Впрочем, эта неизлечимая болезнь не мешала ей каждый день таскать на базар тяжеленные корзины, а на праздники выпивать бутылку денатурчика. «Денатурчик» — так ласкательно называли Кныши страшный синий спирт-денатурат, на бутылке которого нарисован череп с костями и написано: «Пить нельзя. Отрава». Кныши не обращали внимания на ту надпись. Кныши что-то там такое делали с денатурчиком и потом пили его. Кныш был в этом деле тонким специалистом. Он говорил:
— Житомирский денатурчик — то действительно гадость, отрава. А вот черниговский… это, я вам скажу, здоровье! Украинский женьшень! Пей — и до ста лет проживёшь.
И Кнышиха и особенно Кныш любили выпить. Кныш выпивал почти каждый день. А на праздники, то есть на Новый год, на рождество, на Первое мая, на светлое воскресенье, на пасху, на День физкультурника, на храм и т. д. (Кныши не пропускали ни одного ни церковного, ни нашего, советского, праздника), они выпивали семейно, вдвоём.
В такой день с утра Кнышиха выходила за ворота и крестилась на телевизионную антенну, которая стояла на крыше сельского клуба (поскольку церкви в нашем селе не было, все богомольные бабы крестились у нас на телевизионную антенну, похожую на крест).
Потом Кнышиха возвращалась к себе во двор, где стоял под вишней уже накрытый стол, и начинался праздничный завтрак. Через какой-то час из-за великой китайской стены уже слышалось:
Ах, зачэм эта ноччч
Так была хороша-а-а —
Не болела бы грудь,
Не страдала б душа…
Это пели гнусавыми голосами пьяные Кныши. После чарки их всегда тянуло на песню. Пели они долго, часа два или три. Пели и украинские народные, и русские, и песни советских композиторов, и песни из кинофильмов, и даже танго.
А потом до самого вечера Кныши в два голоса оглушительно, с перебоями храпели в саду, и благодаря денатурчику от них несло таким перегаром, словно это спали не люди, а за забором работали два трактора.
Праздновали Кныши всегда только вдвоём. Никого к себе не приглашали. К ним никто не ходил, и они ни к кому. Очень были скупые и боялись, чтобы кто-нибудь не увидел, что у них дома есть. На людях всё время прибеднялись.
— Да я же такой голый! Гол как сокол! — говорил Кныш. — С хлеба на воду перебиваемся. Чтоб я бога не видел! Даже на зиму ничего не запасли…
Зато Кнышиха каждое утро, отправляясь на базар, сгибалась под тяжестью двух огромных мешков. В них стояли корзины, сулеи с молоком. Корова у Кнышихи была одна из лучших в селе.
Я однажды слышал, как бабы говорили про ту корову:
— Ох же и молоко у той коровы! Ох же и молоко! Ну как смалец! Хоть ножом режь.
— Эге. Так что ж ты хочешь, как она её хлебом кормит. Каждый день тянет из города мешок. А в том мешке, думаешь, что? Булки! Батоны по двадцать две копейки штука. Корми я свою Лыску так, она тебе сметаной доиться будет.
— Ну да! А на базаре, я видела, продаёт молоко реденькое-реденькое, синее. Наполовину разбавляет, не меньше.
— И куда только милиция смотрит.
— Милиции не до Кнышихи. Милиция шпионов и бандитов ловит.
— А Кнышиха не бандит разве? Настоящий тебе бандит.
Короче, происходило за великой китайской стеной что-то не то, что-то подозрительное. Мы с Явой это уже давно заметили.
Однажды мы слышали, как Кныш таинственно сказал Кнышихе:
— Скоро будут у нас большие перемены… Как я тебе говорил. Сведения точные.
А то как-то вечером, когда уже стемнело, приезжали к ним какие-то два верзилы на мотоцикле с коляской, нагрузили что-то в коляску и сразу же уехали. И потом ещё дважды приезжали, и опять-таки вечером.
А однажды возле чайной Кныш, изрядно уже подвыпивший, кричал своим собутыльникам:
— Не боюсь я вашего Шапки… Какой он Шапка! Штаны он, а не Шапка. И не председатель-голова, а это самое… Он у меня вот здесь. — Кныш показал кулак. — Я уже написал куда следует. Скоро вашему Шапке дадут по ш-шапке… Фить — и нету… Ги-ги-ик!
Иван Иванович Шапка, председатель нашего колхоза, был очень хороший хозяин, и все у нас очень его любили. Все, кроме бездельников, лодырей и пьяниц, которым он спуску не давал. И Кныш всё время писал на Шапку жалобы и заявления, куда только можно. Причём писал всегда так, чтобы люди видели. Открывал ворота, выносил на двор стол, садился и, как школяр, склонив набок голову и высунув язык, царапал что-то на бумаге.
— О, опять пишет какую-то собаку, — насмешливо говорил дед Варава.
Жалобы Кныша, конечно, вреда председателю никакого не приносили. Но у людей тёмных вызывали к Кнышу уважение и даже боязнь — раз человек пишет, значит, силу имеет. Когда-то, говорят, Кныша из-за этих заявлений даже разумные люди боялись. Это делало его в наших глазах ещё более таинственным и загадочным.
И уж совсем мы сбились с толку после одного случайно услышанного нами разговора…
Дело было в Киеве, куда мы всем классом ездили на экскурсию во время зимних каникул.
Как-то раз, когда наши направились на концерт в филармонию, мы с Явой «на минуточку» отстали, чтобы сбегать посмотреть на находящееся поблизости «чёртово колесо». (Хотя оно зимой и не работает, но всё равно интересно.)
Побежали, покрутились возле «чёртова колеса» (жаль, что не работает!), собрались идти назад, смотрим — а на скамейке сидит Кныш с каким-то незнакомым человеком. Сидит спиной к нам — нас не видит. Но зато мы его сразу узнали. И удивились, конечно. Что он тут делает? В Киеве, возле «чёртова колеса»… Остановились. Слышим такой разговор.
— Четвертак, не меньше, — говорит Кныш.
— Двадцатку, больше не могу, — говорит человек.
— Да вы знаете, как я рискую! Думаете, хочется в тюрьме сидеть? Четвертак, не меньше.
— Ну хорошо, не по-вашему, не по-моему — двадцать три.
— Только четвертак. Не могу меньше. Не могу!
Тут они вдруг умолкли: по аллее шёл милиционер. Кныш и незнакомый человек вскочили и исчезли.
С тех пор этот подозрительный разговор не давал нам покоя.
— И что бы это могло значить? — говорил Ява, медленно прищуривая левый глаз.
— Ага, что? — говорил я, прищуривая правый.
— Слушай, — прищурил Ява оба глаза, — а может, Кныш шпион? И это он нашу родину продавал?
— Что-то очень дёшево. Двадцать пять рублей за родину?…
— А откуда ты знаешь, что рублей? Может, тысяч, а то и миллионов.
— Ну да? — недоверчиво сказал я.
— Вот тебе и «ну да». Нужно за ним следить.
— Нужно, — согласился я.
И мы начали следить. Регулярно. Почти каждый день.
Однако наши наблюдения пока что никаких результатов не давали. Кныш возился по хозяйству, кормил свиней, чистил коровник, ремонтировал сарай и ничего шпионского, к сожалению, не делал. Честно говоря, мне уже начали надоедать эти наблюдения. И вот я уже дал слово, что лезу на великую китайскую стену в последний раз.
Ничего интересного мы опять не увидели. Кныш копался на огороде. Кнышихи не видно — то ли в хате, то ли совсем нет дома. Поглядев минут пять, мы уже собирались слезать, когда вдруг из хаты вышла Кнышиха и сказала:
— А ну поди-ка глянь на улицу, нет ли кого, и калитку запри. А то ещё увидят эти злыдни…
Мы сразу навострили уши.
Кныш выглянул на улицу, осмотрелся, потом запер калитку и пошёл вместе с Кнышихой в хату.
— Слыхал? Видал? — взволнованно шепнул Ява.
Я не знал, что ответить.
— Надо как-то подглядеть, что они будут в хате делать, — заявил Ява. — Может, шпионские деньги в наволочку зашивать будут или по рации передавать что-нибудь…
— Давай перелезем через великую китайскую стену, а потом на орех, который возле хаты, с него через окно всё будет видно, — шепчу я.
— Айда.
Мы не стали терять время и через какую-то минуту уже сидели в густых ветках ореха и вглядывались через окно в хату Кнышей. В хате было темновато, и мы не сразу разобрали, что там происходит. Наконец увидели, что Кныш и Кнышиха сидят за столом с ложками в руках и что-то едят. Мы хорошенько присмотрелись и удивлённо глянули друг на друга. Кныши ели… торт. Обыкновенный бисквитный торт с кремовыми и шоколадными розами и вензелями. Ели торт ложками, как кашу. Ели тайком, спрятавшись от людей, как воры.
— Ну всё, продал! — неожиданно прошептал Ява.
— Что продал? — не понял я.
— Родину продал, иуда! Раз торты ложками уминают, значит, всё! — Ява сказал так решительно и убеждённо, словно торт был неоспоримым доказательством Кнышовой измены.
Мы были так взволнованы, что даже не заметили, как Кныш вышел из хаты. Увидели его лишь тогда, когда он уже стоял на крыльце и, отрыгивая, скручивал себе цигарку. От неожиданности я вздрогнул, и ветка подо мной треснула. Этого было достаточно, чтобы Кныш заметил нас.
— А вы что тут делаете?! Ах вы ворюги! Ах вы щенята! По чужим деревьям лазите, стервецы! Вот я вас сейчас! Я вам ноги из штанов повыдёргиваю-повырываю за такое дело! А ну слазьте, злодюги!
Он стоял под деревом и так размахивал руками, что казалось, от этого поднялся ветер. Слезть — это означало верную гибель. И мы закарабкались вверх.
Кныш продолжал бушевать внизу.
— Дядя, детей любить надо, — вдруг жалобно сказал Ява.
— Да-да, нас надо любить, — поддакнул я, со страхом прислушиваясь, как трещит подо мною ветка.
— Все советские люди любят детей, — продолжал Ява. — Об этом и учительница говорила, и во всех газетах написано.
Кныш совсем рассвирепел:
— Я вас полюблю! Я вас так полюблю, что опухнете! Вы разве дети? Бандиты вы, а не дети! Убивать надо таких детей!
И тогда Ява сказал:
— Дядя, а вы знаете, мы вас в Киеве видели. Как вы в парке с каким-то дядей торговались…
И Кныш вдруг умолк. Сразу. Так, как будто бы выключили радио. Потом что-то такое невнятно прошамкал, что мы и не разобрали, и снова умолк. Вид у него был обалделый и даже придурковатый.
Кнышиха, которая на крики своего мужа вышла из хаты и стояла на крыльце, тоже какое-то время смотрела растерянно. А потом набросилась на Кныша: