Прикосновение к человеку — страница 8 из 48

— Конечно, можно. Папы нет, одна Маруся.

— А папа сердитый?

— Не думаю. На самом деле он очень добрый.

— Это хорошо, что ты так думаешь о папе. А мама?

— Мы, — и вдруг Андрюша опять неожиданно для самого себя заикнулся, — мы с папой вдвоем.

— А-а, вот как! Раз вы с папой одни, значит, он должен быть горд сыном… А Маруся — это кто?

— Маруся — официантка.

— Блондинка? Рыжая?

Что-то, как облачко, пробежало по счастливому сознанию мальчика, но он рассудительно отвечал:

— Нет, она черная, брюнетка. Маруся — малороска.

— А-а, это для нашего Володи. С Володей познакомился? Монтер. — И Чаркин, сбрасывая за кустами комбинезон, стал зычно звать монтера Володю.

Услышав и от Володи, что они с Андреем Ефимовичем непременно придут в «Лактобациллин», Андрюша, подражая Чаркину, во все горло кликнул Стивку, и мальчики побежали к себе: в павильоне со вчерашнего вечера оставалась немытой вся посуда.

Маруся встретила их упреками, но при сообщении, что, дескать, сейчас придет сюда Чаркин, вдохновенно заметалась между столиками.

Чаркин не обманул. С еще мокрыми рыжими космами он появился на веранде, утирая короткую шею сырым полотенцем. Володя нес чемодан. Они весело спросили у Маруси разрешения переодеться и еще через несколько минут вышли тщательно причесанные. Чаркин — на прямой пробор, в брюках-бриджах и коричневых лакированных крагах. Его развитой торс гонщика обтягивался красно-рыжим джемпером. Таким образом, он весь пылал, как человек перед печью.

— Теперь мы попросим живительного лактобациллина, — сказал чемпион, застегивая браслет с ручными часами — один из бесчисленных призов и, еще не отведав баночки, уже хвалил: — Прекрасный лактобациллин! Прекрасный! А это что?

Он увидел на столике стопку рекламных салфеток.

— Это у них реклама, — объяснил Стивка назначение бумажных листков-салфеток с отпечатанным изречением: «Лактобациллин по способу профессора Мечникова — лучшая гарантия долголетия».

Чаркин сделал комически-длинное лицо.

— Смотрите, что делается! — И вдруг какая-то озорная мысль остановила его, он что-то соображал. — Но это прекрасно! Лучше не придумаешь. Как раз то, что надо не только вам, но и нам. Не правда ли, Володя: реклама так реклама. Что может быть лучше: реклама с аэроплана! Оригинально! Я на это падкий. Послушайте, девушка Маруся! Дайте нам побольше этих проспектов. А? Прекрасно.

— Я не знаю, — невразумительно пробормотала Маруся. — Вы же, наверно, их вернете?

Со стороны площадки уже слышалась увертюра к опере «Фра-Диаволо». Уже с трудом протолкались через толпу. Андрюшка и Стивка тащили стопки салфеток, как блюда с блинами.

К удивлению Андрюши, его приятель совсем оторопел. Впрочем, было от чего. Сверкая медью труб, гремел военный оркестр. Толпа шумела. То и дело подъезжали экипажи, высаживались расфранченные дамы, элегантные мужчины. Много было нарядных детей. Цепью стояли солдаты, все более густела толпа. Все было ярко, пестро, сверкали канотье, на военных — погоны, в руках дам — лорнеты.

И вот на мачте, воздвигнутой прошлой ночью, взвился русский национальный флаг.

Андрюша боялся, что Чаркин забудет про салфетки, и старался держаться на видном месте, но это было нелегко: Чаркин сразу занялся последними распоряжениями, Андрюшу оттерли от него. У Андрюши у самого разбегались глаза. И вдруг он услышал голос Фины.

То, что он увидел, оглядевшись, не сразу дошло до его сознания: лицом к лицу с Чаркиным, такая же рыжая, как он, со стеком в руке и в тех же бриджах, в каких она была прошлый раз, стояла Фина и рядом с нею — в модном канотье, тщательно выглаженный Мавро Ангелиди. Отец и дочь, молчаливо выслушивали то, что продолжал говорить им Андрей Ефимович. А Чаркин не говорил — кипел, и ярость подавляла в нем порок, речи.

— В этом можно было бы усмотреть насмешку, — отчеканивал Андрей Ефимович, — если бы я не был уверен в ваших дружеских чувствах. Не могу видеть вас, Фина! Что вы сделали с собой, как вы нарядились! Вы же летите на аэроплане, а не скачете на лошади. Я — авиатор, а не циркач. А вы, вы только пассажир… пассажирка! — заикнувшись, подчеркнул Чаркин. — И наконец, что за спесь при этом? Вы, Мавро, ухватились за салфетки. Почему это унижает? Это нужно мне самому. Я не могу терять контакта с людьми, пришедшими на мой полет. Вот этому и послужит разбрасывание салфеток. Это оригинально, и я… я сделаю это, хотя бы и без вас…

Так утверждал Андрей Ефимович. Ангелиди, в растерянности постукивая папиросой о портсигар, только и успевал приговаривать:

— Андрей Ефимович! Андрей Ефимович!

— Я понял, — успокаиваясь, заметил Чаркин. — Я понял вас. И я считаю, что действительно вашей дочери лучше отказаться от полета.

— Ну, Афина, как? Надо решать, — сказал Ангелиди и отбросил незажженную папиросу.

Трудно было поверить, что здесь та самая Фина Ангелиди, какую знал Андрюша, — такая бледная и подавленная стояла девушка. Она бессильно опустила руку со стеком, длинные черные ресницы легли на щеки, девушка проговорила громко и внятно:

— Вы угадали, Андрей Ефимович: я переоценила себя, я боюсь.

Андрюше показалось, что Чаркин даже отшатнулся. Но Ангелиди облегченно вздохнул, тоже опустил глаза и спросил виновато:

— Что же делать?

— А вот что! — Андрей Ефимович резко взмахнул пачкой салфеток и круто обернулся к Андрюше: — Вот что! — Он внимательно вгляделся в Андрюшу, перевел глаза на Стивку, опять на Андрюшу. Он смотрел тем же взглядом, каким незадолго до этого осматривал местность в порту, над которой задумал лететь. Спросил — неторопливо и строго: — Андрюша… полетим? А? Обратно из Дофиновки доставлю на машине.

Теперь увидела Андрюшу и Фина, она всплеснула руками:

— Ах, это ты! Как стыдно, боже мой, как, однако, стыдно!

Всю свою пока еще недолгую жизнь Андрюша любил находить в книгах особенных людей, иной мир, мир доблести и добра, и очень ему хотелось встретиться с таким человеком на самом деле. И вдруг он почувствовал в Андрее Ефимовиче не только своего тезку, снисходительного чемпиона, — он почувствовал единомышленника, благосклонного пособника детских мечтаний, а главное — себя мальчиком, которому предстоит сейчас сделать что-то важное, достойное необыкновенных людей, таких, как Чаркин.

А во взгляде Чаркина из-под прямых рыжих бровей все еще были и пытливость и неуверенность. Во всей его позе, в жесте, с каким он склонился над мальчиком, были и приглашение к подвигу, и сознание большой ответственности.

Но вот Чаркин и Андрюша улыбнулись.

— Ба-лаболки! — во все горло закричал Чаркин. — Готовиться к старту. Без молозива!.. Пассажиром летит… как твоя фамилия? — обратился он к Андрюше и опять закричал в рупор, чтобы все слышали: — В полет идет Андрюша Повейко, дитя лактобациллина. Сейчас все узнают, что это такое. Разбрасывай! — хитро подмигнул он, откинул рупор и сам метнул в толпу пачку салфеток. — Давайте сюда розы!

Володя передал Чаркину огромный букет красных и белых роз, и тот протянул его Андрюше:

— Оставь себе или, если хочешь, поднеси вон той… рыжей… Да, да, Ангелиди, дочери вице-президента. Прекрасно! Твой папа может тобою гордиться, скажем без лести. Ну, быстро! Пора!

Андрюша сохранял только одну способность — повиноваться. А Стивка растерянно кричал ему вдогонку:

— Ну, ты приходи, Андрейка, ты вернись…

Дальше Андрюша увидел себя в сиденье-раковине. Его ноги легли прямо и врозь, охватывая переднее сиденье. По сторонам топорщились стойки. Все оплеталось проволокой, как решеткой.

Чаркин закрепил ремни с ласковой деловитостью.

— Главное — дыши глубже. Главное — не пугайся, когда заработает двигатель. Дыханье у тебя хорошее? Видишь вон то облако? Мы, Андрюша, полетим к нему. Прекрасно! Чудно! А я сам поговорю с папой, к ночи будем обратно.

В высокой сияющей голубизне Андрюша увидел чистое безмятежное облачко, оно медленно шло, пересеченное проволокой.

Чаркин уже сидел впереди между ногами мальчика.

Но вот крылья аэроплана почему-то начали поворачиваться, подрагивать. Чаркин тоже повернулся в профиль, скосил глаза на Андрюшу, в зубах у него торчала сигара. Он взмахнул рукой, за спиной у Андрюши что-то взвыло, в шею и голову дунуло ветром. Все подпрыгнуло, понесло пылью, закружились какие-то лоскутки — это опять Чаркин метнул салфетки, его рыжая шевелюра стояла дыбом.

Сиденье под Андрюшей начало вдруг давить и поднимать его. Напряженность ужасающего воя упала, слышался свист, дрожала проволока.

Откуда-то сбоку замахнулась на Андрюшу земля, а прямо перед глазами напрягалась мощная спина Чаркина, одетая красно-рыжей шерстью, ходили сильные лопатки, плечи.

Аэроплан стал клониться на одну сторону все больше и больше, и опять милая незаменимая земля понеслась как-то странно, сбоку — с деревьями и дорогами, увиденными с высоты, с трепещущим флагом, с множеством лилипутов на желтых прямых дорогах. А из-за деревьев выглянул и покачнулся самовар, как будто его вытряхнули. Мелькнула маленькая Сараджевская коса. Все стало лилипутским.

И вдруг Андрюша увидел море. Он узнал его. Море было молчаливое, неподвижное, очень прозрачное. Тут и там оранжево просвечивали большие пятна отмелей. Узкая белая полоска изгибалась по стеклянной синеве, торчал столбик маяка. А в порт входил, дымя, пароход. На безлюдной палубе чернели квадратики трюмов. А затем не стало ни парохода, ни деревьев — вокруг себя Андрюша увидел только одно: небо. Все, куда ни глянь, все было только небо, воздух. Лишь на какое-то мгновение сверкнула на солнце стая птиц, и Андрюша вспомнил стрельбище и Фину. Она в это мгновение была прекрасной по-прежнему, и еще на мгновение Андрюша вспомнил, как неловко сунул он ей в руки букет.

Всё это было только одно мгновение. Опять вдруг не стало ни людей, ни воспоминаний, ни цветов, ни твердого, ни мягкого, ни деревьев, ни камней. Не стало даже папы, вернее, того чувства о нем, которое все время не покидало Андрюшу.