Прискорбные обстоятельства — страница 2 из 74

«Господи, а что же тогда впереди? — думал я и об этом тоже, точно впереди ничего хорошего уже не ждало меня. — Все одно и то же, и завтра будет то, что было уже вчера. И люди будут такими же, только вырастут другие дома и деревья. И бульвар, может статься, исчезнет — а люди все так же будут ходить здесь, жить и умирать, и все будет однообразно, как круговорот воды в природе».

В кофейне я раздевался и садился у окна — за стеклом, отделяющим меня от бульвара. Здесь было тепло, ненавязчиво звучала музыка. И бульвар оставался рядом со мной — протяни только руку и коснешься какого-нибудь предмета — ветки, дерева, облицовочной плитки фонтана, — но вместе с тем становился как бы виртуальным, будто недавнее прошлое, будто мгновение, только что миновавшее.

«Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от самого себя ушел…»

Там, в недавнем прошлом, из невидимой мне тучи вдруг посыпались, полетели редкие продрогшие снежинки, здесь, сейчас, пахнуло от чашки густым горячим кофе. Все смешалось, с каждым мгновением что-то уходило и взамен тут же приходило новое; и это непреднамеренное течение оставалось непрерывным, неожиданным, и звалось оно просто: жизнь.

Новый день зачинался — а старый все не заканчивался во мне…

2. Снег

Признаться, ежедневный утренний кофе, да, собственно, и само посещение кафе с претенциозным названием «Роза пустыни» со временем стало для меня своеобразным ритуалом, — впрочем, как и езда на автомобиле, и чтение по вечерам. В остальном день мог разниться, — но не выпить чашечку кофе, не прокатиться из пункта «а» в пункт «б» и в который раз не перечесть на ночь глядя прозу Бунина или Казакова… Само собой, ритуал рано или поздно должен был перерасти в нечто большее — в образ жизни, а образ жизни — породить предвосхищение предстоящего действа: пути от работы к бульвару, размеренности шага, все тех же неровностей асфальта, скамейки, на которой часто сидел потерявшийся в жизни старик и жевал, жевал деснами мякиш хлеба, соскальзывающей по диагонали с фонарной дуги к земле голодной вороны, мерных колебаний макушек лип в вышине, крохотной, дымящейся коричневым пойлом чашки, разделения на там и здесь, прочерченного витринным стеклом. Душа моя с раннего утра ждала и предвосхищалась. И уже здесь, глоток за глотком, предвосхищение постепенно оборачивалось умиротворенностью: все идет так, как заведено, как должно идти!

А тут еще полетели снежинки — сначала редкие, мимолетные, затем за окном словно вспорхнула белоснежная тюлевая занавеска, и все замерехтело кругом (точнее украинизма «замерехтело» и не отыскивалось теперь). Все заоконное как бы исчезло, укрылось за снежной ретушью, тогда как пространство кафе, напротив, съежилось, сжалось — и я оказался один на один сам с собою. Так в детстве, забираясь под стол и занавешиваясь, отгораживаясь от окружающего мира каким-нибудь покрывалом, внезапно ощущаешь таинственную и упоительную отрешенность одиночества, уют и нежданный покой для души. Кто я, что я, зачем? — не это мучит, а нисходит внезапная благодать единения со временем и пространством, мысли растворяются в ощущениях и чувствах, и оказывается, что быть частицей чего-то вседовлеющего удивительно, приятно и хорошо.

Снег… Деревья… Бульвар — почти пустой, со снегом наискосок, из темного — в светлое… Утренний полумрак кафе… «Меня. Ничто. Теплое. Не коснется. Покроюсь инеем…» Кофе стынет, светло-коричневая пленка поверху напитка превращается в бурую… Горечь во рту не сладостна, но привычна — как данность… Предощущение, перетекающее в сейчас

Девушка у стойки, пообвыкшаяся здесь, приноровившаяся ко мне и к моему ежедневному ритуалу и потому, наверное, кажущаяся равнодушной, вопросительно поднимает бровь: еще чашку? Естественно, всенепременно — еще этой горькой, невкусной, бодрящей дряни! Девушка молода и некрасива и в то же время красива своей молодостью, плоским животом, молочной кожей, взглядом, за которым — предложение и вопрос. Девушка — в начале жизни, еще не истоптана, еще в уверенности, что не по ней катит каток бытия — это она идет в светлое будущее, легко и свободно. Она еще не раздавлена безжалостным колесом… И в этом незнании истинной стороны ничтожного существования человеческого — ее прелесть, как в цветке, который только готовится распуститься.

Как мне хочется порой возвратиться в это незнание! Куда там! Давно уже я законченный циник и пессимист, хотя изредка хожу в церковь и во что-то непознанное и призрачное якобы верую, — и однако же истинная вера никак не вяжется с такими «добродетелями», и оттого в храме мне всякий раз немного не по себе. То есть я маятник, я слабовольный тип с колеблющимся, неустойчивым мироощущением, смеющийся над тем, во что очень хочу поверить.

— Приятного аппетита! — меняя чашки, говорит мне девушка — точно в пустое пространство.

Вблизи она кажется еще некрасивее — незавершенный, торопливый слепок с натуры скульптора-недоучки: узкогубый рот, приплюснутые крылья носа с навсегда въевшимися светло-коричневыми веснушками, невыразительные бесцветные глаза, кудряшки волос над ушами. Смазанная, незапоминающаяся, безликая внешность. Едва отвернулась, а уже не можешь вспомнить — какая.

Интересно, кто ее любит по ночам, какова она в постели: стыдлива, или, как теперь принято, развязна, готова на все, и есть ли у нее принципы, доверяет ли чувствам или ищет денег? Живет она чем, что интересно ей, а что проходит мимо нее — любовь, книги, истина? Главное для нее заработок — или еще что-то ей нужно?

Чем дольше живу на свете — тем больше проскальзывает мимо меня людей пустых, не наполненных высшим, в моем понимании, смыслом бытия. Вот и девушка эта — можно ли, разливая в кафе коньяк и ежеминутно отвечая на пошлости посетителей, любить, положим, Чехова? Хотя, признаться, знавал я заслуженных учителей-филологов, знакомых с Чеховым исключительно по хрестоматии, — и что с того? Что плохого в том, что по утрам подает мне чашку кофе юная девушка с пустыми глазами, если в этих глазах нет, положим, ненависти или утомленности после навсегда угасшей любви?

Поколебавшись, я заказываю вдогонку пятьдесят граммов коньяка и бутерброд с красной икрой — не оттого, что люблю коньяк или заимел барственные замашки, просто уходить не хочется, а дремать над замерзающей чашкой с остатками кофейной гущи как-то не с руки.

Кроме того, в кафе заходит еще один постоянный клиент — вальяжный, лощеный, на грани увядания тип со странной, сродни замысловатому ругательству, фамилией Геглис, невидяще кивает барышне у стойки, а в мою сторону с презрительной вежливостью шевелит густыми гусеничными бровями.

За этим Геглисом интересно наблюдать: всегда он изысканно одет, наглажен, от него разит дорогим одеколоном, и, главное, всякий раз он приходит с какой-нибудь женщиной или девушкой, и эти сопровождающие дамы редко повторяются у него. Видимо, зарплата профсоюзного деятеля, каковым вот уже много лет бессменно является этот Геглис, а также умелое распределение профсоюзных путевок позволяют этому типу пить по утрам коньяк и обещать глупым напомаженным курам манну небесную, — думаю я с некоторой долей зависти. И хоть профсоюзный деятель неплохо смотрится в его годы — даже в компании с такой юной мордашкой, как у сегодняшней спутницы, я невольно принимаюсь отмечать в нем изъяны и недостатки, как то: пошло щелкает пальцами, подзывая сонную официантку, и после долго обдергивает и выправляет задравшийся рукав пиджака, и брови у него стариковские, клочковатые, кожа пергаментная и желтая, со складками, а из ушей и носа торчат проволочные перекрученные волоски…

— А-ха-ха! — сдержанно смеется девушка, и из-под ресниц, соскальзывая с Геглиса, на меня вдруг выплескивается секундный заинтересованный взгляд — как бы ненароком, случайно, ни о чем и одновременно о многом говорящий.

Я немедля втягиваю живот и прячу глаза за коньячным бокалом — так легче наблюдать, оставаясь незамеченным. Что-то неуловимое знакомо мне в ее взгляде.

«Точь-в-точь Анна! Ее глаза, — через мгновение-другое беззвучно восклицаю я. — Или у них у всех, молодых, один оценивающий взгляд: не прогадала ли? может, переметнуться, пока не поздно?..»

Восклицаю, немедля припоминая свое, сокровенное, — ту «блудницу с монашеским обликом», которая зовется Аннетой, Анной, Аннушкой, любит в себе поразительное сходство с молодой Ахматовой, такие же гибкость стана и профиль, и которая вот уже год как принимает меня в своей обители, удерживает за полночь и нараспев декламирует после акта плотской любви: «И загадочней древних ликов на меня поглядели очи», — единственное, на мой взгляд, стихотворение поэтессы, достойное внимания потомков…

«И однако же как они все похожи, пока молоды!»

И эта туда же… Что она нашла в пыльном молодящемся чучеле по фамилии Геглис? Какая все-таки дисгармония — сейчас только сорванный, в утренней росе, цветок соседствует в вазе с цветком увядающим, позавчерашним! У нее удивленно-наивный взгляд девственницы, осознанно готовящейся к пороку, просчитывающей в уме барыш от предстоящей ночи, на ней высокие сапоги, в каких некогда щеголяли на Западе проститутки, и короткая юбчонка, у нее умопомрачительные коленки, выставленные напоказ как самый ходовой товар. Нет, все-таки я наговариваю на нее от зависти к Геглису: у девушки красивая неглупая мордашка — может быть, оттого неглупая, что я не слышу, как и что она говорит.

А вообще-то, хорошо жить на этом свете — в отдельные мгновения бытия!

И мир за окном удивительно красив, думаю я неспешно, насытившись соглядатайством, и наконец сполна окунаюсь в ощущения иного порядка — в солоноватый привкус икры и спиртной коньячный дух в пузатом бокале. Как целомудрен и свеж снег! Как меняется ощущение жизни, едва застит по бульвару белым, а в редких прорехах облаков вдруг искренне блеснет голубым! Как, вероятно, влажны ресницы и брови у женщины, пересекающей дорогу от бульвара к кафе, и как нечаянно счастливы ее глаза! Господи боже мой, вот оно, счастье! В случайном мгновении, от которого ничего не ждешь, в отключении от осознанной жизни, в уходе в бессознательную природу естества. Лишь только начнешь размышлять — и конец, мысль пожирает очарование жизни. Мысль всегда алчна и конечна, бессмертной душе с нею не по пути. Н