В большей из двух комнат сидели на полу и на стульях люди и пили недорогое вино.
Присутствовали человек десять, кое-кого я знал, но, главное, я сразу увидел ту, которая была мне нужна в этот вечер.
Клара носила прическу, описываемую словом «химия».
С прочими поздоровавшись, с Кларой я расцеловался.
Разговор шел о разном. Я запомнил, в частности, историю о крокодиле, сбежавшем от какого-то миллионера и жившем долго и счастливо в подземных трубах Нью-Йорка или, что ли, Лондона…
Постепенно начинали танцевать. Я потоптался в кружке напротив Клары.
Марина разговаривала с хозяином, глядя на меня.
Я расспрашивал Клару о медицинском институте, к которому она никакого отношения не имела. Затем увел ее на кухню.
Окно тут выходило на запад, и оказалось, что тучи в небесах разошлись и закат очень велик — красно-желтый, с перистыми серыми и рваными облаками.
— У тебя красивые ногти, — сказал я Кларе.
— В принципе, — заметила она, — идеальный маникюр невозможен.
Вошла Марина, и Клара выскользнула из кухни со словами «я сейчас».
Я смотрел на Марину, оттягивая пальцем уголок левого глаза.
— У тебя все в порядке? — спросила Марина. — Что с тобой сегодня творится?
— Это с тобой — творится, — ответил я.
Я стоял спиной к закату, спиной к окну без шторы, и Марина почти не видела моего лица и вглядывалась, вглядывалась, словно не узнавала или хотела спросить о чем-то запретном.
В комнате я подсел к Кларе.
— Ну что? — спросила она сочувственно.
— Ни черта, — ответил я. — Станцуем?
Она засмеялась.
Мы станцевали. Стало жарко.
Один раз я мельком заметил недобрые и как бы посветлевшие синие глаза Марины, но в целом она не обращала на меня внимания; она держалась хорошо. Это, честно признаться, в ней и нравилось.
В коридоре висел незабвенный плакатик: два человека пожимают друг другу руки, стоят спокойно, только один из них охвачен пламенем, горит.
Перед плакатом остановившись, я и услышал слова Марины:
— Поедем-ка. Или ты остаешься?
И мы тихо ушли, не простившись ни с кем, кроме хозяина, о котором я мало что знал.
За свежевыстроенными протяженными корпусами открылось шоссе. У светофора с нисходящим звуком тормозили машины.
Невдалеке слышна была и видна железная дорога.
— Поедем на электричке, — сказал я.
Мы поднялись на пустой, по-железнодорожному плохо освещенный перрон. Крашено все вокруг было суриком и охрой.
Мы не успели подождать, поскучать, переглянуться; сразу поехали. Поезд двигался по насыпи, и разверзались под нею длинные ряды фонарей, и под ними на крышах и плоскостях лежали блики. Часто шли остановки — все похожие платформы, но на каждой следующей свет был тусклей и тоскливей, не от ламп исходил, а в них втягивался. Сутулые люди ждали на темных скамьях.
Я все старался разглядеть свое отражение в окне, но оно размывалось, сбивалось.
— Кто, — спросил я, — был тот человек, с которым ты сегодня выходила из дому?
— Ты, — сказала Марина.
— Нет, раньше. Часа в три.
— С чего ты взял?
— Я видел. Он уехал на машине цвета плесени.
— У тебя что-то с головой. Я не знаю такого цвета.
Вагон покачивало, поезд въехал на мост, двигался над улицами, внутри которых текли огоньки машин. Вокруг были дома и окна. Город выглядел оживленно.
— Я видел, — подумал, а потом и повторил я.
Над вокзалом горели сизые буквы: «МОСКВА».
Через площадь мчались, сквозя меж такси, мотоциклисты.
— Завидую, — сказал я.
— Чему?
— Как же… Мотоциклисты мчатся… Им сам черт не брат. Ночью пьют на вокзалах кофе. Мотоцикл им как дом.
— Так купи мотоцикл.
Мы шли к Садовому кольцу, по улицам с ветвящимся и путаным движением, переходить их было трудно. Шли мимо и между двух близкостоящих высотных домов. Окна светились разными цветами, и разными цветами мигали светофоры и машины, лениво начиналась ночь.
— Не надо думать обо мне плохо, — сказала Марина.
Просто попросила об этом.
— Я стараюсь ни о ком не думать плохо, — сказал я.
— Я знаю.
— Зачем же? Всем трудно…
У меня развязался шнурок, я остановился и нагнулся и смотрел, как Марина уходит. Розовая широкая кофта ее светилась.
Взлетали и пропадали в высоте стены, воздух был плотный и усталый после жаркого дня, и Марина двигалась, будто не удаляясь вовсе, как, например, на флагштоке флаг.
В переулке около ее подъезда стояло такси. Из машины вышли двое — женщина в белом пальто и высокий старик с тростью.
Марина обернулась и быстро, негромко сказала:
— Это мои родители.
И побежала к ним.
Они были старые, совсем старые, ее мать и отец. И понятно было то именно, что, когда их не станет, Марина еще будет такой же, как теперь, молодой; только кто тогда будет с нею рядом?
Я отошел в сторону, из тени и темноты смотрел, как Марина целует их, подхватывает сумки, и вот — они проходят в подъезд, и отъезжает машина.
Я иду по Кировской; вот — ночь, политы мостовые.
Есть планы, расчеты, возможности — и есть бульвары, монастыри, влажные улицы, и есть другие огни. Колесо вращается, и есть у него некое осевое биение.
Теперь не надо бы больше звонить Марине, не надо бы встречаться с нею никогда — ну хоть чтоб закончить на хорошей ноте. Но не звонить и не встречаться нельзя. И я не хочу выяснять, почему это так.
ПРИРОДА СЕНСАЦИЙ
Он говорит, что видит воздух; говорит, что в нем видит потоки и нити — вот если разбить яйцо, вылить его в кастрюлю с кипящей водой… образуются белковые облачка, желтковые крошки, это и будет похоже на воздух.
Смысла метафоры я не чувствую и говорю ему:
— Наверное, но я что-то…
— Нет, — перебивает он, — я не об атмосферном воздухе, а о таком, который между людьми.
— Каждый может сказать что-нибудь подобное. Я не вижу, чем твое сравнение лучше любого другого. Что оно вырывает из бессмыслицы, какую новость мира?
Он легко соглашается:
— Да, ты прав…
Мы сидим на веранде, распахнуты окна в частых переплетах. Здесь кроме нас случайная мебель и сто кактусов на полках у бревенчатой стены. Дом в два этажа, на первом спит бабушка, на втором — Наташа, которой все надоело. Бабушка час назад обыграла нас в преферанс — подчистую, в манере старых мастеров.
Человек в очках напротив меня, мой ровесник, но какой-то полумальчик, курит и смотрит в черный сад.
— Я тебе расскажу… — обещает он. — Чай еще горячий? Налей…
Позавчера Наташа убеждала меня:
— Ну, едем! Она тоже поедет, — и кивала на подругу. — И будет один наш приятель…
Но подруга осталась в городе, и вот, с непонятным Олегом мы пьем чай вместо вина.
— У нас столы стояли напротив, — начинает Олег, — крышка в крышку, и сидели мы с ней соответственно лицом к лицу. В первый день, когда она к нам пришла, я ее, конечно, оценил — семь по моей десятибалльной системе, но больше о ней не думал. Я тогда проработал-то всего два месяца после института — сам понимаешь, идей масса, все неизвестно, все хочется попробовать. Работа есть работа. Но когда я поднимал взор свой очумевший от распечатки, я видел ее глаза. Огромные, голубые, с очень черными зрачками. Это абсурдно звучит, но таких зрачков я никогда не видел…
Он рассказывал, казалось, для себя, словно примеривался к своей жизни, искал подхода, или темы, или сюжета. Он курил, наклонялся над чашкой, скрипел креслом.
— Я, в общем, лопух, но я не коллекционер — разбитых, скажем, сердец или просто женщин. Ей было двадцать, мне двадцать четыре — я считал в то время, что это возрастная пропасть, — он провел рукой ото лба к затылку, вскинул волосы вверх, — но ее глаза, все время в меня воткнутые… А она роскошная девица, — он смутился, — пышная, что называется. Два года я там работал, и два года каждый день эти глаза. За вычетом выходных, праздников и отпусков. Потом я уволился. В последнее утро пришел забрать трудовую книжку, в комнате попрощаться со всеми. Все сделал, из стола выгреб всякую мелочь — фломастеры, детектив забытый с оторванной обложкой. Она сидит над своей пишущей машинкой… Я не сказал, но ты понял — она была у нас секретаршей, эта Надя Стрельцова, она сидит, поставив ладони козырьком, и никто не видит, кроме меня, что глаза ее, естественно, значит… — Олег вставил сорные слова, колеблясь, растягивая время, — полны слез.
Он выдохнул.
— Я понял в тот момент, что ошибся и виноват. Я не только сам шел эти два года не туда куда-то, но и ее, не замечая, за собой увлекал. Мелкое дело, кажется — ежедневный взгляд в глаза, и я только в последнее мгновение понял, какую возможность я упустил!
— Чего возможность? — спросил я.
— Любви. Жизни. Да, и вот, я ухожу оттуда — у меня это чувство окрыляющее: впереди новое, неизвестное, свобода! Я думал, Наде позвоню в ближайшее время, телефон не забуду. И вечерами потом в некоторые дни сидел один дома, решал — завтра днем позвоню — звонить-то я мог только на работу, домашнего номера не знал. Думал — договоримся, встретимся. Но ничего, конечно, не звонил.
— Скажи-ка, — спросил я, — а тебе не странно, что ты впал в такую лирику здесь?
— Где здесь?
— В поселке этом. Место ведь, по сути, жуткое. Дачный кооператив «Дзержинец», год застройки — тридцать седьмой. Представляешь себе, какие в тридцать седьмом дзержинцы были? Дрожь малость пробирает, а? Ведь что ни дом, то трагедия. Мужа нашей Аиды Константиновны, которая сегодня нереальный мизер сыграла, лично Ежов допрашивал. А потом их обоих и расстреляли, в один день. А был этот самый муж заведующий архивом… Ни больше ни меньше. Представляешь, какие старики могут обитать в этих дачах разваливающихся?..