспуту по всем пунктам – и напрасно старался, наши-то придают значение лишь главенству Папы, а во всем остальном сторговываются, как выйдет. Я даже рассердился: они ни словом не помянули ни о Чистилище, ни об индульгенциях (чего особенно избегают), а на расспросы мои отвечали, что, мол, все, касающееся до состояния души после смерти, для непосвященных – темный лес. Я еще спросил отца Байля[190], как он понимает отрывок о многочисленности райских обителей и лоне Авраамовом[191], на что он мне без обиняков сказал, как отрезал: «Читайте Святого Августина»[192].
Эне. Хотя мне и претит затрагивать столь высокие материи среди игр и забав, я не могу удержаться, чтобы не сказать вам: в этом он прав. Ибо святой Августин излагает сей вопрос в следующих словах: «Поскольку обители сии принадлежат к дому Отца Небесного, нечестивейшим почитается желание устроить там юдоль мучений». И вот как возражает он уповающим на существование еще чего-нибудь, будь то Чистилище или Преддверие Рая: «Таковое стремление не достойно истинного католика; всем святым заклинаю вас не делить жилища вашего с теми, кто впал в подобную пагубную ересь». Что же до лона Авраамова, то вот что он говорит по этому поводу: «Сколь жестоко вкладывать в него, на ком зиждется надежда наша, очаг мучений и адское пекло». И я берусь, не сходя с этого места, доказать вам правоту каждого из приведенных мною слов.
Фенест. О, вы меня весьма обяжете; а заодно растолкуйте мне одно неясное место у Шарона[193]. И, однако, уверяю вас, я знавал многих, что верили разом и в Чистилище, и в Преддверие Рая[194], что бы там о них ни говорилось.
Эне. Взгляните-ка на этого кривого верзилу-каменщика и на крестьянина рядом с ним. Они прервали игру, чтобы послушать нашу беседу. Так вот, они вечно спорят друг с другом, отчего работа у них, прямо скажем, не спорится; иной раз и до потасовки доходит, но им никак не удается договориться, и каждый, подобно вам, сетует на то, что другой столь несговорчив. Спросим-ка их; таких рассуждений и на диспуте в Сорбонне не услышишь, зато они будут куда забавнее, чем все наши с вами доводы. Я уж по физиономиям этих мудрецов вижу, что им не терпится высказать свое мнение.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯБогословские рассуждения Клошара и Матэ
Фенест. Да, я вижу, кривой чуть не в рот нам лезет. Ну-с, куманек любезный, какое твое мнение о Преддверии Рая и Чистилище?
Клошар. Это вы, сталбыть, об Рае да Чистилище толкуете? Да я вас мигом на обе лопатки положу, в точности как наш проповедник: он на прошлой неделе разделал одного капуцинишку, что твоего борова на ветчину. А ну-ка, сударь мой, нешто врут, будто небо все как есть из одного куска скроено? Что вы на это скажете?
Эне. Он спрашивает вас, правда ли, что небеса составляют одно целое.
Фенест. Да-да, я его кое-как понял; не говорил ли я вам, что живал в Пуату? Все верно, куманек, я с тобою согласен; небо точно из одного куска скроено.
Клошар. Сталбыть, согласные вы? А нашему проповеднику чихать на ваше согласье. Ну-ка, вот вам еще загадка: нешто врут, будто небо выведено на манер свода?
Фенест. Ну конечно, потому и говорится: «небесный свод».
Клошар. Ну а коли уж дошло до сводов, тут я самый мастак и буду. В нашей округе все погреба со сводчатыми потолками мною складены; один так не меньше как в тридцать брассов[195] будет. А вот ежели кто из вас заявится сюда и давай дырявить стены да расковыривать своды, так что весь дом, того гляди, обвалится, нешто я буду стоять сложа руки да поглядывать на такие дела? Вот то же самое и с небом: Отец-то Небесный, небось, поважнее вашего птица, так нешто он даст разорять свод небесный да строить там разные чистилища да райские сени?! Что на это скажете?
Фенест. Фу, что за строительная теология? Ни черта не разобрал!
Эне. Сударь, попроси-ка его приятеля ответить ему. Эй, Матэ, подойди ближе да ответь Клошару, а то уж больно «умственно» он рассуждает.
Матэ. Монсеньор, я в Клошаровой премудрости вот на столечко не смыслю. Этот Клошар как зачнет колпаком своим размахивать, так у добрых людей в глазах рябит от маханья ейного, да от речей в ушах свербит. Помнится мне, вы однова спросили его, не собрался ли он вам голову снести.
Клошар. Уж такова у меня повадка. Да ладно, я ведь колпак-то и убрать могу.
Матэ. А еще я вот как скажу, монсеньор: знаю я такую штуку, что из-за нее одной всю мою жизнь к мессе прохожу; эту штуку даже Клошар, хоть он весь свой язык об зубы обтрепи, не раскусит. А ну-ка, ответь, приятель, нешто это враки, что орешник каждый год зацветает аккурат на праздник Богородицы[196]?
Клошар. Ну, зацветает, и что с того?
Матэ. А то, что это, почитай, церкви нашей так угодно.
Клошар. Зацветает!.. А чего ж тут мудреного, коли два года кряду и зимы-то настоящей не было. А вот нынче что-то не видать цвета на твоем орешнике. Что на это скажешь?.. А туда же: «Каждый год, мол!»
Матэ. Господи, спаси и помилуй этого грешника окаянного! Нет, братец, цвет цветом, а тебе меня все едино не обратить. Послушайте-ка, господин барон, как дурак глупого уму-разуму учит, да будьте пооглядчивее, не переметывайтесь туда-сюда.
Эне. Ну, что скажете, сударь, о сих ученых мужах?
Фенест. То и скажу, что эти болваны один другого стоят. А вы, как я погляжу, тут отнюдь не скучаете. Ладно, согласен, будет с нас религии, поболтаем-ка лучше о дворе и государстве.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯЛюбовные похождения барона. О ворожбе
Эне. О, не стоит насмешничать над этими святыми понятиями. Поговорим лучше о Париже.
Фенест. Ах, Париж! Кто не живет в Париже, тот, можно сказать, не живет вовсе! Бедняжка любовница моя, уж верно, вконец исстрадалась там без меня... Одному Богу известно, как она грустит в разлуке, несчастная! Правда, я написал ей письмецо...
Эне. Вот это похвально, ибо хоть на вашей войне и пролилось больше вина, чем крови, все же Ларошель – крепкий орешек[197], и мало кто знает, сколько еще продлится осада.
Фенест. Была крепким орешком, да мы его разгрызли; теперь все пойдет по-иному, ведь король повелел сровнять крепость с землей. Я слыхал от одного верного человека, которому довелось составлять манифест господина герцога[198] к ларошельцам, что все принадлежащее мятежникам будет уничтожено, ну а то, что мы успели захватить, останется в целости, вот разве называться станет по-другому[199].
Эне. Да, боюсь, именно так оно и случится... Но вернемся к Парижу. Не осталось ли у вас при себе копии того письма, что отослали вы вашей даме?
Фенест. Ах, и в самом деле, у меня ведь черновик завалялся где-то в кармашке.
Эне. Посмотрим, посмотрим, сударь, на плоды столь блестящего ума.
Фенест. Погодите-ка, где же он... ах вот! «Мадамизель! Наконец-то звезды и светила, чье расположение, а равно и нерасположение столь безжалостно лишили меня вашего нежного расположения и сладких воспоминаний в разлуке, вдали от прелестных ваших глазок, подобных дождливому рассвету, каковые побудили меня бежать вдаль от Елисейских полей... Однако смею ли надеяться, что столь бедственное положение ваше не лишит вас расположения к вашему несчастному и покорному рабу. Впрочем, знайте, что в честь любви нашей поблизости от Тадона[200] устроена была перестрелка шестью десятками доблестных кавалеров (среди коих ваш покорный слуга славится как бывалый вояка), решительно расположенных прикончить мятежников прямо в расположении их стен. И заверяю вас, что о бароне Фенесте вскорости непременно заговорят, притом в хорошей компании. Что же до новостей, то главная вот какая: вам не придется более упрекать меня, что я закусил удила, ибо здесь, в армии, мы живем смирно и вовсе забыли дебоширить, моля Бога, мадамизель, чтобы Он и вам того же послал.
Писано в расположении лагеря под Ларошелью».
Эне. Н-да, и впрямь высокий стиль! Поистине, любовь – коварная наставница. Но неужто же вы завели в Париже всего одну любовницу?
Фенест. Ну вот еще, не так уж я глуп! Одну я завел, чтобы жениться, то был номер первый; ох и натерпелся же я от нее напастей – побольше, чем вшей в голове у четверки испанцев! Однажды ночью привел я к ее дому скрипачей и певцов, желая усладить ее слух серенадою, да не тут-то было – приказчики из соседних лавок забросали нас камнями, и мы еле ноги унесли. Тогда пошел я к одному колдуну, а еще наведался к даме по имени Ласкот[201], и они оба пообещали мне приворожить эту капризницу.
Эне. Что же за чудеса показали вам эти двое?
Фенест. Ласкот брала ребенка трех-четырех лет и, потерев ему ногти, смазывала их какой-то волшебной мазью; тотчас дитя указывало человека, которого разыскивали за кражу или убийство.
Эне. А не шептала ли она при этом молитвы на ухо ребенку?
Фенест. Ваша правда; притом же она надевала епитрахиль, и зажигала свечу, и размахивала кадильницей.
Эне. Так вот: ребенок просто повторял то, что она шептала ему на ухо.
Фенест. А однажды она повела меня в сад и там показала мне мою возлюбленную; ну-с, как вы это растолкуете?
Эне. Очень просто. Возлюбленная ваша находилась за стеною, и вы увидали ее посредством отражения двух зеркал, одно из коих было полусферическим, чтобы она не предстала вашему взору вверх ногами; пари держу, что ваша ворожея очертила круг, из которого вы не должны были выходить.
Фенест. И точно; а все-таки чудо есть чудо. Ну да ладно, коли уж начал, не стану таить, скажу вам все до конца; та, на которой я собрался жениться, в такой раж меня вогнала, что я решил сообщаться с дьяволом. Один итальянец[202] сулил мне его вызвать, поставив, однако же, условием, что я не испугаюсь. «Испугаюсь?! – воскликнул я. – Да будь предо мною опущен подъемный мост в адское пекло, да будь я вынужден взорвать его за собою, мне все нипочем, я храбро пойду вперед, и посмотрите, как я заставлю всю эту адскую чертовню служить мне!» Итак, приступили к опыту. Ворота Сен-Марсо[203] в ту пору были открыты всю ночь до утра, так как случился чумной год. Мы вышли через них и часам к одиннадцати вечера добрались до маленькой прогалины у подножия Бисетра[204]. Тут колдун мой опять спрашивает, не оробел ли я. «Клянусь кишками святого Христофора! – отвечаю я. – Не иначе как черти в аду устрашились моего бравого вида и решили твоими устами запугать меня!» Тогда он отходит подальше и битый час где-то пропадает, затем возвращается и, взяв меня за руку, ставит внутри очерченного им круга. В руке он держит палочку из белого орешника, с небольшою на конце развилкою, курит вокруг ладаном и бормочет: «Adeste spiritus benevoli»[205], и еще какую-то тарабарщину, а после разворачивает меня лицом к востоку. Здесь он ничего не говорит и не делает. Затем поворачивает меня к югу и тут говорит: «Et ессе ego totus vester»[206]. Потом опять ничего не делает, а дальше произносит: «Сие принадлежит духам Севера!» Тут мы делаем пол-оборота, и, едва он выговорил «Agla varcan!»[207], я вижу, как прямо из-под земли возникает человек такого гигантского роста, что, встань мы с колдуном один на другого, он и то оказался бы выше нас обоих, а к тому ж еще горбатый и с переду, и с заду. Ну а рожа у него!.. Ух, башка святого Мамулена! Я весь затрясся с перепугу – гляньте-ка, у меня при одном воспоминании волосы дыбом встают, – и пустился наутек быстрее ветра сквозь колючий кустарник, где бегом, где ползком. Так я мчался, сам не знаю куда, и вдруг – бац! – провалился в яму, упав, слава тебе, Господи, на что-то мягкое и ни одной косточки себе не повредив. Тут как раз взошла луна, и я разглядел, что угодил в яму для чумных мертвецов. Ох, и смердели же они! Но я не растерялся: мигом нагромоздил кучу из десятка или дюжины трупов, выкарабкался наверх и пустился домой во весь дух. Ясное дело, об этом приключении я никому ни гу-гу, исключая только нашего кюре, которому заказал я отслужить мессу святому Роху[208]. Он было хотел пустить мне кровь, дабы уберечь от чумы, но мне не до того было, очень уж я испугался дьявола. Что, как вы мне это дело растолкуете?
Эне. А так и растолкую, что там, в лесу, была либо канавка, либо какие-нибудь развалины, где и прятался ваш «демон», и, пока колдун вертел вас туда-сюда, тот успел встать на ходули и в таком виде показался вам.
Фенест. Черт подери, вы меня надоумили; у него и впрямь ноги были худые, как жерди. Эх, жаль, плакали мои денежки – ведь я тому колдуну целых двенадцать пистолей отвалил!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯДругие любовные приключения
Эне. Что же, после стольких страданий удалось ли вам завоевать сердце вашей возлюбленной?
Фенест. Надо вам знать, что я по-прежнему устраивал ей серенады. Я свел знакомство с тремя беспутными шалопаями, и вот однажды к ночи мы вчетвером, встав под ее окнами, напели ей с три короба: она, мол, и свет моих очей, и сосуд добродетелей, и сосуд прелести, ну прямо тебе целая сосудная лавка. И вот когда мы уже завершали нашу серенаду следующим двустишием:
Сосуд очарованья, красоты,
Стань для меня сосудом ласки ты!
– вдруг мне на голову свалился-таки сосуд, только полный мочи и еще кое-какой мерзости, едва не раскроив череп. Приятели мои давай честить даму на все корки; один окрестил ее сосудом мочи, второй – сосудом дерьма, после чего мы удалились.
Эне. Ай да любовная песнь!
Фенест. И за это я решил ославить ее на весь город. К несчастью, мерзавцы-стражники вооружены алебардами, так что пришлось нам удирать во все лопатки. Но не тут-то было; мы налетели на засаду, и пришлось мне отсидеть три денька в Шатле[209]. Спасибо, маршал де Фервак[210] за небольшую мзду вызволил меня оттуда. Потом я еще как-то раз собрался жениться, но на том и зарекся. Тогда-то, во второй раз, люди господина маршала повсюду сопровождали меня, величая маркизом де Францискасом; многие знатные особы даже одалживали мне карету, чтобы ездить к невесте. Она была рода, правда, невеликого, всего-навсего дочь торговца «пух-перо», однако за нею давали в приданое десять тысяч бордосских экю[211] – так уверяла ее мать, которая спала и видела, как бы сделать свою дочь маркизою, оттого и помолвила ее за меня. Но увы! Однажды господин маршал уговорил меня наведаться в бордель к дядюшке Тома[212]; сам он первым поднялся к девице, за ним подошла и моя очередь. Башка святого Филибера! Кого же, как вы думаете, увидел я в той комнате? Мою нареченную! Вот уж был конфуз так конфуз! С тех пор я и поставил крест на женитьбе, хотя господин Кайе[213] все сулит мне приворожить какую-нибудь красотку...
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯИстория Кайе
Эне. А вы полагаете, что Кайе ворожит искуснее других?
Фенест. Ну еще бы! Он показывал мне книги по магии, написанные им самим[214], в две сажени высотою; он же давал мне заглянуть в яичную скорлупу, в которой вырастил крошечного человечка из куриного зародыша, мандрагоры[215] и малинового шелка, подогревая их на медленном огне; тем самым достигал он вещей, какие я вслух и назвать-то боюсь. А еще он показывал мне фигурки, слепленные из воску; женскую, изображавшую ту или иную даму, он растапливал на огне, дабы воспламенить ее сердце, а мужскую протыкал маленькой стрелкою, и тем мог навлечь смерть на любую знатную особу, вплоть до принца, хотя бы тот находился в ста лье от него... Что вы на это скажете?
Эне. Скажу, что он такой же колдун, как и все ему подобные.
Фенест. Эге, да вы тут, как я погляжу, не веруете ни в Бога, ни в черта!
Эне. О нет, ведь в таком случае мы бы уподобились каким-нибудь саддукеям[216], на манер одного здешнего еретика[217], чьего имени я вам называть не стану, ибо он сделал вид, будто раскаялся. Писание учит нас, что есть чародеи и колдуны: первые попадаются столь редко, что один из герцогов Савойских напрасно потратил сто тысяч экю на розыски таковых; вторые же развелись в изобилии; к их числу отношу я и вашего Кайе, что предался в руки дьявола; тому имеется письменное подтверждение – обязательство, к коему руку приложил как сам он, так и адский его покровитель. Вы, верно, слыхали об ужасном его конце; я же своими глазами видел в руках господина Жило[218] подлинник сей запродажной. Долго обсуждали при дворе, следует ли сжечь его тело или же подвесить оное за ноги на Монфоконе[219]; однако в гнусных его манипуляциях замешаны были кавалеры и дамы столь высокого происхождения, что мерзкое это дело постарались замять, как оно нынче и принято, – люди предпочитают сгнить у себя в доме, нежели вынести сор за порог; вот уж когда выставлять себя напоказ и впрямь невыгодно.
Фенест. А правду ли болтают, будто он продал дьяволу также своего барана и мула?
Эне. Вот уж чего не знаю, того не знаю.
Фенест. Его уход нанес вам, однако, большой урон.
Эне. Э, да это не он от нас ушел, а мы сами его выгнали, и никто из гугенотов не был слишком огорчен – таким людям средь нас не место.
Фенест. Стало быть, вы изгнали его за колдовство?
Эне. Прежде всего, ему вменили в вину сочинение двух книг. В первой из них он доказывал, что супружеская измена и блуд отнюдь не запрещены седьмой заповедью и что эта последняя осуждает лишь το μοιχον χευειν[220], имея в виду грех Онана[221]; этим восстановил он против себя известный католический орден. Во второй книге предлагал он вновь дозволить бордели, но на процессе его обвинили еще и в колдовстве, и нам достались эти самые книги, написанные им в Тей-Шовен[222]. Неужто вам не случилось прочесть сонет, сложенный в его честь; он в свое время ходил по рукам.
Фенест. Нет, я его не читал, а вы мне не дадите?
Эне. Я знаю его наизусть, слушайте:
Вам[223] кажется: закон католиков суров –
Лишь праведникам честь, им церковь наша рада.
Но вам и невдомек, что между агнцев стада
Ютит она козлищ, приемлет и волков.
Кайе средь бела дня разврат воспеть готов,
В святые возводя прямых исчадий ада.
Но церкви все равно, она не чует смрада.
И, веру изменив, он не сменил трудов.
Вождь сифилитиков и синдик сутенеров,
Он, защищая шлюх, являет нам свой норов,
А церковь так добра – с любым пойдет в постель.
Безнос ты иль вонюч – что ж, ублажит любого.
Кто хочет, тот входи, – не церковь, а бордель.
Вам, гугеноты, и не снилося такого!
Фенест. Подумать только! Чего только он в свое время ни сулил маршалу Ферваку, да и мне самому должно было перепасть от его милостей.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯО маршале де Ферваке и о клириках из Дворца Правосудия
Эне. Как же случилось, сударь, что маршал, с коим водили вы столь тесную дружбу, не способствовал вашей карьере?
Фенест. Тесную дружбу?.. О да, да! Такую тесную, что один завистник, когда я рассказывал, что мы с маршалом сделали то-то и то-то, мне заявил: «Etiam nos, poma natamus»[224].
Эне. Так обычно говорится по поводу дома, разрушенного половодьем, когда меж обломками плавают фекалии вперемежку с яблоками. При крушении же великих домов наверх всплывают, вместе с отборнейшими фруктами, такие мерзкие нечистоты, что и сказать нельзя. Однако выражение сие верно для шампиньонов, что растут на навозе, но никак не для вас.
Фенест. Ах, вот жалость-то! Знай я тогда же перевод этого изречения, кое-кто из нормандцев оказался бы в больших дураках. Надо вам сказать, что эти нормандцы[225] вечно задирали меня. Иду я однажды по улице и вижу – выглядывают они из окна и потешаются надо мной. А я, как вы, верно, заметили, не бегаю трусцою и не семеню при ходьбе на манер простого буржуа или какого-нибудь там служки, а напротив, выступаю эдак важно и степенно, потряхивая головою в такт шагам, как оно и подобает истинно светской особе[226]. Так эти висельники наняли за одно экю пару барабанщиков и наказали им ходить за мною по пятам. Я сперва было принял их за караульных и – врать не стану, – услыхав, что они лодлаживают свою дробь под мой шаг, сам с удовольствием зашагал под бой их барабанов. Однако спустя некоторое время сомнение меня взяло; что за оказия, думаю: куда я, туда и они! Я останавливаюсь – они тоже, я иду – они за мной. Наконец мне это надоело и я решительно у них спрашиваю: «Какого черта вы за мною бегаете?» На что они мне: «А какого черта вы перед нами идете?» Я им: «Какого черта вы барабаните, когда я иду? «А они мне: «Какого черта вы идете, когда мы барабаним?» Я им: «Какого же черта вы не барабаните, когда я останавливаюсь?» Они мне: «Какого же черта вы останавливаетесь, когда мы не барабаним?» И такой же ответ на все прочее. «Ах, вы, наглецы! – говорю я им наконец. – Башка господня, да я вам сейчас все ваши барабаны к дьяволу попротыкаю!» – «Глядите, как бы мы вам барабан-то на голову не нахлобучили, словно тому кюре из Сент-Эсташа!»[227] Я выхватываю шпагу – они берутся за свои... Ну, словом, я почел за лучшее войти в лавку оружейника...
Эне. Что ж, вы обратили ссору в шутку; я был свидетелем такой же забавы на рынке в Ниоре; предметом ее оказался дворянин, у коего один сапог был натянут до бедра, второй же сложился гармошкою.
Фенест. Так вот, как я уже сказал, я был весьма хорош с маршалом, и отнюдь не этот случай был причиною того, что я его покинул, да и не другие насмешки, коим я подвергался у него в доме; я даже посулил ему, коли мы затеем войну с гугенотами, что приведу из дому небольшое войско. И я на самом деле поставил бы ему тысяч восемь аркебузиров и пару тысяч кавалеристов, не считая простых пехотинцев... Однако я оскорбился наглостью приятелей моих: в один прекрасный день, за обедом, отослав лакеев, человек двадцать наших тайком сговорились явиться в четыре часа во Дворец Правосудия и пройтись по главной зале, не снимая шпор[228]. Я присоединился к компании. Но вот в чем состояло коварство: их слуги поснимали с них шпоры на лестнице, а я остался как был. И когда мы вошли в залу, они же, негодяи, меня и ославили! В ноги мне тотчас, как псы, вцепились клирики Базоши[229], а я давай их колошматить, думая, что дружки мои за меня вступятся. Куда там! – вокруг все только гогочут, а я стою побитый, дурак дураком. Потом они меня подняли на руки – ни дать ни взять точно их короля[230], – и, как вы думаете, для чего? Да для того, чтобы те мерзавцы могли безнаказанно втыкать мне булавки в задницу. Вырвавшись и удирая, я им крикнул, что тот, кто все это подстроил, свалял большого дурака, а они мне вдогонку: «Дурака мы, мол, точно, большого поваляли!» Решив оставить за собою последнее слово, я обозвал предателем того из них, кто научил клириков фехтованию булавками, и он, схвативши меня за руку, сказал на ухо: «Тогда марш на Пре-о-Клер!»[231]. Тоже нашел дурака! И я с большим достоинством возразил: «Не вам мне приказывать!» Надо вам сказать, что при мне, как нарочно, не случилось никакого оружия, разве что одна «дворянская честь»[232], но после-то я все же послал ему записку с вызовом, и с тех пор, как вы можете убедиться, всегда хожу при шпаге.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯРассказ про Матэ и четырех кюре
Эне. Приведи вы маршалу обещанный отряд во время Онисовой войны[233], вас приняли бы с распростертыми объятиями.
Фенест. Дьявольщина, да ведь тогдашняя война не против гугенотов велась; к тому же мой отряд поднял бы на подходе такую пылищу, что не видать бы нам из-за нее города, а городу – нас.
Эне. Вот похвальное благоразумие!.. Но я возвращаюсь к прежнему нашему разговору: поверьте и вы мне, что следует постоянно ходить при оружии, ибо того, кто не готов к бою, нетрудно застать врасплох, нанеся ему немалый урон. Видите ли вон того неотесанного мужика, что собирает орехи? С ним однажды приключилась история, которой, впрочем, далеко до ваших придворных приключений. Я рассказал бы вам ее, не будь мне стыдно оскорблять ваш слух деревенскими россказнями.
Фенест. О, не стесняйтесь, мсье, такие истории иногда бывают презабавны.
Эне. Наш приятель – деревенский сводник. И вот однажды порешил он устроить любовные дела четырех кюре и их служанок. Каждому из кюре он сказал: «Что это вы связались с такой грязной потаскушкой, да к тому же еще и беззубою? Давайте-ка я вас сведу с честной и опрятной девицею!» Каждой же из служанок говорил он вот что: «Неужто тебе еще не опротивел этот насквозь прогнивший развратник, который ни на что путное не годен?! Давай-ка я тебя познакомлю с кем помоложе, вон ты какая пригожая да гладкая!» Заручившись согласием всех восьмерых, а заодно и обещанием подарка от них, он велел четырем служанкам принарядиться получше; то же самое приказал он сделать всем кюре, а после взял да перемешал эти четыре парочки, получивши себе за то плащ, шляпу и пять пистолей; он только устроил так, чтобы наименее безобразная из девиц спала с его соседом. Спустя некоторое время, в один прекрасный вечер, Матэ любезничал с этой девицей в отсутствие кюре, стоял у ней под окном, но никак не мог добиться, чтобы она отворила ему дверь; тогда он пригрозил ей, что, ежели она его не впустит, он сведет со двора борова, и уже принялся было за дело, но Мадлен завопила во всю глотку: «Караул! Грабят!» Незадачливый ухажер давай бог ноги. Когда кюре вернулся домой, верная его служанка не преминула ему намекнуть, лежа с ним в постели, что вот, мол, кое-кто пристает кое к кому и ежели бы кое-кто другой знал, как кое-кто ему верен, то он не думал бы... и прочее, и прочие. Наконец, вдоволь поломавшись, назвала она кюре имя его соперника и призналась, что назначила тому свидание на завтрашний вечер; тогда кюре сделал вид, будто отправляется на этот вечер в поле – старинная уловка, известная еще со времен Боккаччо[234]. Матэ не замедлил явиться на свидание к одиннадцати часам. Беда только, что у священника не случилось при себе оружия – точь-в-точь как у вас; он вспомнил лишь о самостреле, с которым слуга его в бытность их в Лимузене охотился на кроликов во Фье[235]. Вот он и спрашивает у Мадлен, куда она подевала самострел. «Я как раз после обеда велела зарядить его», – отвечает та. Пришлось кюре идти на поиски самострела впотьмах, без свечки, чтобы Матэ не углядел света в щелку двери; таким вот манером служанка и всучила своему толстяку – да только не самострел, а мышеловку, которую эта дуреха величала самострелом. Она объяснила ему, как и за что следует дергать; кюре, отворяя дверь, ненароком задел пружину, и ему так защемило палец, что он взвыл не своим голосом. Матэ кинулся наутек, и соседям, сбежавшимся на крик, осталось лишь гадать, на кого охотился бедняга-кюре.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯБогословие в Сюржере. Ссора барона
Фенест. Вот так занятная сельская байка! Эй, деревенщина, давай руку, мы с тобою товарищи по любовным похождениям!.. Надо вам сказать, мсье, что в другую мою поездку в Сюржер я решил полечиться от одной парижской напасти[236]; в ту пору я как раз горячо ударился в благочестие и, по совету местной Богородицы, которая дала мне неоспоримое доказательство своей силы, отправился поклониться святому Ригомеру[237], что в Майезе[238].
Эне. Ну-ка, поглядим, что это за неоспоримое доказательство.
Фенест. Я храню его, как зеницу ока; хотите верьте, хотите нет, но ваши проповедники, ознакомившись с ним, мигом язык прикусили, только один молодой человек из Мейезе приписал внизу четыре слова по-гречески. Читайте, вот они.
Эне. Вижу, вижу: Ου διαλεχτεον ταις μεταφοραις[239]. Что ж, вернее некуда, ведь и ваши богословы также говорят: «Theologia allegorica non est argumentativa»[240].
Фенест. Башка святого Арно! Что-то вы больно много вычитали из одного-единственного изречения!.. Ну так вот, проделав все положенные церемонии, подцепил я там служаночку одного кюре, и она назначила мне свидание в садовой беседке. Бегу туда через какие-то мостки, падаю и плюхаюсь носом в канаву, вверх тормашками, едва не переломав себе ребра. Вот и верьте после этого, будто святой Ригомер исцеляет колотье в боку! Тут-то он как раз едва меня не изувечил[241]. Да, я и позабыл досказать вам о том забияке, что вызвал меня на Пре-о-Клер; мой лакей отнес ему записку, в которой я назначал ему встречу в полулье от города, возле часовни Святой Женевьевы; мимо Бисетра-то я поостерегся во второй раз идти – хватит и того страха, что натерпелся я тогда с колдуном. Вот отчего я и пошел в обход, каменоломнями Вожирара[242], где несколько замешкался, укрываясь от холодного ветра. Не знаю уж, долго ли околачивался в назначенном месте мой болван-противник, но он не оставил своего намерения и вызвал меня еще раз в Мулене[243], куда как раз прибыл двор, а местом поединка назвал городской сад. Размышляя, идти мне к нему или нет, я угодил в другую канаву. Да, скажу я вам, когда уж сойдутся два таких упрямца, тут только держись – нашла, что называется, коса на камень. Маршал де Бирон[244] – тот, последний, – в бытность свою в Шевутоне[245] поручил мне сразиться с одним овернцем из тамошних, и мы с этим малым отправились на лужок. Я выбрал себе пригорок: дай, думаю, заберусь повыше, не то мошенник как раз проткнет меня. Он мне приказывает спуститься, я его приглашаю подняться. «А ну, поди ко мне!» – говорит он. «Нет, поди ты ко мне!» – говорю я ему. И ни один из нас не желал уступить другому. Эдак мы препирались бы до второго пришествия, кабы не прибежали мельник с женою и не развели нас.
Эне. Похвальная осторожность – доверься вы ему, кто знает, не обвел ли бы он вас вокруг пальца. Но возможно ли, сударь, чтобы, заводя такое множество ссор, вам не случилось хоть раз сразиться как должно?!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯПоединок с Корвино
Фенест. Ну разумеется! Знаете ли вы, отчего я больше ни на миг не расстаюсь со шпагою? Месяц тому назад жил я в предместье Нотр-Дам, в Сенте[246], и там приключилась со мною напасть: маялся я животом и каждый вечер облегчался, выставляя зад в окно. Один спесивый дурак, сержант Корвино, которому на порог плюхалось то, что посылал я сверху, сперва пригрозил мне, а после улучил минуту и вдвоем с женою напал на меня: сам выпалил холостым зарядом, а его половина воткнула мне в зад спицу. Ух, что кровищи было – полны штаны и чулки! Я заорал во всю глотку и бегом к знакомому цирюльнику, который, приспособив свой наипервейший аппарат, обмыл мне из него зад добрым белым вином, да еще подогретым; затем, не обнаружив никакой раны и получив шиш с маслом в уплату, замахал кулаками, крича, что он мне не банщик, а армейский лекарь, и что он сыщет на меня управу. Ну, думаю, пропал я совсем, с этим пройдохою шутки плохи; позже узнал я от соседей, что нанес мне сей урон именно Корвино, которого, благо он был хромоног и сухорук, я и вызвал на конную дуэль, назначив место на Королевском лугу. Один монах-францисканец, коему я исповедался перед поединком, наговорил мне об этом негодяе сплетен с три короба, описав его как хитрейшего из обманщиков – вроде тех, что выведены в «Амадисе»[247]. Вот, стало быть, явился Корвино в назначенный час и первым делом заявляет, что хотел бы удостовериться, нет ли на мне кольчуги. И что ж, вы думаете, сделал проклятый калека? Он дернул вниз узду моего коня и в тот же миг ткнул ему в нос свой костыль, чтобы заставить отвернуть голову. Я схватился было за шпагу, чтобы проткнуть ему горло; он парировал удар костылем, нацелив его прямо в меня, и тут конь мой умчал меня в городское предместье, а был, замечу вам, базарный день, и лошадей там собралась чертова пропасть. Увечный негодяй не отставал от меня ни на шаг и беспрестанно колотил и колол своей клюкою. Тут подвернулся мне, на беду, каноник Руа, ехавший верхами в Терак[248], и мой взбеленившийся конь выкинул его из седла и покрыл его кобылу. Народ кругом хохочет, держится за бока, а Корвино, видя меня в столь плачевном положении, кричит: «Давай, давай, хоть одно доброе дело сделаешь!» Хуже всего было другое: собравшиеся принялись что было сил колотить и пинать моего жеребца, чтобы заставить его слезть с кобылы, притом немало пинков досталось и на мою спину, каковые удары я не почел оскорблением собственной чести, ибо назначались-то они моему коню, а не мне. Вдобавок, эти канальи во всю глотку распевали «Жеа-на Футакена»[249]. Но что вы хотите, не мог же я вызывать на дуэль всю эту сволочь! Да, совсем из головы вон: когда Корвино скакал за мною следом, то кричал, что победа, мол, на его стороне. Такого афронта я не вытерпел и потребовал разбирательства. Мэр, который судил наш поединок – ловкая бестия! – указал мне на его увечье, отметил, что я пришел на место вторым, и, наконец, заключил, что будь он в моей шкуре, то удовольствовался бы столь благополучной развязкою, – словом, уговорил меня все забыть.
Эне. Полагаю, будь он сам на вашем месте, он бы уж точно постарался все забыть, да поскорее; что же до меня, то и не уговаривайте забыть вашу историю. К сему добавлю, что стычка ваша – знатное мошенничество, хоть и не при дворе учиненное.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯВорожба при дворе о предмете любви барона
Фенест. Я был свидетель тому, как в покоях короля рассказывали о точно такой же ссоре с подобным же прекрасным исходом. Ей-богу, не пожалел бы и сотни пистолей за описание этого поединка! Вот чем и блистает двор: отнимите у него дам, дуэли да балеты, так и смотреть не на что. Там, при дворе, равно как и в деревне, всегда находилась целая толпа завистников моему везению. Но довольно уже говорено о деревне; лучше расскажу вам, как однажды беседовал я с одним придворным по имени Сен-Феликс[250], вхожим ко всем принцам и принцессам. И вот, когда зашла у нас речь о ворожбе, он мне признался, что разбирается в сих делах не хуже, чем Козимо[251], Цезарь[252], священник-малютка[253], кюре Сен-Сатюрнена[254] и даже мессир Луи из Марселя[255], который был искусником в колдовстве с жабами, приворожил и испортил сто двадцать девственниц и съел за свою жизнь столько заговоренных облаток, что уж, конечно, заткнет за пояс тех двух священников, о процессе над коими вы, верно, слышали; словом сказать, он взялся, коли будет на то мое желание, свести меня в одно знатное общество, где сам проводит вечера, и притом так, чтобы я остался незамеченным. В подкрепление своих слов он прислал ко мне своего лакея по имени Вюльпен[256]. Засим приказал он мне вывернуть наизнанку плащ и шляпу и, взявши в каждую руку по щепоти золы, бросить ее одной рукой кверху, другою же – книзу, произнеся при этом заклинание: «Каруд и лесо я!»[257]. После каковых слов я вошел в комнату, где сидели мой и его лакеи, и вот один из них с размаху налетел на меня, второй пнул в ногу, так что чуть кость не растрощил. Я и поверь, что стал невидим, и отправились мы с моим приятелем к одной герцогине; там горничная, которая как раз плоила брыжи, заехала мне горячим утюгом в нос, над чем я втихую посмеялся. Еще день спустя приятель мой велел мне ехать туда верхом; ну и переполох же поднялся! – дамы все разбежались и попрятались под кроватями, затем что конь мой стал лягаться; но когда Сен-Феликс увидал, что на крик спешат конюхи с вилами и служанки с хлыстами из бычьих жил, он меня вывел за двери и велел вновь надеть вывернутые плащ и шляпу; тут же мигом все утихомирились. В другой раз он меня привел туда же под видом льва, потом осла (при этом таща за ухо), а однажды, когда я влюбился в одну даму, он превратил меня в скамеечку, на каковую Фервак и уселся подле моей избранницы – едва хребет мне не сломал, плюхнувшись на мою спину. Таким образом я имел удовольствие выслушать их любовные излияния, среди коих они злословили о бедном бароне Фенесте. Наконец, покровитель мой, видя, что у «скамеечки» совсем было подломились ноги и что она вся взопрела от тяжких усилий, подошел к маршалу со словами: «Вы желали присутствовать на вечернем туалете у короля, так уж пора отправляться!» – и тем самым освободил меня от невыносимой тяжести. Когда мы вволю позабавились эдаким манером, он выдумал новую затею: однажды вечером привел меня к гостям в полном параде, внушив присутствующим, будто я голый; для этого фокуса он научил меня другому заклинанию: «Навлоб и анитокс я!» Дамы, что помоложе, вскрикивали и закрывали лицо; старые же, вместе с лакеями, собрались отстегать меня. Тогда он живенько вывел меня через гардеробную, уверяя, будто заколдовал их всех. По дороге домой я ему признался, что дама, в которую я влюблен, беседуя со мной, всегда кладет, как бы невзначай, руку мне на гульфик; так вот не мог ли бы он привести меня к ней совсем голым, но так, чтобы всем казалось, будто я одет? «Нет ничего легче!» – отвечает он. На следующий вечер он завел меня в какую-то каморку и там пособил раздеться. Когда я уже снял рубашку, что-то мне стало не по себе; я вспомнил, как накануне дамы остерегали меня: «Смотрите, не явитесь к нам в голом виде, не то спознаетесь с плеткою!» Я и шепчу Сен-Феликсу на ухо: «Отчего же я сам вижу, что гол?» На это он запальчиво мне возражает: «Да где ж ваша хваленая честь?! С каких пор барон де Фенест робеет?!» Таковые слова раззадорили меня донельзя, и я впрыгнул в залу, точно лев, а дамы и девицы от меня врассыпную да через двери в сад. Этот коварный Сен-Феликс намеревался получить удовольствие с двух сторон, а потому тоже и дам не предуведомил. Так что я успел покрасоваться перед теми, кто замешкался, – перед одной красивой девицей, одной почтенной дамой в чепце и двумя мальчишками-пажами, которые тут же пустили в ход ремни и трости. Несколькими ударами они загнали меня обратно в гардеробную, где я и укрылся от них. Зачинщик после оправдывался тем, что мы якобы позабыли произнести особое заклинание, на сей раз такое: «Аклап и енитокс оп!»
Эне. Что ж, всякий чародей может впасть в ошибку, дьявол ведь горазд на всяческие коварства. Но вернемся к Парижу: меня не удивило ваше рассуждение о том, что не видевший его не видел ничего, – в деревне и впрямь таких развлечений не видано. Но гвоздь вашей истории в изречении «А где же честь?!» Вот уж поистине слова, которые подвигают людей на всяческие небезопасные авантюры, ведущие не к одним только ударам хлыста или ремня, а и на виселицу и на эшафот. Знавал я таких, что и сифилис заполучали из чувства чести; по этому поводу я намерен рассказать вам сказочку в обмен на вашу; в ней как раз осмеивается подобная «честь»; хочу только напомнить, что в вашей последней истории «быть» и «слыть» пришли к полному согласию.
Фенест. Мало того, проделки мои сурово осудили в Лувре, и я с досады отправился в эту экспедицию. Но послушаем-ка теперь вас.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯСлучай с Брийбо. Об изречении «А где же честь?!»
Эне. Король Наваррский находился в ту пору в Ажене[258], где обещал подарить одну из ночей своего Королевского величества старой шлюхе, прозванной Марокеншею, с условием, что взамен ему достанется одна из ее молодых сестер-красоток. Старая развратница счет потеряла дурным болезням, и кожа у ней вся шла пятнами, отчего и присвоили ей эдакое прозвище. Вот в один прекрасный вечер сей принц пробрался задами, мимо конюшни, к ее дому в компании сьера де Дюра[259], еще нескольких придворных и Перотона[260], который тащил лестницу. Заодно пристал к ним один рыжий молодец по имени Брийбо[261], блестящий франт, хоть и не в чести он был при дворе. Поначалу приняли его нехотя, но, когда лестница была уже приставлена к окну, короля взяло сомнение, не слишком ли дорого обойдется ему обладание пятнистыми прелестями нимфы; он обратился к Брийбо с вопросом, верный ли тот ему слуга. Брийбо было на попятный, но тут король прямо приказал: «Идите вместо меня и возвращайтесь, а там – молчок!» – «Могу ли я позволить себе дерзость, – возразил Брийбо, – занять место моего повелителя!» На что король ему: «Да вы просто струсили! Где же ваша честь?! Коли вы ею дорожите, делайте, что я вам велю!» Тут бедняга понял, что на карту поставлена его репутация; он прыгнул к лестнице, словно лев – точь-в-точь как вы тогда нагишом в залу! – и, найдя окно отворенным, ввалился в него, а затем в постель, где и был принят с нежными поцелуями и подобострастными речами. Он решил отделаться, не раздеваясь, но не тут-то было; дама заявила, что это-де не по-королевски. Вслед за чем снимает с него штаны и принимается стаскивать камзол. Потом, улегшись с ним под полог, развратница просит – словно мало ей самого дела – еще и преамбулы: «Как, сир, вы не удостоите ни единым королевским словом бедняжку, которой оказали столь высокую честь?» Наш немой так торопился восвояси, что, забывшись, шепнул ей: «Тише, я вовсе не король». – «Что за черт, а кто же вы?» – воскликнула дама. И, едва он выговорил свое имя, как она завизжала на весь дом: «Брийбо, кой дьявол, Брийбо! На помощь! Грабят! Убивают!» И высунулась в окно, вопя на всю округу: «Караул! Караул! Караул!» Увидав приставленную к окну лестницу, она попыталась ее отшвырнуть и, не достигнув успеха, завизжала «Караул!» еще громче. Незадачливый любовник услышал внизу шум – то проснулись два брата этой чертовки, оба капитаны. Пока она пыхтела над лестницею, он выбежал в дверь спальни, попал на галерею, с нее спрыгнул на черный двор и прополз по водостоку в сад советника, где проживал сьёр де Фронтенак[262], который тем временем находился в свите короля. Там бедняга сорвался с виноградной лозы и повис на ветвях, разорвав рубашку до пупа и болтаясь в воздухе, точно паяц на ниточке. Пребывая в столь бедственном положении, слышит он, как чуть ли не весь город с истошными воплями «Караул! Стража!» сбегается к дому, а на улицах забили в барабаны – не то в восемнадцать, не то в двадцать, – задудели в трубы, ударили в колокола. Он уж и барахтаться перестал, боясь обнаружить себя, как вдруг через беседку пробежали лакеи господина де Фронтенака, несущие оружие своему хозяину; на бегу один из них угодил нашему приятелю острием шлема в ляжку, а потом гребнем того же шлема полоснул по причинному месту и сам упал от толчка. Второй слуга, видя что-то белое, болтающееся в воздухе, и своего поверженного наземь товарища, завопил: «Avete, omnes spiritus!»[263]. На что наш висельник прежалостно воззвал: «Друзья мои, пощадите!» При этих словах храбрецы решились захватить его в плен, и он взмолился: «Не показывайте меня никому, а я вас отблагодарю!» Тут они поняли, что он-то и есть один из тех злодеев, от коих пошел весь переполох, сняли его с дерева и отвели, под честное слово, что не сбежит, в уголок конюшни, давши ему накинуть синий плащ с желто-белою каймою. Пленник, не зная, как унять всю эту суматоху, умолял их не двигаться с места, клялся и божился, что все это пустяки, что он исправит дело, что влезать на лестницу должен был вовсе не он и что он сам был обманут. Выслушав его мольбы и заверения, один из слуг, псарь, сбегал в покои короля, дабы сообщить, что они схватили кого-то из зачинщиков сей проказы. Король уже начинал понимать, что из невинного сумасбродства вышло нечто совсем иное, когда младший Фронтенак прибежал с докладом, что он наведался с фонарем в конюшню и видел там Брийбо, сам оставшись незамеченным. К концу ночи, когда переполох улегся, король решил доставить себе удовольствие самолично освободить пленника и отправился со всей развеселою компанией в конюшню, где и поручился за Брийбо перед слугами. Затем они увели его оттуда, хромающего, с нахлобученным на голову капюшоном плаща, подол коего Перотон нес, как шлейф, ибо он волочился по земле; так они привели его в спальню короля, где и почествовали под громкие крики собравшихся: «Да здравствует честь, и любовь также!» Но ничто так не разозлило Брийбо, как панаш, который проказники сорвали с головы Фронтенакова мула и привязали ему к заднице.
Фенест. Ай да история! В жизни такого не слыхивал; неужто взаправду все так и было?!
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯО том, что лучше – быть или слыть. Отход барона ко сну
Эне. Мы с самого начала сурово осудили всяческие выдумки и враки и рассказываем лишь о подлинных событиях; вот разве что иногда позволим себе приписать одному то, что приключилось со многими. Суть рассуждений наших сводится к следующему: в шести вещах весьма опасно слыть, а не быть; вот они, эти вещи: богатство, сладострастие, дружба, честь, служба королю или отечеству и, наконец, вера. Ибо, рассчитывая обогатиться, вы рискуете все потерять; гонясь за парижскими усладами, заполучаете сифилис; полагаясь на друга, свою собственную спину подставляете под хлыст; выказывая честь, наградою себе видите побои либо всеобщее презрение. Две же последние вещи имеют вдвое большее значение – и оттого еще более тяжкие последствия: обмануться в них страшнее вдвойне, ибо те, кто лишь делает вид, будто радеет о всеобщем благе, благо сие получает – но только для себя одного. По этому поводу в Лудене[264] сложены были куплеты; вот как изображаются в них эдакие ревнители всеобщего благоденствия:
Никто войны не хочет,
Всяк о добре хлопочет,
Одно добро любя.
Одним добром все меря,
В одно добро лишь веря,
Но только... для себя.
Однако если даже и здесь можно еще обойтись видимостью, то в религии, которая есть последний пункт из названных шести, обман немыслим и даже гибелен, ибо лицемерие, еще простительное сильным мира сего в игре, дружбе, войне и службе, особенно свойственно вере. Впрочем, беседа наша в столь поздний час и на ходу не позволяет мне продолжать – пора ко сну. Эй вы там, возьмите эти шандалы!.. Идемте, сударь!
Фенест. Ох, ну можно ли так небрежно выражаться! Отчего бы не сказать «канделябры»?! Они ведь серебряные и слишком даже тонкой работы для деревни!
Эне. Идемте же, сударь! Я даже не спрашиваю вас, ляжете ли вы на перине, – вы слишком долго прожили при дворе, чтобы почивать на чем-нибудь другом.
Фенест. В этой спальне деревней и не пахнет. Ах, какие прекрасные у вас гобелены!
Эне. Доброй ночи, сударь; если нужно, располагайте мною, я весь к вашим услугам.
Фенест. О что вы, мсье, это я ваш слуга!
Эне. Ну, не будемте устраивать лиможских церемоний.
Фенест. Это как понимать?
Эне. Несколько лиможцев однажды убили целую ночь, расточая друг другу подобные любезности, – никто не захотел остановиться первым.
Фенест. Ага, понятно... Эй, Шербоньер, Эстрад, глядите у меня, ковры сапожищами не пачкать! Да не вздумайте воровать, башка господня! Здешний хозяин – малый не промах.
Шербоньер. Вы, сударь, еще не знаете, кто он таков! Я вам на ухо шепну, потому как он скрывает свое имя. Это господин N...
Фенест. Башка господня! Пойду-ка я к нему, объяснюсь... Нет, не надо мне камзола, дай-ка накину плащ, сойдет за халат... Как, монсеньор, это вы? Ну не грех ли вам таиться? Да ведь вас все знают, вы занимали такое высокое положение[265], столько услуг оказали королю, а в благодарность у вас отняли и старые, и новые пенсии, вашему гарнизону уж два года как не платят жалованья, вас ограбили – это вас-то, кому ничего не стоило бы ограбить других, и при всем том вы не пожелали рассуждать о государстве! Я тут кое-что разузнал от вашего секретаря.
Эне. Я секретарей не держу; тот, кто пишет под диктовку, слишком много знает, а мне не желательно мстить словом врагам моим, что нанесли мне урон. Я готов спокойно принять и смерть, и разорение от руки моего короля, зато имена тех, кто его именем притеснял меня, я и в гробу помнить буду. Им я сумею воздать должное иначе.
Фенест. Завтра утром я докажу вам, что мне известны многие придворные тайны; я порасскажу вам новости, которые вы сможете потом использовать затем, чтобы очернить кого захотите.
Эне. Доброй ночи, сударь, отправляйтесь-ка в постель; я вижу, вы совсем продрогли.
Фенест. Храни вас Господь!