Я повиновалась и, пройдя мимо него, оказалась в холле или в кухне, освещенной весело горящим огнем и настольной лампой под абажуром. Всю ее обстановку составляли кухонный шкаф для посуды, грубо сколоченный стол и несколько деревянных скамей; на одну из них доктор жестом велел мне сесть и, пройдя через другую дверь, исчез где-то в комнатах, оставив меня в одиночестве. Вскоре откуда-то из глубины дома донесся металлический скрежет, сменившийся тем самым «биением сердца», которое некогда испугало меня в долине, но теперь оно раздавалось так близко, что едва ли не оглушало, а от его равномерных, грозных ударов пол словно сотрясался под ногами. Не успела я унять охватившую меня тревогу, как вернулся доктор, и почти в ту же минуту на пороге появилась моя мать. Но как описать безмятежность и упоение, читавшиеся в ее чертах? Во время этой краткой скачки для нее, казалось, прошли целые годы, чудесным образом вернув ей юность и красоту; глаза ее сияли; улыбка трогала до глубины души; она явилась мне точно уже и не женщиной, а ангелом, исполненным восторженной нежности. Я бросилась было к ней в некоем священном ужасе, но она слегка отпрянула и приложила палец к губам, жестом одновременно лукавым и вместе с тем неземным. Доктору, напротив, она протянула руку как другу и помощнику, и вся эта сцена столь потрясла меня, что я даже забыла обидеться.
– Люси, – сказал доктор, – все готово. Вы пойдете одна или ваша дочь будет сопровождать нас?
– Пусть Асенефа пойдет со мной, – отвечала она. – Милая Асенефа! В час, когда мне предстоит очиститься от всякого страха и скорби, забыть саму себя и все мои земные привязанности и склонности, я желаю быть рядом с нею, но не ради себя, а ради вас. Если же не допустить ее ко мне, то, боюсь, она превратно истолкует вашу доброту.
– Мама! – вне себя вскричала я. – Мама, что все это значит?
Но моя мать, со своей сияющей улыбкой, только проговорила: «Ш-ш-ш, тише!» – словно я вернулась в детство, заболела и мечусь в горячечном бреду, а доктор уговаривает меня успокоиться и более не тревожить ее.
– Вы сделали выбор, – продолжал он, обращаясь к моей матери, – который, как ни странно, нередко испытывал искушение сделать я. Вечно был я одержим двумя крайностями: все или ничего, никогда или сию же минуту – вот какие несовместимые желания меня терзали. Но избрать компромисс, удовлетвориться полумерой, тускло померцать немного и потухнуть – нет, такие помыслы никогда, с самого рождения, не могли утолить мое честолюбие.
Он пристально посмотрел на мою мать, с восхищением и не без зависти во взгляде, а потом, глубоко вздохнув, повел нас во внутреннюю комнату.
Она была очень длинна. От одного конца до другого кабинет этот освещали множество ламп, как я догадалась по их разноцветному свету и непрестанному потрескиванию, с которым они горели, электрических. В дальнем конце кабинета за открытой дверью виднелся вход в пристройку, род сарая, прилаженного возле печной трубы, и был он, в отличие от кабинета, освещен красными отблесками, падающими словно бы от печных заслонок. Вдоль стен стояли полки с книгами и застекленные шкафы, на столах громоздились приборы, потребные для химических исследований, в свете ламп поблескивали большие стеклянные аккумуляторные батареи, а через отверстие в коньке крыши возле двери в сарай внутрь был пропущен массивный приводной ремень, он двигался под потолком на стальных шкивах, медлительно и неуклюже, то и дело подрагивая, сотрясаясь и оглашая кабинет жутковатыми звуками. В одном углу я заметила стул, установленный на хрустальных ножках и обвитый проволокой, что показалось мне очень странным. К нему-то моя мать и проследовала быстрым, решительным шагом.
– Это он? – спросила я.
Доктор молча склонил голову.
– Асенефа, – произнесла моя мать, – завершая в скорби свой земной путь, я обрела одного заступника. Погляди на него, вот он: это доктор Грирсон. О дочь моя, будь благодарна нашему другу!
Она села на стул и обхватила руками шары, которыми заканчивались подлокотники.
– Я все делаю правильно? – спросила она, посмотрев на доктора таким сияющим взглядом, что меня невольно охватил страх за ее рассудок. Доктор еще раз кивнул, но на сей раз прильнув к стене. Вероятно, он дотронулся до какой-то тайной пружины. Едва заметная дрожь пробежала по телу моей матери, покойно сидевшей на стуле, черты ее на мгновение едва заметно исказились, и она откинулась на спинку, словно отдаваясь наконец усталости. Я тотчас же бросилась к ней, приникнув к ее коленям, но руки ее, когда я захотела прикоснуться к ним, бессильно упали; лицо ее все еще освещалось трогательной улыбкой, но голова опустилась на грудь; душа ее покинула тело.
Не помню, сколько прошло времени, прежде чем, подняв на миг заплаканное лицо, я встретилась глазами с доктором. Он устремил на меня взор столь испытующий, столь жалостливый, столь сострадательный, что, даже всецело поглощенная своим горем, я была поражена и невольно сосредоточила на нем внимание.
– Довольно предаваться скорби, – велел он. – Ваша мать отправилась на смерть, словно на брачный пир, и умерла там же, где и ее муж. Но теперь, Асенефа, пора подумать о живых. Идите за мной в соседнюю комнату.
Я последовала за ним точно во сне; он усадил меня у огня, дал мне вина, а потом, расхаживая туда-сюда по каменному полу, обратился ко мне со следующей речью:
– Теперь вы, дитя мое, остались одна на свете, да к тому же под непосредственной опекой Бригема Янга. В обычных обстоятельствах вам было бы суждено сделаться пятидесятой женой какого-нибудь гнусного старейшины или, если бы вам, по представлениям этой земли, особенно посчастливилось, обратить на себя взор самого президента. Такая участь для девицы вроде вас горше смерти; уж лучше умереть, как умерла ваша мать, чем с каждым днем все глубже погружаться в бездну низости и отчаяния, уготованную любой мормонской женщине, которая с рождения обречена постепенно и неумолимо утрачивать все лучшие свои качества. Но нельзя ли вырваться отсюда? Ваш отец попытался было, и вы сами видели, сколь уверенно действовали его тюремщики и сколь бдительным стражем стал на его пути к свободе рисунок, бегло начертанный на камне, неодушевленный предмет, которого одного довольно было, чтобы вселить в вашего отца смертельный страх и заставить отказаться от его намерения. Там, где потерпел неудачу ваш отец, поступите ли вы мудрее, окажетесь ли вы счастливее? Или вы тоже смиритесь с тем, что усилия ваши бесплодны?
Я следила за его речами, охватываемая попеременно самыми разными чувствами, но наконец, кажется, осознала, к чему он клонит.
– Я поняла! – воскликнула я. – Вы справедливо обо мне судили. Я должна последовать примеру своих родителей, и я не просто хочу поступить, как они, я жажду!
– Нет, – отвечал доктор. – Не стоит приговаривать себя к смерти. Мы можем разбить треснувший сосуд, но сосуд совершенный сбережем. Нет, не такую надежду лелеяла ваша мать, и я вместе с нею. Я вижу, – воскликнул он, – как девица окончательно превращается в женщину, как все ее задатки развиваются, как, подающая большие надежды, она превосходит все ожидания! Разве осмелился бы я задержать рост создания столь чудесного? Это ваша мать предложила, – добавил он уже иным тоном, – чтобы я сам на вас женился.
Боюсь, что на лице моем при одной мысли об уготованной мне судьбе изобразился настоящий ужас, потому что он поспешил меня успокоить:
– Не тревожьтесь, Асенефа. Как бы стар я ни был, я помню бурные фантазии юности, – уверил он меня. – Я прожил жизнь в лабораториях, но за бессонным бдением возле колб и реторт не забыл, как бьется молодое сердце. Старость смиренно просит избавить ее от невыносимых мук; юность, схватив удачу за косы, требует радости, положенной ей по праву. У меня еще живы в памяти блаженства молодости; нет никого, кто бы острее чувствовал их, кто бы завистливее наблюдал, как им предаются другие. Я лишь дал себе зарок не уступать своим желаниям до сего дня. Что же, подумайте: вы остались без всякой помощи и поддержки, единственный друг ваш – этот пожилой исследователь, наделенный хитроумием, коварством и изворотливостью старика, но сострадательностью и чувствительностью юноши. Ответьте мне на один только вопрос: избежали ли вы тенёт, которых мир именует любовью? Свободно ли ваше сердце, вольны ли вы еще в своих желаниях? Или ваши очи и слух ваш уже пребывают в сладком рабстве?
Я отвечала ему сбивчиво, вероятно сказав, что сердце мое упокоилось в могиле вместе с моими родителями.
– Довольно, – остановил он меня. – Часто, слишком часто судьба судила мне исполнять те обязанности, о которых мы говорили сегодня; никто в Юте не мог справиться с ними столь образцово, и потому я стал пользоваться определенным влиянием, которое сейчас отдаю всецело в ваше распоряжение, отчасти в память моих покойных друзей, ваших родителей, отчасти ради вас самих, ибо я испытываю к вам искреннее сочувствие. Я пошлю вас в Англию, в великий город Лондон, где вам предстоит ожидать жениха, которого я избрал для вас. Это будет мой сын, молодой человек, подходящий вам летами и не обойденный той пригожестью, какой требует ваша юность. Поскольку сердце ваше свободно, вы можете дать мне единственное обещание, что я вправе потребовать в обмен на большие расходы и еще больший риск, которому я себя подвергаю, оказывая вам помощь: обещайте же мне ожидать прибытия жениха со всей благопристойностью и тактом жены.
Какое-то время я сидела потрясенная, не произнося ни слова. Я вспомнила доходившие до меня слухи о том, что ни один из браков доктора не был благословлен детьми, и, озадаченная, тем более предалась горю. Впрочем, как он сказал, я осталась одна в царстве мрака, и довольно было всего лишь мысли о бегстве, о браке с равным мне, чтобы во мне затеплилась слабая надежда, и, сама не помню, в каких именно выражениях, я приняла его замысел.
Казалось, мое согласие тронуло его более, чем я могла ожидать. «Сейчас увидите, – воскликнул он, – сейчас увидите и сами убедитесь, что сделали правильный выбор». Поспешив в соседнюю комнату, он вернулся с небольшим, весьма неумело выполненным портретом, написанным маслом. Он изображал мужчину, одетого по моде сорокалетней давности: молодого, но вполне узнаваемого доктора.