глазах…»
Образы утренних ведьм совместились у него с образами блудниц заката. Петля оказалась наконец захлестнутой.
Но вот спустились сверху вопросики. Как караван мух, облетели вокруг его головы, потолкавшись у раковины, влетели в ухо: «"С ней блудодействовали цари земные" — это что значит?»
ЖЕНЩИНА МЕДНОЙ СТРАНЫ
Приключения кончились лет пять назад, но долго держалась их инерция, тлели руины, расхлебывалась каша. Как-то раз, вечером, стало ясно, что дни, один за другим, так и будут умирать за окнами.
На остановке под названием «Зимняя Пустынь» она ждала троллейбус. Наискосок, через шоссе, стояло здание грубых форм, электростанция «Голубой Свет».
Сперва она думала, что они пришли оттуда, со станции, но впоследствии разочаровалась в этой мысли. Они — два карлика. Сначала первый, вывернув из-за столба, подошел и заглянул снизу в ее лицо, затем второй.
Дом станции отдавался тьме, окна исчезали. Так хороший стрелок гасит мишени в электрическом тире.
Карлик в короткой куртке сказал птичьим, педерастическим голосом:
— У насилуемых есть цель — так сдружиться с насилующими, чтоб они тебя не убили потом, когда исполнят свое…
У другого карлика был бас, но он не умел говорить, только хрипел.
Член тенора был кривой, победоносный. У баса оказался вяловат, сминался, как воздушный шарик, и она стала ему помогать, будоражить пальцами, как только прошел мешавший дышать страх. Тенор был заботлив: постелил под колени ей куртку, чтоб не на снегу стояла, не студилась.
В такси быстрых окраин отвезли ее домой.
Наутро они приехали в черной машине, долго из нее вылезали, кружили по двору.
День был обычный, облака в небе шли сплошным фронтом, но каждый час появлялись разрывы.
Они вошли, она увидела: не карлики, просто низкорослые.
Она улыбалась резиновой улыбкой, голову поворачивала в профиль. Закуривала, но не курила, а ломала табачные изделия в пепельнице.
Тенор спросил:
— У тебя есть кто-нибудь постоянный? Он не станет, допустим, мстить?
Она молчала. Бас захрипел, будто собирался кашлять.
Тенор сказал:
— Ты думаешь, мы за всеми так ухаживаем? Домой отвозим, навещаем утром? А мы даже фамилий не скрываем наших: Мазуров, Макаров.
Она молчала.
— Дело не в этом, — продолжал тенор. — Ты наша. Мы ведь угрожать не умеем.
Она встала, прошла в ванную, включила воду. Вода била в слив, чмокала, улетала в трубы.
Она знает, с их слов и изнутри, от себя: да, она — их.
Она живет ожиданьем приказа или знака. Она томно снимает трубку черного телефона. Она осматривает свое тело: склонив голову, а также с помощью одного или двух зеркал. Она берет свои груди в руки и сводит их под кофтою тесно вместе.
После душа, распаренная, голая, она идет на кухню, подолгу стоит у окна, расплющив нос и груди о холодное стекло.
Она садится на немного липкий линолеум, стрижет и пилит ногти.
Она замирает, уронив пилку и щипчики. Одна нога ее согнута, и колено подтянуто к подбородку. Для полного перерождения, думает она, тело нуждается в дальнейшем осквернении.
Она вытягивается на линолеуме и бьет ягодицами в пол.
Она думает: «А раньше, в дни скачек по субботам и пляжей по будням, и поцелуев в прихожих, полных шуб, можно было не петь и не плакать, можно было все…»
В газете, которую ураган забивает в форточку, как кляп, она читает (с трудом): «Медная Страна».
«Медная Страна, как всякая другая, имеет тело и душу. Тело Медной Страны содержит в себе пельменные. Когда в пельменных нет пельменей — это кризис.
Медная Страна отличается от всех прочих способом выбора правителя. Им становится тот совершеннолетний гражданин, кто на момент выборов имеет самый длинный член. Явных дебилов и садистов к баллотировке стараются не допускать.
Порядок таков: собирают загодя и регистрируют заявки. В день выборов в торжественной обстановке проходят промеры. Систему эту народ принял, полюбил.
В Медной Стране много настенных электрических часов. Случаются поломки: например, секундная стрелка вдруг начинает прыгать на одном месте. Дернется вперед — и тут же отлетит к предыдущему деленью, словно не может перескочить некоторый барьер. Так трепещет.
И тогда секунда длится долго-долго…»
Она комкает и отбрасывает газету. Больше читать не нужно.
Она получила приказ. Она едет к «Голубому Свету».
Небо краснеет; идет, то есть валится с него, снег, дождь, песок. Все быстрей она едет, и все не может доехать.
Она бежит по полю, набирая репейные солнца на полы шубы. Она видит щиты, и кочки, и широко разрытые канавы: электростанция закрыта и уничтожена, адрес ее утрачен. Мазуров и Макаров уволены; она, если хочет, может видеть: вон, в длинной яме валяются их скелеты.
Она понимает, что она — сирота.
ВЬЕТНАМЦЫ
Когда-то Советский Союз начал импортировать вьетнамцев. Мы увидели на улицах (в троллейбусах и вообще повсюду вокруг нас) этих крайне небольших, некрасивых, сильно скуластых людей. Они были как бы воплощением худосочия. Русские в основном относились к вьетнамцам безо всякого сочувствия, а, наоборот, брезгливо и жалостно.
Газеты писали о спекуляциях и преступности, которые распространяли вокруг себя вьетнамцы. Рассказывали также — но это уж, конечно, не в газетах, а частным образом — о необычайной простоте их сексуальных нравов. Говорили, например, что если где-нибудь в общежитии живут в разных комнатах и на разных этажах три вьетнамца и одна вьетнамка, то вечером последняя обязана обойти своих соотечественников и каждого из них ублажить. И этот порядок осуществляется у них естественно, как у языческих богов или животных.
В ту пору я переходил от молодости к зрелости. Чисто физиологически это выражалось в том, что я бросил курить и потолстел. Я тогда жадничал, хотел подзаработать побольше денег, невесть зачем, и ради этого писал различные дрянные сценарии.
Один достался мне особенно тоскливый, о каком-то забубенном московском институте. Интересы заказчика представлял седой котообразный человек, должностью — профессор. Он говорил быстро, гладко, взгляд не поднимал ни на миг.
Я все хотел его рассмотреть, что за глаза у него были, что он в них так прятал.
Очень, очень темные. Глаза, я подумал, убийцы (тайного, по неосторожности). Я представил себе, как он коротает вечера в профессорской квартире, и всюду там стоят нераспакованные коробки. А иначе — откуда такие глаза?
Однажды в полдень, в пути (я ехал от вышеописанного заказчика) я понял, что хочу быть вьетнамцем, то есть человеком, который не боится ни боли, ни унижений, спокойно скупает кастрюльки, одеяла. Который плюет на себя (не говоря уж о нас обо всех).
Трамвайный прицепной вагон, в котором находился я, скользил мимо мыльной фабрики. Вдруг он остановился. В вагон вошла работница в ватнике. От нее сильно, тяжело пахло мылом.
Трамвай летел, тормозил, снова летел.
Несколько длинных секунд я понимал, что жизнь ясна мне.
Потом это чувство прошло.
В.К.
В пятницу он с Колесовым, Скачковым, Рукоятниковым и несколькими незнакомыми, на один раз заглянувшими в его жизнь людьми напился довольно прилично и просадил пятьдесят рублей.
Субботу удалось скоротать легко — медленно читая скучную детективную повесть.
В воскресенье же проснулся очень поздно. Его немного знобило, но не от простуды, а так, из-за мук совести. Куда было девать воскресенье, но не знал. Наступил третий, самый тяжелый день после пьянки.
И сразу он вспомнил о В.К. и стал думать: что же с ней делать? Он представил себе, что она может позвонить, и отключил телефон. Энергии у него совсем не было, и, говоря с нею, да и с кем бы то ни было, он не смог бы ни на чем настаивать, он бы на все согласился. Хотя, разумеется, это дикая чушь: на что бы он мог согласиться? Никто ему ничего и никогда не предлагал.
Вот так, путаясь в «ничего» и «никогда», он сидел у окна, провожал взглядом пролетающие в сторону Можайки машины и думал о В.К.
В.К. он знал два года и не любил ее. Он хотел порвать отношения, связь разрубить, и не мог. В.К. обладала нормальной для чуткой женщины способностью появляться, когда ему по тем или иным причинам было как-то не по себе — с похмелья ли, после какой-нибудь служебной обиды, и он впускал ее в душу. И В.К. в его душе располагалась. И он лениво начинал борьбу за собственную свободу.
— Зачем я тебе нужен? — говорил он. — Но если уж нужен зачем-то, то зачем делать из меня человека, который тихо ненавидит сам себя? Заставлять произносить эти речи?
Но на меланхолию, ею вызываемую, В.К. не обращала никакого внимания.
Теперь он думал, что, если бы у него была семья, он не напился бы в пятницу так сильно. Он вспомнил курицу, которую долго жарили и чуть не сожгли, а точней сказать — слегка все же сожгли; потом долго ели, перепачкав руки, рубашки. Далее этой курицей он блевал, стоя на коленях перед унитазом. Ничего этого могло не быть, ни в пятницу, ни в сто или триста всяких других дней.
Вообще ему казалось, что вся неуверенность его, вся грустность его жизни происходят именно из-за отсутствия семьи. И никогда ничего холостой человек не сможет серьезного сделать, очевидно, ни в какой отрасли. Однако ему было тридцать два года, и жизнь складывалась так, что девушки, которые, как он сам, пожалуй, выразился бы, подходили, совсем не выказывали симпатии к нему.
Впрочем, до сих пор — то есть двенадцать лет уже — он сокрушался об одном упущенном шансе, об одной студентке, по имени Катя, которая влюбилась в него и ему очень нравилась, но она в первый же день знакомства отдалась ему, и его это раздражало. Сделать ей предложение он не решился, упустил весну, упустил год, и все как бы кончилось.