Сейчас, когда я обращаюсь к истекшему году, я вижу, что хорошие мгновения, которые я пережил, связаны так или иначе с Вашими переводами и с Вашими письмами.
К сожалению, я впал в одну из тех депрессий, которые часты в моей жизни, и оказался плохим собеседником. Ничего, если будем живы и здоровы, есть еще время прийти в себя и исправиться.
После Нового года — увидите — напишу Вам длинное письмо.
Всегда признательный Вам
Ат[анас] Далчев.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,и это письмо придется поневоле начать с извинений. Но что мне делать, когда я не могу выйти из этого — не знаю, как по-другому назвать его — оцепенения, в которое я впал…
<…> Сейчас я знаю от Ники Глен, что Вы написали около двадцати стихотворений и эти стихотворения, как она мне сказала, очень хороши. Поверьте мне, я искренне рад и просто завидую Вам. И дело не только в хороших стихах, но в тех единственных часах мучительного счастья, которые были у Вас, пока Вы их создавали. Поэт живет по-настоящему только тогда. Вне этих часов и даже минут он влачит жалкое существование. И в этом признавались все поэты. Проще и трогательнее всех сказал это Бодлер, который в одной из своих поэм в прозе молит Бога помочь ему «написать несколько хороших стихов, чтобы не чувствовать себя последним из людей». Думаю, что так и у Пушкина. Не помню точно, но там поэт, пока его не навещает Аполлон, тоже «ничтожнее» всех.
Хорошо, что Вы занялись переводами Валерия Петрова. Он очень мне напоминает польского поэта Тувима, которого Вы любите: та же легкость пера, та же поэтическая находчивость, та же ирония и исключительное стихотворное мастерство.
<…> Пользуясь счастливым случаем, я провел с женой шесть дней в Париже (увы, только шесть дней!). Было очень хорошо, но и немножко грустно, как всегда, когда посещаешь места, где ты жил, когда был молод. Все время у меня было чувство, что где-нибудь встречу самого себя таким, каким я был когда-то <…> Не знаю, известно ли Вам, что у Томаса Манна есть чудесное эссе о Чехове{14}. Он сравнивает Чехова с Толстым и Достоевским. Если Чехова ставят ниже их, то это, по мнению Манна, потому, что Чехов работал в более малом жанре — рассказе. Но в искусстве, где количество не имеет значения, нет больших и малых жанров, есть только значительные и незначительные произведения.
<…> Я тоже решил уменьшить чтение и, так как не могу делать ничего другого, снова вернуться к переводам. С моим другом Александром Муратовым мы уже начали работать над антологией старой испанской поэзии. Идет медленно и трудно, но, дай только Бог здоровья, будем работать.
Ваш Ат[анас] Далчев.
15.I.76
Дорогой и глубокоуважаемый товарищ Далчев,спасибо за письмо. Все, что Вы написали о себе, это как бы обо мне — точно то же состояние оцепенения, окаменения. Оно разнообразится только разными тревогами, но, вероятно, и у Вас так же.
Я летом-осенью прожила четыре месяца в Голицыне, но отдохнула ли — не знаю. Не «намерение написать что-то свое», а запредельное страдание от того, что не могу.
Вы, видимо, не поняли Нику. В Голицыне я написала всего три-четыре стихотворения, и, по-моему, очень плохо. Ника этих стихов не знает. Она, очевидно, говорила о каких-то других моих стихах, не вошедших в книжку. И вот эти «единственные часы мучительного счастья» летом были где-то совсем близко (настолько, что что-то могла написать), но по-настоящему или они ко мне, или я к ним так и не пробились. Поэтому и стихи вышли какие-то ненастоящие.
А вот сравнительно недавно была ночь, когда стихи шли сквозь меня, одно за другим, до задыхания, и мне лень было встать и записать. Помню только начало и мысль одного из них. Но ведь мало помнить, надо написать, а когда напишется — не знаю. Уверена, что так бывает и с Вами. Аполлон, может быть, и не часто требует нас к «священной жертве», но все же требует, а мы делаем вид, что его не слышим, — вот это уже преступно и за это мы и наказаны. Я понимаю, что на самом деле все еще сложнее, но то, что я говорю, — правда.
Стихи Валерия Петрова переводила я с большим увлечением, только за этой работой и отдохнула от себя. Вы очень тонко подметили родство Петрова с Тувимом. Странно, как я сама об этом не подумала <…>
Читаю прозу Пушкина. Всякий раз читаешь его как впервые. Казалось бы, знаешь многое почти наизусть, и вдруг резко бросается в глаза то, что раньше не замечала. Очень сложен стилевой вопрос в «Повестях Белкина». Это и великолепная стремительная, истинно пушкинская проза, и это все-таки — «Белкин». Я говорю о лексике и стиле повестей. Пушкин придал слогу «Белкина» некоторую архаичность, провинциальную витиеватость и церемонность. Эта работа над стилем проведена исключительно тонко, повести при этом остаются прозой Пушкина — его стремительность, его необычайно стройная композиция, его нежная, лукавая и грустная иногда улыбка.
Кто такой «Иван Петрович»? В детстве он был необычайно туп к наукам, так и остался неучем; став взрослым, ничего, кроме старых календарей, не читал, и вот, сам того не замечая, пишет великолепные повести, то и дело ссылаясь вскользь на Грибоедова, на Руссо, на Шекспира и Вальтер Скотта, на Карамзина и т. д. В общем, этот смиренный и совершенно необразованный Иван Петрович обладает колоссальной эрудицией. Пушкину шутка блестяще удалась, а ведь задача была много сложней, чем у Гоголя в «Вечерах на хуторе…». Простите, что пишу Вам общеизвестное и не умею высказать главную мысль, а все дело в том, что ярко бросились мне в глаза едва заметные стилевые и речевые особенности, которыми Пушкин подменяет себя «Белкиным», оставаясь Пушкиным.
Эссе Томаса Манна о Чехове прочитаю непременно. Хотя его мысль о том, что Чехова ставят ниже Толстого и Достоевского только потому, что Чехов писал маленькие рассказы, слишком уж наивна. Конечно не потому. А потому, что масштабы нравственных размышлений несоизмеримы. Чехов жил вне Бога, а Толстой и Достоевский вне Бога не жили. Так или иначе, но понятие о высшем начале всегда присутствует в их творениях.
Ну вот — я слишком уж разговорилась и, может быть, наскучила Вам. Но я ведь, по совести сказать, и разговариваю только с Вами <…>
Буду ждать от Вас письма. Всего Вам самого доброго!
М. Петровых.
2 февр. 76 г.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,я сделал большую глупость: взвалил на себя так много переводов стихов и прозы, что два года не смогу заниматься ничем иным. Хотел освободиться от моих бесконечных чтений. А вот сейчас опять нужно будет читать, но уже одно и то же и по нескольку раз. Верно, я нуждаюсь в деньгах, но едва ли это истинная причина. Я отказался от контрактации, которую мне давали, чтобы я написал что-нибудь свое, а всеми этими переводами я едва ли заработаю половину этих денег. Почему я так поступил? Из-за недоверия к своим силам или, если нужно слово посильнее, — малодушия. Не лености — переводы будут мне стоить намного больше труда.
Мы бежим от своего труда. Вы говорите, устали от себя. Я — от себя в отчаянии <…>
То, что Вы пишете о Пушкине по поводу его «Повестей Белкина», очень интересно. К несчастью, мои томики с произведениями Пушкина уже много лет находятся на чердаке у одного знакомого за городом, упакованные вместе с другими книгами, среди многих других коробок и ящиков, которые я не различаю, так как не обозначил их содержимое. Но несколько дней назад я купил отдельное маленькое издание этих повестей. Не помню их хорошо, а может быть, и не читал. Из прозы Пушкина я люблю больше всего «Пиковую даму», которую и перевел. Многие недооценивали прозу Пушкина <…> Что до моего скромного мнения, я вижу гений Пушкина во всем созданном им.
Вы совершенно правы, не соглашаясь с Томасом Манном, который ставит Чехова в ряд с Толстым и Достоевским. Разницу Вы очень хорошо указали: «Чехов жил вне Бога». Не то чтоб Чехов был атеист, у него нет и бунта Ивана Карамазова. Он относился с уважением к чужой вере. Об этом свидетельствуют, как я уже писал Вам, образы монахов и священников, которые он создал, исключительно чистые и привлекательные. Но он не верил в возрождающую силу религии; не искал смысла жизни и в искусстве, как Флобер и Марсель Пруст; отдавал всю свою веру науке. Он считал, что она через 200–300 лет преобразит землю и принесет человечеству всеобщее счастье. Эта вера у него совершенно естественна: он дитя позитивистского времени, и не надо забывать, что и сам он был врачом. Однако мы, кто живет на 70 лет позже и кто видит, перед какими опасностями ставят человека наука и техника, мы начинаем догадываться, как «преобразят» они землю, и вряд ли можем разделить его надежды.
Здесь получили лирику Сологуба. Я смог купить экземпляр. В молодости я читал Сологуба с большой любовью. Сейчас он мне показался довольно монотонным. Но среди его стихотворений есть около двадцати исключительных, я сказал бы, единственных. С полным основанием почитали его такие поэты, как Блок, Анненский и Ахматова. Стихотворение о собаке и луне («Высоко луна Господня»), «Нюрнбергский палач», «Чертовы качели» страшны. Но он мог наряду с этими бесовскими стихами чувствовать и ангельское. Стихи, подобные «Ангелу благого молчания», можно найти только у Лермонтова.
Интересно, Сологуб любил Лермонтова, но гениальным все-таки назвал не его, а Баратынского. О Баратынском именно хочу поговорить с Вами. Но — следующий раз <…>
Желаю Вам от всего сердца всего наилучшего.
Ваш Ат[анас] Далчев.
20.IV.1976 г.
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,простите мое молчание — на душе все как-то неладно было, не работалось, только «читалось», даже на письмо не было душевных сил. Все это Вы хорошо, к сожалению, знаете по себе